Из всех периодов моей жизни в советской России до эмиграции самым интенсивным был, вероятно, университетский период. Я имею в виду не только учебу, но и все события, случившиеся в моей жизни в то время вне стен Университета.
Я поступила на исторический факультет в1954. После получения диплома в 1959 некоторое время работала в библиотеке Университета, а затем меня приняли лаборанткой на кафедру истории средних веков — кафедру медиевистики (которую я закончила). Я ушла с кафедры в 1964 году в связи с рoждением сына и поступила в аспирантуру.
Весь этот период я и называю “университетским”. Он насыщен событиями, определившими мою дальнейшую жизнь: училась, писала пьесы, снимала балет, сама танцевала, любила, влюблялась, вышла замуж, развелась, снова вышла замуж, родила сына, снова развелась... встретила друзей, отношения с которыми сохранила на всю жизнь. И многое из того, что со мной происходило дальше, прямо или косвенно имело свое начало в те времена. Словом, в Университете сложилась моя судьба.
Я выбрала исторический факультет, поскольку действительно интересовалась древней историей, древним свободолюбивым городом Новгородом и даже заняла первое место на каком-то общегородском школьном конкурсе за сочинение “Пишу тебе на берёсте...”
Поступала я в Университет с приключениями. Экзаменационный балл у меня был “проходной” (две четверки из какого-то там числа отличных отметок), но на факультет меня не приняли. При этом принимали абитуриентов, сдавших экзамены на тройки, но пришедших из армии и даже иногородних. В приемной декана исторического факультета мне сказали, что мой дед — член-корреспондент, я могу себе позволить год прожить “безбедно”, а у нас, дескать, есть студенты, которые без стипендии жить не могут. Резон был, конечно, надуманный, на факультете это тоже понимали, и в конце концов декан Б.М.Кочаков разрешил мне посещать лекции в качестве вольнослушательницы, а, если я буду хорошо учиться, то в конце года обещал зачислить на второй курс.
Я вошла первого сентября 1954 года в большую аудиторию исторического факультета, куда собрали всех студентов первого курса, - и сразу увидела девочку с двумя длинными толстыми косами, большим лбом и огромными глазами. Мы посмотрели друг на друга. И с этой минуты она стала моей ближайшей подругой и отношения с ней — важная часть моей жизни. Оказалось, что Таня Бернштам — тоже вольнослушательница, что нас таких на курсе около десяти человек, среди которых — сын священника (мы с ним к тому же были и не комсомольцы!). Таню на экзаменах просто сознательно “заваливали”. Причина была не только в ее национальности (хотя ограничительный ценз на прием евреев существовал), но и в том, что отец Тани — Александр Натанович Бернштам, крупный ученый-этнограф — не так давно вернулся из лагерей.
Хорошо помню, что за сочинение по литературе Тане поставили двойку. Друг Александра Натановича, археолог Павел Иосифович Борисковский, читавший лекции на историческом факультете, а в том году входивший в состав приемной комиссии, возмутился и потребовал, чтобы ему показали сочинение Бернштам. Выяснилось, что сочинение это экзаменаторы старательно “правили”. Борисковский взял это сочинение и пошел к ректору Университета... Подлог был
налицо, но поскольку двойку на пятерку менять показалось неэтичным, поставили “тройку”. А тройка все равно делала общий балл “непроходным”.
Впоследствии Татьяна Александровна Бернштам стала ученым с мировым именем, доктором исторических наук, профессором, заведующей отделом восточных славян и народов европейской России в Музее антропологии и этнографии им.Петра Великого (кунсткамера) Российской Академии наук, автором шести научных книг. А тогда ей всячески старались закрыть доступ в университет, и Таня оказалась в числе вольнослушателей. Так произошла наша встреча-судьба. Рассказать о Таниной жизни в последующие годы нет возможности: влюблённости, тайные и явные, замужества, разводы, ребёнок, научная карьера, расставание навсегда, встреча, дружба на расстоянии, друзья, профессиональные увлечения (совершенно различные), словом, всё, что мы пережили вместе, не уложилось бы в один рассказ.
Несмотря на расстояние между странами, после того как в 1977 году я уехала в Америку, и позднее, когда наши взгляды на многие важные жизненные вопросы разошлись, мы не потеряли нашу любовь и не изменили ей. Мы обе в достаточной степени были нетерпимы. Но никогда между мной и Таней не возникали не только ссоры, но даже дискуссии: ни по телефону, когда уже стало можно звонить из Америки и не бояться за того, кому звонишь, ни, когда, приезжая в Россию, я ехала к ней утром в Купчино или на Комендантский аэродром на завтрак. Мы обе старались – и очень успешно – не затрагивать спорные темы. Мы обе берегли нашу любовь.
Закончился первый год обучения. Учились мы с Таней хорошо, по-моему, даже на одни пятерки. Но в конце года всем вольнослушателям предложили еще раз сдавать вступительные экзамены в Университет, сказав, что это чистая формальность. Сдали мы вступительные экзамены с Таней прилично, но с четверками, а некоторые и совсем посредственно: все-таки вступительные экзамены следовали непосредственно за экзаменационной сессией, а экзамены в мое время были очень тяжелыми. Нам всем отказали не только в поступлении на второй курс, но даже не разрешили дальше слушать лекции.
И тогда Кочаков дал нам совет: поехать в Москву к министру просвещения Александрову, который, как он сказал, “человек с сердцем”. Мы собрали у всех вольнослушателей самодельные “зачетки” (специальные книжечки с оценками) и просто листочки с проставленными на сессиях отметками и поехали с Таней в Москву...
В министерстве существовал день, когда все не поступившие в вузы могли обжаловать решение приёмных комиссий. Боже, что делалось в то утро у входа в министерство! Какое количество абитуриентов съехалось в Москву из всех городов Советского Союза! Когда открылись двери, толпа ринулась внутрь здания, не соблюдая никакой очереди. Началась настоящая “ходынка”. Я, помню, ухватилась за перила лестницы, чтобы не упасть и не быть просто затоптанной! Заявление с просьбой зачислить нас на второй курс вместе с изложением всех событий мы с Таней оставили в приемной министра.
Каждый день мы звонили в министерство и нам отвечали, что решения по нашему делу еще нет. Так прошла неделя. Наконец, мы вновь отправились в приемную министерства. Я заявила, что, если нам сейчас же не выдадут решения по нашему делу, мы пойдем жаловаться дальше. “К Ворошилову!”— гордо объявила я. Почему к Ворошилову? Эта фамилия первой пришла мне на ум, вероятно, по ассоциации со стихотворением: “Климу Ворошилову письмо я написал, Клим Ворошилов — народный комиссар.”
Думаю, в приемной очень веселились, слушая мою гневную речь, но сжалились и показали наше заявление с резолюцией, подписанной замминистра Шибановым. В моей памяти сохранилась “фотография” этой резолюции: “Безобразие!!! Кто разрешил вольнослушательство? Сведения проверить, студентов зачислить на факультет, ректору Университета вынести строгий выговор, декана факультета уволить!”
Нам велели возвращаться в Ленинград, бумагу обещали прислать почтой ректору. Тогда мы обратили внимание только на слова: зачислить... Мы вышли из Министерства на улицу и зарыдали... В результате все так и произошло. Всех нас приняли на второй курс, а Кочакова уволили. Но когда я пришла к нему просить извинения, он ответил: “А мне все равно”. По-видимому, он хотел уйти с поста декана, а его не отпускали. Недаром именно он и посоветовал нам поехать в Москву...
Новым деканом впоследствии был был назначен профессор кафедры истории СССР В.В.Мавродин. На одном из студенческих вечеров исторического фалультета его помянули в песне на мотив известной советской «Всё выше, и выше, и выше стремим мы полёт наших птиц»:
Нам деканат милей родного дома.
Мы все чуть свет стремимся на истфак
Нам все углы истории знакомы.
И объясним в науке каждый факт.
Всё выше, и выше, и выше
Мавродин истфак наш ведёт.
Историю мы перепишем,
Науку мы двинем вперёд.
К сожалению, шуточные стихи сегодня весьма злободневны….
Первые два года специализации на факультете не было, мы все учились вместе, слушали общие лекции и ходили на одни и те же занятия. Еще во время первого года обучения в нашем здании открыли новый факультет — философский. Это казалось тогда знаком некоторых перемен послесталинского периода, раньше изучать труды философов не полагалось, только труды марксистов-ленинистов, а для этого не нужен был специальный факультет. Помню чудную историю, которую позднее рассказывал мне знакомый: пришел он в Казанский собор, а там одна из выпускниц исторического факультета ведет экскурсию и излагает библейские легенды. Мой знакомый, человек весьма эрудированный, послушал, послушал и спросил: “А вы сами Библию читали?”- “Нет, — гордо ответила экскурсовод, — я знакома с Библией по первоисточникам!” Когда мне пришлось читать учебники по философии для сдачи кандидатского минимума, там тоже излагали теорию Гегеля по “Философским тетрадям” Ленина...
К нам на исторический приходили и агитировали студентов переходить на новый факультет, несколько мальчиков так и поступили. Может быть, студентов на философском факультете учили серьезно, но у нас в это не верили и к “перебежчикам” относились с легким презрением, считая, что они променяли настоящее образование на карьеру... Помню, в одной из аудиторий я прочитала стихотворение, вырезанное анонимным автором на столе: “Ты ушел на философский, я остался тут. Я всегда был парень ловкий, ты всегда был туп. Туп-туп, тра-ля-ля, глуп, глуп, тра-ля-ля!”
Конечно, я пришла в Университет в период относительного политического потепления. И в то же время волна государственного антисемитизма, взявшая разгон в 1953 году, докатилась и до историков: в 1956 году отца Тани, крупного ученого А.Н.Бернштама объявили “космополитом” (одна из газет даже статью под таким названием поместила), в издательстве набор его научной книги рассыпали, а его самого собирались выгнать из Университета, где он читал лекции на Восточном факультете. И тут возмутились студенты! И отстояли обожаемого лектора: Бернштам остался работать в Университете. Думаю, что до 1956 года такой номер студентам бы не прошел...
С некоторым удивлением я вспоминаю, как в конце того же 1956го года студенты старших курсов устроили факультетский вечер, главной темой которого стала безработица. На пригласительном билете (или на самодельной афише, не помню) нарисовали картинку: здание школы с заколоченными окнами и дверьми, на дороге, ведущей к школе, стоит студент с чемоданом в руке и надпись:
Выхожу один я на дорогу,
сквозь туман тернистый путь блестит.
«Нет местов, уйдите ради Бога»,
- мне директор школы говорит.
Это было по тем временам очень смело: безработицы в стране победившего социализма быть не могло!
В концерте принимали участие и мы, студенты младших курсов. Таня, например, пела, а я танцевала на столе в купальнике. На шею я повязала платочек с надписью “мир” на разных языках: я привезла его из Москвы вместе с первой в моей жизни длинной юбкой до полу. В тот год летом в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи и студентов и наш танцевальный ансамбль Выборгского дворца культуры участвовал на фестивале как дополнительный кордебалет для исполнения характерных танцев при коллективе Кировского театра. Мы очень гордились этим обстоятельством. (Реакция на мою длинную юбку, когда я щла в ней по улице, была разная. Особенно негодовали пожилые женщины, они кричали мне вслед «хулиганка»! Почему? Потому что не такая, как все. Когда появилась мода на очень короткие юбки, вслед кричали: «проститутка». Страна победившего социализма, теперешним поколениям этого не понять).
После вечера, естественно, разразился скандал, состоялось заседание обкома, где студентов ругали за тему вечера и “пошлые танцы на столе”. Впрочем, меня лично не упрекали и никто, по-моему, не пострадал. А некоторые молодые преподаватели и аспиранты стали поглядывать на нас с интересом...
***
Естественно, в университете мы не только учились: любовь занимала важное место в нашей университетской жизни. Правда, мои сверстницы резко отличались от современных девушек и даже теперешних школьниц старших классов. Мы были, как нас называли, послевоенные дети с несколько замедленным сексуальным развитием.
Кроме того, правила поведения, навязываемые нам обществом, были похожи на стародавние институтские, о которых мы читали в книгах. Мы росли в стране, где любовь стыдливо называли дружбой. В нас подавляли естественное женское стремление нравиться. Нам внушали, что девушка должна быть скромно одетой, что означало: бесцветно и непривлекательно! О том, чтобы школьницы красились или делали маникюр, не могло быть и речи, в последнем классе школы однажды всех учениц, которые пришли в капроновых чулках, послали домой переодеваться. Мы, правда, пошли не домой, а в кино...
Но и без ссылок на советское ханжество, я думаю, нас воспитывали — большей частью — как “тургеневских барышень”: о любви мы знали из поэзии и романов XIX века, произведения Мопассана многие читали в старших классах по секрету от родителей и искали в них прежде всего ... Ну, словом, искали те конкретные сведения о любовных отношениях, которые от нас скрывали. Правда, была в таком воспитании одна привлекательная сторона: все-таки о сексе поначалу мы думали только как об одной из сторон любви.
На первом же курсе Университета все быстро становилось на свои места: мы отрезали косы, выстригали челку (что многим представителям старшего поколения казалось почти непристойным поступком), делали перманентную завивку и заводили романы. Помню, как одна из моих однокурсниц говорила: “Я отдамся мужчине только при свечах... в комнате будут всюду стоять розы, и мы будем пить шампанское”. Все в ее жизни произошло по-другому, но таково было возвышенное представление о таинственном событии, которое мы называли литературным словом: отдамся...
На первом курсе начались повальные влюбленности и скоропалительные замужества. У меня, например, в день моего рождения в 1954 году возник роман с моим приятелем Арсеном Дегеном, который учился на втором курсе математического факультета Университета.
***
Вообще-то удивительное место ленинградский университет. Как будто там стены хранят некий вольнолюбивый дух! Приходили на первый курс вчерашние солдатики, прошедшие военную службу, какие-то мальчики и девочки из далеких провинциальных городов... год, два — глядь, они уже читают неположенную литературу и даже организуют какие-то кружки...
Одна история кончилась плохо: группу студентов (одного — с кафедры медиевистики) все-таки посадили: они — преступники! — собирались по вечерам и вместе изучали труды мировых ученых-экономистов в подлинниках! В числе изучаемых книг были, по-моему, и работы Маркса и Энгельса, — но читали их не “по первоисточникам”! И самостоятельно!
Отсидели участники кружка несколько лет, я уже работала на кафедре, когда к нам пришел наш бывший студент. Думаю, что ребятам не разрешили вернуться на факультет, но наша кафедра “своего” приняла и обласкала. Не помню его имени, но вижу, как на фотографии: альбинос с белыми ресницами и белыми бровями, почти слепой... Был он абсолютный “книжный червь”, ничем, кроме науки, не интересовался. По-моему, он где-то устроился на работу, а кафедра дала ему возможность защитить диплом.
После ХХI съезда начались настоящие студенческие волнения во всем Университете. Рассказывали, что один студент договорился до того, что это не Сталин плох — плоха система государства... Не знаю, чем это все кончилось.
***
В Университете специализация начиналась не то со второго, не то с третьего курса. Главной кафедрой на историческом факультете, естественно, была кафедра истории СССР. Несмотря на свой интерес к древней русской истории, я на эту кафедру не пошла, потому что не хотела заниматься более поздней историей России, особенно советским периодом, которому на этой кафедре уделялось особое внимание. И в целом европейская история интересовала меня больше русской. Среди европейских стран я выбрала Германию. Во-первых, мой любимый древний Новгород торговал в средние века с германскими городами— знаменитым Ганзейским союзом, а главное — немецкий язык я худо-бедно знала: я учила его в школе, словом, могла заниматься немецкой историей и косвенно — историей Новгорода.
В советской стране лучше было иностранных языков не знать, но во всех школах он входил в обязательную программу, учили грамматике и чтению. Сейчас мне кажется удивительным тот факт, что, несмотря на войну с Германией, во многих школах Ленинграда преподавали именно немецкий язык. Еще удивительнее мне сейчас кажется история из моего детства. В Йошкар-Оле (Марийская АССР), куда забросила нас война, мама отдала меня в дошкольную частную группу, где воспитательница учила нас немецкому языку.
Словом, я выбрала кафедру истории средних веков. Кафедра медиевистики (думаю, как и другие кафедры, не связанные с историей СССР: археологии, истории Греции и Рима, искусствоведение) была совершенно особым микрокосмосом: здесь давали широкое образование, учили «мёртвые» языки, а мы с Таней дополнительно – древнегреческий. На всех кафедрах прививали навыки научной работы (что неоднократно пригодилось мне совсем в других областях моих интересов и занятий). На кафедре средних веков студенты меньше были подвержены давлению советской идеологии. Поскольку студентов на эту малоперспективную для будущей карьеры кафедру приходило каждый год немного, все преподаватели уделяли каждому студенту максимум внимания.
Руководительницей моих курсовых, а затем моей дипломной работы стала Валентина Владимировна Штокмар, читавшая на факультете лекции по истории средневековой Германии. Я не помню, были ли ее лекции интересными, но она была настоящим научным работником с глубокими знаниями и при этом добрейшим человеком с тонким чувством юмора. Я всю жизнь вспоминаю ее с огромной благодарностью. Для чтения старых немецких рукописей (они были мне нужны для работы) она учила меня старому немецкому языку (“dudisch”) и в конце концов я смогла познакомиться с рукописями XIV века, где своими глазами читала утверждения автора хроники о том, что “евреи пьют кровь христианских младенцев”...
Преподавателей было пятеро, среди них один партийный: византивист Г.А.Курбатов. Он был даже парторгом факультета, а позднее, когда кафедру решили немного “прибрать к рукам”, Курбатов стал заведующим кафедрой. Но вообще-то человек он был тихий, милый и, по моим воспоминаниям, безобидный.
Когда я поступила на кафедру, заведующей еще была Александра Дмитриевна Люблинская, ученица создательницы кафедры Добиаш-Рождественской. Затем она ушла на пенсию и ее сменил Матвей Александрович Гуковский, ученый, европейски образованный человек с широким кругозором, личность в высшей степени оригинальная.
Он прошел сталинские лагеря, а его брат, Г.А.Гуковский, блестяще читавший лекции на филологическом факультете, был расстрелян. Но в те удивительные “60-е” Матвею Александровичу разрешили вернуться в Университет.
Матвей Александрович обладал оригинальной наружностью: невысокого роста, вытянутый череп покрыт редкими волосами, выражение на лице всегда немного ироничное... Гуковский напоминал мне Крошку Порги из сказок Р.Киплинга, каким нарисовал его сам автор. Навсегда запомнила картинку: под крытой колонадой, которой окружено здание исторического факультета, идет Матвей Александрович в расстегнутом черном пальто и волочит по плитам огромный черный портфель, всегда набитый своими и чужими работами.
При такой, казалось бы, невыигрышной внешности Гуковский обладал неотразимым для женского сердца очарованием: сочетанием ума и неиссякаемого жизнелюбия. Гуковский женщин любил, и они отвечали ему тем же. Когда я познакомилась с Матвеем Александровичем, он был женат на красавице Асе, своей последней жене, с которой и прожил в любви до самой своей смерти. Черноглазая, черноволосая Ася своим обликом походила на итальянку. Ася работала в Эрмитаже, мама ее была, кажется, ненамного старше своего зятя.
Специализацией Матвея Александровича была история средневековой Италии, вернее, — искусство Возрождения. Его лекции или занятия были такими увлекательными, что слушать их приходили студенты других кафедр. Гуковский знал быт Италии в таких подробностях, как будто, как мы тогда шутили, тайно сидел на обедах у Медичи.
Он не только знал, он страстно любил историю Италии и ее искусство, особенно искусство Леонардо да Винчи. Имел на все свою непререкаемую точку зрения и доказывал, например (и даже, по-моему, написал книгу на эту тему), что Мона Лиза на самом деле — это “Флора” (картина находится в Эрмитаже), а знаменитый портрет нарисован Леонардо совсем с другой женщины...
Он и от нас ждал на семинарах не студенческих, ученических докладов, а самостоятельных, творческих исследований. Увы, мы не всегда оправдывали его ожидания!
Кроме того, Матвей Александрович любил театр и обожал балет. На почве любви к театру мы с ним и подружились.
Вскоре после окончания Университета меня взяли на кафедру лаборанткой. Я вела канцелярскую работу, составляла расписание, занималась подготовкой всего необходимого к семинарам... На кафедре твердо решили готовить меня к преподавательской работе в Университете, так что я поступила в аспирантуру. Я написала первую главу диссертации о городской жизни Любека (главного города Ганзейского союза) в XIV веке (слегка в стиле исторического романа), сдала кандидатский минимум (до сих пор вспоминаю эти экзамены с содроганием), кафедра обсудила и одобрила начало моей работы.
Как лаборантка я присутствовала на всех заседаниях кафедры. Матвей Александович допустил некоторую театрализацию научных заседаний: после окончания научной части я накрывала стол — начиналось чаепитие. Я сделала корону из серебряной бумаги, и Гуковский ее торжественно надевал — становился королем нашего собрания преподавателей и аспирантов. На “короновании” мы допустили вольность: принесли вино. Я ушла с кафедры вместе с преподавателями, оставив аспирантов прибирать помещение.
Кончилось это плохо: утром выяснилось, что аспирант Слава Баранов кидал остатками кислой капусты в окно вслед проходящим студентам, и те пожаловались в деканат. Я была виновата: я должна была уйти последней. Но Матвей Александрович взял мою вину перед деканатом на себя.
Вообще к нашим служебным “преступлениям” он относился снисходительно. Помню, работая на кафедре, я взяла из факультетской библиотеки какую-то книгу и потеряла. Заведующая библиотекой пришла к нам в кабинет, пожаловалась Гуковскому и сурово спросила: “Ну что мы будем делать с Ниной Николаевной?” И Матвей Александрович так же сурово ответил: “Повесим”.
Чаепития продолжались, но вино больше не приносили, что не мешало веселым посиделкам после научных заседаний. Например, я помню, что одно из чаепитий было посвящено моему дню рождения, преподаватели написали мне массу шуточных стихов.
В те времена мне сшили шубу из искусственного голубого каракуля. Это была очередная моя выдумка, причуда... Я в ней, конечно, каждый день не ходила, но один раз на кафедре все-таки появилась. Так мне один из наших преподавателей написал в поздравлении:
Ее в пальто голуборунном
Средь многочисленных светил
В своих мечтах увидел Бруно,
Когда он на костер всходил.
По инициативе Гуковского, в те же годы, когда я работала на кафедре, появился у нас преподаватель-почасовик Лев Николаевич Гумилёв, сын Анны Ахматовой и Николая Гумилёва. Гуковский сидел с Гумилёвым в тюрьме в одной камере (с ним и с выдающимся математиком Козыревым) и считал своим долгом и делом чести открыть Гумилёву дорогу в науку.
Мне Гумилёв не нравился. Прежде всего, история его отношений с матерью, Анной Андреевной Ахматовой, была достаточно известна: Гумилёв, вернувшись из тюрьмы, с матерью не пожелал общаться, Ахматова, естественно, страдала. Говорили, что Лев не простил матери ее стихотворения, посвященного Сталину. Но ведь она написала это стихотворение ради его спасения! И в то же время после смерти Ахматовой Гумилёв затеял тяжбу за наследство... Ахматову все любили, а Гумилёва осуждали.
На кафедре на научные теории Гумилёва смотрели косо. Когда Гумилёв написал диссертацию, я помню, ученый совет факультета ее не одобрил, Гумилёву на тайном голосовании “накидали черных шаров”. Гумилёву удалось защитить диссертацию только благодаря настойчивости Гуковского, который, по-моему, являлся тогда председателем ученого совета.
Гумилёв порядочностью Гуковского не обладал: когда в начале пятидесятых годов начали травить учёного-преподавателя Александра Николаевича Бернштама за «космополитизм» и «буржуазный национализм», то Гумилёв принял в этом участие, нападая на его научные труды. Время для научной дискуссии было выбрано им явно неудачно. Бернштама отстояли студенты. Случай, конечно, беспрецедентный!
У Гумилёва был только один студент: Гелий Прохоров, красавец с монгольскими чертами лица - студентки очень на него поглядывали... По-моему, он и пришел к нам на факультет ради Гумилёва: Геля его боготворил. Он работал у него на археологических раскопках. И восторженно рассказывал, как тот утром встает и говорит: “Нет, мы неправильно копали! У меня “видение” (или предчувствие) — копать надо в другом месте!” И все начинали работу снова. Естественно, наши ученые относились к такому методу работы с большой иронией...
Я бывала в гостях у Прохоровых одновременно с Гумилёвым. Лев Николаевич открыто восхищался женой Гели, но не ее красотой, а тем, как она слушается мужа! И целую лекцию гостям прочел на тему “Жена да убоится мужа своего”. Я, помню, страшно возмущалась.
Но слава Богу, у меня хватало такта не показывать своего отношения к Гумилёву на кафедре. А по свойственной мне особенно в молодости нетерпимости могла и не скрывать, как не скрывала лаборантка кафедры истории искусствоведения Антонина. Она встречала Гумилёва хмуро, и Гумилёв говорил, противопоставляя ей меня: “На факультете есть Нина и Антинина”.
Матвей Александрович любил театр и обожал балет. Был дружен с Николаем Павловичем Акимовым, главным режиссером Театра Комедии, который в конечном итоге меня и сманил из науки в театр в 1966 году.
Преподаватели были недовольны (они готовили меня к работе на кафедре), родные были в шоке, и только мама была на моей стороне. А меня, как всегда, вела судьба...
Я никогда не пожалела о своём выборе, но никогда не пожалела и о годах учёбы в университете – это было замечательное время! Советская действительность как-то проходила «по касательной» к жизни кафедры. Кроме того, я получила настоящее, хорошее образование в целом и по специальности медиевистика. К тому же мне ничего не мешало, работая в университете, заниматься фотографией. К этому времени меня начали печатать в книгах, журналах, газетах...
НИКОЛАЙ ИВАНОВ
Был у меня в Университете приятель Коля Иванов, студент, а затем, когда я уже работала на кафедре, — аспирант кафедры искусствоведения. Он занимался русской церковной архитектурой XVIII века. Род свой Коля вел от декабриста Пущина. Внешность имел неказистую: полный, даже рыхлый, голова — “редькой”, на лице прежде всего обращали на себя внимание пухлые щечки. Казался он нам тогда таким безобидным, мягкотелым потомком дворянского рода. Я его называла “сокофейником”: Коля, как и я, обожал кофе. Когда в столовую рядом с Университетом привезли кофеварку, мы часто туда наведывались. Буфетчица от особой симпатии к вежливому, улыбчивому Коле, варила ему “шестерной” кофе — то есть невероятной крепости.
Не везло моему “сокофейнику” только с девушками. Колины избранницы не отвечали ему взаимностью. Мои подружки в нашей внеуниверситетской компании, куда Коля входил, ему сочувствовали и помогали. Мальчики, напротив, относились слегка с презрением. Один из них на наших глазах отбил у Коли девушку, с которой он появился на вечеринке, и не чувствовал угрызений совести. Коля плакал, я помогала ему выяснять отношения... Девушка не стоила того, чтобы из-за нее плакали.
Одними из ближайших друзей Коли на историческом факультете стали молодой преподаватель русской истории, доцент Юрий Марголис и его жена Нина Серебрякова.
“Это присказка, пожди, — сказка будет впереди!”
Коля начал заметно меняться в начале 60-х годов. Сначала он вдруг сделался ужасно религиозным. В то время это было очень заметно. Затем, гуляя однажды со мной вдоль Университета, Коля, как всегда, добродушно посмеиваясь, выдал совершенно неожиданную сентенцию: “Мне очень нравится Таня Бернштам, она такая приятная, такая умная, но я никогда не мог бы на ней жениться, потому что она — еврейка”. Никогда раньше я за Колей антисемитских настроений не замечала, иначе он просто не мог бы входить в нашу компанию.
О, тогда я была очень нетерпима ко всему этому. У нас в семье антисемитизм считался преступлением номер один, хотя никто евреем не был. Но это неважно – порядочному человеку не обязательно принадлежать к какой-либо нации, это международное понятие – порядочность. Вообще всякое пренебрежение к любой нации считалось преступлением у нас в семье, и я с этим выросла…
С того дня я начала от Коли отдаляться. Тем более, что в моей жизни был переходный период: в связи с рождением сына я ушла с работы в Университете, поступила в аспирантуру, сидела дома и писала диссертацию.
Следующий знаменательный разговор с Колей происходил в 1966 году на Дворцовой площади. Я хорошо помню эту картинку: мы шли откуда-то в сторону Дворцового моста, был прекрасный день, светило солнце. И вдруг Коля произнес ошеломившую меня тираду. Он, оказывается, состоит в организации, которая ставит своей целью свергнуть советскую власть, реставрировать монархию и церковь. Реставрация будет бескровная, говорил Коля, организация собиралась действовать методом убеждения. И Коля пояснил: “К нам уже начинают прислушиваться в верхах, в нашей организации есть сотрудники КГБ и один член правительства.”
Если бы я сама не слышала это своими ушами, не поверила бы, что нормальный советский человек может серьезно верить в подобную ахинею! Не надо быть Кассандрой, чтобы предсказать, что ждет эту организацию в недалеком будущем! А Коля безмятежно продолжал, как я теперь понимаю, меня вербовать, вернее, не меня, он метил в моего второго мужа, Дмитрия Фредерикса. Но это я осознала несколько позднее. “Мы читаем труды Бердяева и маоистскую литературу (так и сказал, я не выдумываю задним числом!). Я принесу вам почитать...” “Ни в коем случае, — запротестовала я. — Коля, запомни: у меня муж работает в секретном учреждении (в физическом институте, связанном с космическими исследованиями). Не смей приносить нам запрещенную литературу!” Мы, конечно, запрещенную литературу читали, как и все в нашей компании, но я понимала, какую опасность представляет теперь собой Коля и все, что с ним связано.
И слово в слово помню Колин ответ: “Мне стыдно тебя слушать. Ты просто трусишь. Пусть я умру на нарах, но честным человеком!”
Эту организацию, куда входили студенты Университета, возглавляли аспирант восточного факультета: Игорь Огурцов и литкритик Контантин Вагин. Прошло два года с того разговора на Дворцовой площади, и, когда в КГБ собрали достаточно сведений, членов организации, естественно, “взяли” . Однажды вечером, когда кто-то из “подпольщиков” (по-видимому, студент-стукач) ехал в автобусе на очередную “сходку” в студенческое общежитие, он “случайно” выронил из портфеля список членов организации, а рядом “случайный” сосед листочки подобрал и тут же вместе с другими “случайными” попутчиками отправился на место явки. Забрали как членов организации, так и студентов, действительно случайно зашедших в комнату.
Следствие длилось довольно долго. По записной книжке, изъятой у Коли во время обыска, на допрос в КГБ вызывали всех его знакомых мужчин. Женщин, кроме последней Колиной подружки, не трогали и вовсе не из джентльменских соображений: в уставе общества было два “замечательных” пункта: не принимать в организацию женщин и евреев. О программе общества мы узнали от Колиного друга, Юры Марголиса. Еврей Марголис в организации не состоял, но находился в числе ближайших Колиных друзей. (Так часто бывает у антисемитов: «все евреи плохие, один мой Янкель хороший»). Он и поведал нам кое-что о программе общества, а также о своем последнем свидании с Ивановым: Марголиса вызвали в КГБ на очную ставку с ним.
Марголис вошел в кабинет следователя и увидел Колю — розового, спокойного и добродушного. Первое, что сказал следователь Марголису: “Иванова руками не трогать!” “Видимо, кто-то пытался его бить на очной ставке” — комментировал свой рассказ Марголис. Затем следователь произнес слова, от которых Марголис чуть не упал со стула: “Николай Иванович пригласили к себе священника, исповедовались и теперь хотят говорить нам только правду”.
Я и до сих пор вспоминаю с содроганием эти слова... Представляете себе эту картинку: исповедь в стенах КГБ? Представляете себе этого священника? В каком он был чине?
Коля заложил таким образом нескольких друзей. Мы тогда гадали: что случилось? Непохоже было, чтобы эти сведения из него выбивали, выглядел он прекрасно. Может, купили за сигареты и кофе, без которых он не мог жить?
Итак, сидит Марголис у следователя в кабинете, а Коля, добродушно улыбаясь, говорит, что, дескать, да, Юрий Марголис— его близкий друг и он не хочет ему зла, но он, Коля, хранил у него маоистскую литературу и книги Бердяева... (Далась им эта маоистская литература!) Марголиса выгнали из Университета с волчьим билетом. «за утрату политической бдительности, выразившуюся в получении и хранении литературы антисоветского и ревизионистского содержания (книг Ричарда Пайпса и Милована Джиласа) и недоносительстве!". В это время его жена только что родила и не работала... К счастью, кто-то помог Марголису устроиться на Ижорский завод, где он стал писать историю завода...
Суд, который проходил в здании суда на Фонтанке, был закрытым. Многие из нас пытались проникнуть в зал суда, но, естественно, безуспешно. К этому времени я разошлась со вторым мужем. Расходясь, я умоляла его с Колей не встречаться, рассказывала ему о своих опасениях... Увы! У Коли были свои очередные сердечные неудачи, и мой муж продолжал с ним общаться: они жаловались друг другу на “нехороших женщин”. Муж, правда, уехал от меня подальше под Москву во Фрязево. Но к моменту суда в 1968 году вернулся в Ленинград и работал в физическом центре какого-то из заводов.
В суд его вызвали в последний день следствия, поскольку в Колиной записной книжке он стоял по алфавиту последним. Об этом рассказывала мне Антонина, лаборантка с кафедры искусствоведения: их на суд пустили, поскольку Коля учился на этой кафедре. Она и поведала: “В последний день вызвали такого смешного свидетеля: Фредерикса (Антонина не знала, что он — мой бывший муж). Никому он, собственно, был не нужен, в организации он не состоял, да и вообще следствие уже заканчивалось. Его, как всех, спросили: “Давал ли вам Иванов читать запрещенную литературу?” Ему бы сказать: нет, не давал. А этот Фредерикс стал говорить: “Да, я читал Бердяева, но это такая гадость!” Тут за него и взялись...”
Я помертвела, слушая этот рассказ, — и не зря. Бедный Митя, действительно, чистой воды российский интеллигент, не сказавший ни слова лжи в своей жизни! Его выгнали с завода, а перед этим еще устроили собрание, на котором работяги ему кричали: “Раньше таких, как ты, к стенке ставили!” Что ему потом пришлось пережить, это уже другая история...
Вернемся к Коле Иванову. Он получил пять лет лагерей. Огурцов — одиннадцать, Вагин —- девять. Когда в 1977 году я жила во время нашего эмиграционного пути в Риме, Вагин находился в Италии и работал в русском отделе ватиканской библиотеки...Как он туда попал??? Огурцов продолжал отбывать свой срок, и правозащитники в России и Америке предали это дело гласности, старались ему помочь: здоровье Огурцова было в ужасном состоянии. Огурцов отсидел весь свой срок.
А вот о Коле мне еще не раз приходилось слышать. Находился он вместе с Андреем Синявским в мордовских лагерях, сведения о нем шли из лагеря самые положительные: вел себя хорошо, мужественно, словом, как и обещал: “на нарах, но честным человеком”. Мы пожимали плечами... Выйдя на волю, Коля уехал в Псков и поселился при каком-то монастыре. С прежними знакомыми, естественно, постарался не пересекаться.
Последние сведенья о Коле я получила совершенно неожиданно... В 1980 году, уже будучи американской иммигранткой, я полетела в Париж. Там я не только снимала балет Ролана Пети “Кармен” с Михаилом Барышниковым, но и ходила “эмигрантскими кругами” Парижа: я писала об этом для газеты “Новый американец”, с которой тогда сотрудничала. Побывала я и в местечке под Парижем с романтическим названием Fontenay-aux-Roses где жили супруги Андрей Донатович Синявский и Мария Васильевна Розанова. И спросила Марию Васильевну, которая была интереснейшей собеседницей, о Коле. Розанова оживилась, подтвердила, что Коля вел себя в лагере достойно, и поведала мне о последней с ним встрече...
Андрей Донатович и Мария Васильевна уезжали из Москвы в эмиграцию. В последнюю ночь перед отъездом, как полагается, квартира была полна народу: приходили прощаться. Приехал и Коля... Мария Васильевна ходила по квартире, разговаривала с гостями. “И вдруг, — рассказывала Мария Васильевна, — я слышу, как Коля в соседней комнате ведет какие-то антисемитские разговоры. Я вызвала его в прихожую, взяла за шиворот, открыла входную дверь и дала ему коленкой под зад. Коля скатился с лестницы. На шум вышел Синявский, видит: на нижней площадке стоит Коля, кровавые сопли текут... “Меня ... Мария Васильевна... с лестницы спустила!” — всхлипывает Коля. “Маша, что это такое?” - спрашивает меня Синявский. - “Иди, иди, это не твое дело”, — ответила я ему, и втолкнула его назад в квартиру.”
Больше я о Коле Иванове никаких сведений не имела. Все вопросы, связанные с этой личностью, остались для меня неразрешенными.
Добавить комментарий