Спасибо, память!

Опубликовано: 4 марта 2024 г.
Рубрики:

 

«А если скажут мне века –

Твоя звезда, увы, погасла, 

Подымет детская рука

 Мои года, моё богатство»

 Из песни. «Мои года»» 

 

 Сейчас часто говорят: прошлое надо забыть, там уже никого нет, жить надо сегодняшним днем. Я против! Сегодня идут две жесточайшие войны, а я еще не забыл Великую Отечественную. Существует ли время на Земле, где нет войн? 

 К нашей попутчице-памяти, памяти-скопидому, наблюдавшей за нами с малых лет, нужно относиться с уважением и благодарностью: вернешься ненароком в давнее, и то улыбнешься, то взгрустнешь; то давнее, однажды сверкнув, попылав в сознании, не погасло! Ведь мы, ребятня, и тогда осваивали наш странный и порой страшный мир, по-своему, по-детски отвечая ему! И память теперь, как документальное кино, показывает нам и прошлое, и нас в нём... 

 

 ШИЙНА-ТАСЫ

 

 Лёнька Новосёлов и Колька Котомчин стали при мне говорить на тайном языке. Меня в него они не допускали. Я заметил только, что, чуть отойдя, они переходили на русский. 

 Но стоило мне приблизиться, как: 

 -Ишим-дёсы с Шилькой-Тосы, теши-мносы, а шим-тасы шима-ясы... И тошир-посы на ши-днесы. И шисти-косы. Шьи-то-чисы. Шилые-бесы... 

 Я, конечно, ничего не понимал и просил: 

 -Ребя, вы чего? Какие-то "дёсы", какие-то "шилые бесы". Говорили бы на человеческом. 

 А Лёнька: 

 -Шиль-косы, шин-осы ушит-йдёсы, ши-ясы шисскажу-расы. 

 -А ну вас! Я с вами вообще разговаривать не буду! 

 -Шисть-пусы ушидит-хосы. Обойшимся-дёсы. 

 Я, обиженный досмерти, уходил. И слышал еще более таинственные слова: 

 -И шиньги-десы в шиме-ясы, и ширеп-чесы... 

 Колька бросал мне вдогонку: 

 -Никогда он ни слова не поймёт. А мы с тобой обо всём теперь можем разговаривать. 

 Так продолжалось два дня. И жить мне стало просто невмоготу. И я начал думать и думать насчет тайного языка - в чём его секрет. Надо его во что бы то ни стало разгадать, потому что мои единственные друзья от меня вдруг отделились. Загородились от меня тайным языком, как стеной. Надо, надо его разгадать. 

 На третий день я снова подошёл к Лёньке и Кольке. И только приблизился, как услышал Колькино: 

 -Шилька-осы меши-нясы шибит-люсы. Шично-тосы! А Шимке-Дисы шиг-фисы с шиком-масы! 

 Тут я взвился. И ответил на их тайном, который враз стал мне понятен: 

 -Шиньё-врасы! Шилька-осы меши-нясы шибит-люсы. А ши-высы шиба-осы шираки-дусы нашитые-бисы! 

 Лёнька и Колька - оба - рты пораскрывали и стояли так целую минуту. Шилую-цесы мишиту-нусы. 

 

 ЧАПАЕВЦЫ 

 

Снег на Вятке бывает и метровой вышины. 

 Вот и решили мы, когда снег завалил дома чуть не по крыши, поиграть «В Чапаева».

 Все для этого было: мы, трое мальчишек-соседей, высокий снег, ясный день и желание совершить подвиг.

«Белые» - это, наверно, был вчера выпавший белейший снег (поэтическое, надо сказать, решение), «красными» были... наши носы, щеки и пальцы в дырявых рукавичках. Этих метафор нам вполне хватало для того, чтобы начать военную игру.

И мы ее начали – пошли сквозь снежную целину, проталкиваясь в ней ногами, разгребая руками, вытряхивая снег из-за воротников и рукавов, набирая в валенки, дыша снегом, ослепленные его нестерпимым сверканием...

Снежный наш поход пришелся, кажется, на 1940 год

По всему поселку судоремонтного завода, к заводу, к магазину, к поликлинике, к школе были проделаны в тот день ходы – по ним-то и передвигались люди. А мы, неизвестно во что играющие, шли через снег напролом. Какой-то мальчишка, вставший после школы на лыжи, увидел нас, вернее, наши головы в снегу, и давай кружить возле, пытаясь разгадать тайну игры. Мы упрямо буровили снег (чапаевцы), а он все кружил и кружил, то обгоняя нас, то ненадолго пропадая и снова появляясь, и глаза его светились от любопытства. Он ничего не знал о нашем решении совершитиь сегодня подвиг...

«Белых» было неисчислимое множество, но мы дошли до какого-то хода, ступили на твердое, отряхнулись и пошли домой победителями, хоть и мокрыми до нитки...

 

 СКРИП-СКРИП... 

 

Зимний русский базар – это скрип. Мерный – от валенок, визгливый – от полозьев, похожий на треск – скрипят под тяжестью мужика затвердевшие на морозе сани; поскрипывает кожаная упряжь, позванивают колокольцы на дуге.

Посельчане, расхаживая, продают самовары, зеркала, часы; летнюю, еще довоенную одежду – странно видеть на морозе яркое, с бантом, платье; крестьяне, притоптывая, торгуют мороженым молоком (оно сохраняет форму миски, в которой и было заморожено), мучицей, редко – коровьим маслом, всегда – репой. Картошку, лук и морковь жители поселка на берегу реки выращивают сами.

Торгуются нещадно. Отойдя и махнув рукой, расплакавшись от обиды, обозвав хозяина муки живодером и кровопийцей, подходят все же снова. Каждый шаг – скрип, каждое слово – клуб пара.

Над всем живым на базаре клубится пар.

Иней покрывает все: выпавшую из-под платка прядь волос, брови, ресницы, усы, бороду, ворот тулупа и пуховый платок – и глаза выглядят незащищенно, как родник посреди снега.

Лошади побелели от инея.

В воздухе радужно сверкают искринки, которых особенно много в районе базара, над спорящим людом.

Искринки – это замерзшие слова.

И неумолчно скрипят на морозе валенки, вкусно, словно уминая свежую капусту.

Мы с мамой несем с базара два желтоватых круга мороженого молока, мешочек ржаной муки и пяток реп для меня. Мяса мы не купили: в сараюшке, прилегающем к стене нашего дома я держу кроликов. Они живут в глубоких норах.

Дома я полосками сдеру с репки синюю с белым кожу и стану грызть ее – сочную, морозную, чуть сладковатую, но больше горьковатую. Репа - наши зимние яблоки. Белый налив...

 

 КОСТЕР

 

-Пошли на ту сторону костер жечь! – Да, так она и называлась эта, одна из немногих, радость - костер жечь. 

«Та сторона» это заливные , на много километров - ров, луга за затоном, с дубовыми перелеками, зарослями черемухи, луговой клубникой, диким луком, осиными и птичьими гнездами – было, чем заняться! Мы переплывали затон на Колькиной лодке., запасшись десятком картошин, чтобы испечь их в горячей золе. 

С наступлением темноты разжигали костер. 

 ...И вот огонь поднимал над собой рой невесомого пепла, пепел плясал над костром и мягко садился на наши голые колени и руки. Колька ворошил угли обгоревшим сучком и рассказывал страшное, нагоняя на нас жуть. Спины наши леденели. Видя перед собой округлевшие наши глаза, он ожесточался и замирающим голосом пугал:

-И подходит ко мне какой-то человек, весь черный, и...

Темнота набегала на нас, сужая светлый скачущий круг костра, сгущалась за костром в чьи-то силуэты. И вдруг вечер раздирал дикий Колькин вопль. Он вскакивал и исчезал. За ним срывался Мишка. Мы с Ленькой цепенели, но все-таки кидались за ними, бежали за белеющими рубашками по уже мокрой от росы траве.

Наградой за страх была картошка в твердой обуглившейся скорлупе.

Дома нас ждали матери. Им было одиноко, и они долго злились на нас за то, что мы опаздываем, что нас нет. А потом, отругав и несколько раз в сердцах предложив навсегда покинуть дом—уходи куда хочешь! — оттаивали, чинили порванные штаны и рубашки, поили чаем с вареньем из лесной малины с сахарной свеклой, а ночью подходила к постели, чтобы подоткнуть одеяло. Повздыхав и поворочавшись, матери засыпали.

Когда я вставал, матери не было дома. В печи стоял чугунок с едой, в комнате было чисто, а на спинке стула висела выглаженная рубашка.

 

 И МЫ ПОЛИТИКИ!

 Взрослая политика тех лет каким-то боком задевала и нас, первоклашек. 

 Унас, тогдашних, было принято хвастаться бедностью... Бедность, по нашему тогдашнему разумению, - Честь Особого Рода. Она лучше всех достоинств украшает человека. Мы даже спорим, кто из нас беднее, показывая заштопанные матерями штаны и дырявые ботинки... 

 Колька в этих спорах предпочитает молчать: его мать - швея и кое-что подрабатывает сверх зарплаты. У них в доме два самовара, а башмаки осенью он надевает новые В минуту ссоры мы можем крикнуть ему, правда, уже подбегая к своим дверям: «Буржуй!» - и разъяренный Колька люто колотит в дверь ногами, а потом взбирается на завалинку и, отыскав тебя в полутьме комнаты побелевшими от гнева глазами, грозит расправиться. 

Ленька пользуется правовой неприкосновенностью. В его семье пятеро детей, ясно, что живут они впроголодь. В очереди за хлебом мы всегда пропускаем Лёньку вперед. Даже сделав какую-то пакость, он редко получает по шеям, его тут же кто-то защитит, сказав: «Не тронь, он же бедный!». И тот, на ком целее штаны и крепче рубашка, сразу поймет преступность намерения: бедных нельзя обижать. На Ленькином заду две симметричные заплаты, он совсем маленького роста, с красным носиком картошечкой-скороспелкой, забияка, ловкий рыбак, хитрец и подхалим. Но, обидев его, такую чувствуешь вину! Он уходит, вздрагивая худенькими плечами, растирая драным рукавом и без того красненький носик... А чуть повернешься, залепит тебе комком земли между лопаток и улепетнет – а какую злорадную дулю покажет в окошко!

И вот как «работала» политика. Кольке мать справила новое пальто. То ли купила, то ли пошила. Днем он красовался в обновке, а вечером пошел в ней в кино. После кино народ валил к выходу толпой. И когда Колька оказался во дворе под фонарем, его мать глянув на сына, ахнула: новое пальто сзади было разрезано! Длинные раны спусались от воротника до хлястика. Кто-то в толкучке толпы, валившей к выходу, навел бритвой «пролетарский» порядок на его спине. А не ходи буржуем, когда все вокруг бедные! Знай наших!..

 

 НАШИ ГРАНАТЫ 

 

Тот старый бревенчатый, 5-квартирный дом на берегу затона давно снесли, но место для любого нового дома здесь хорошее: из окон виден затон, а за ним – густая зелень бесконечных заливных лугов. Да здесь и гостиничку можно построить для горожан, уставших от стен напротив их окон, от машин, их моторов, гудков и смога.

Когда-нибудь (а может, и сегодня-завтра) сюда придут рабочие и начнут рыть котлован под фундамент новостройки. И ковш бульдозера либо лопата могут наткнуться на рыжий объемистый ком ржавчины в земле, на глубине примерно метра; чья-то лопата расколет его и обнаружит тяжелые, уже съеденные ржавчиной наполовину болты. Кто, когда, зачем закопал их здесь? Но едва ли рабочие задумаются над этим. Лопата отшвырнет рыжий ком подальше, он скатится по каменистому откосу в затон и навсегда исчезнет в нем.

 Знают тайну, которую хранит (хранил) рыжий тяжелый ком ржавчины, четыре человека: я, Колька Котомчин, Ленька Новоселов и Борька Злобин. 

 На второй год войны мы, соседские мальчишки, второклашки, стали собирать ржавые болты, тяжестью и формой напоминавшие гранаты, которые мы видели в кино. Они валялись на месте снесенного склада. Там стоял штабель сожженных старостью балок и досок, земля под складом была утоптана, тверда, а кое-где промаслена. Трава долго не брала ее, потом, под солнцем, земля потрескалась, разошлась и из щелей полезли острые зеленые травины.

  Болты из твердой земли приходилось выковыривать шпиголями, четырехгранными свайными гвоздями. У каждого из нас был такой шпиголь, ими мы играли «В землю», швыряя гвоздь за острие так, чтобы он воткнулся, - делили меж собой игровой круг. В войну, когда немцы втыкали в нашу землю снаряды и бомбы, игра эта подсознательно вошла в мальчишечью жизнь. Мы с редким ожесточением оборонялись и нападали и радовались возможности отхватить у противника кус круга. 

 Когда болтов набралась куча, мы вырыли рядом с крыльцом нашей с мамой квартиры яму, уложили их в старый мешок, мешок опустили на самое дно, забросали землей и воткнули над ямой прутик. Только немцы появятся на нашей Набережной улице, - мы уже видели их строй, качание штыков, красные лица и раскрытые для песни рты, - как наша четверка забросает немцев с крыши нашего дома гранатами.

 —А если немцы будут в касках? – спросил Ленька.

 —Ну да, - сказал Борька, - они ведь будут в касках.

 —А чего им в касках-то, - возразил Колька, которому было на год больше, - им кого здесь опасаться, кроме нас, - а о нас-то они и не подумают. 

 И правда, в поселке судоремонтного завода немцам бояться было некого. Все, кто мог, воевали, мужчины остались – пожилые и незаменимые – на заводе и в малочисленной пожарной команде, которой придали еще и функции милиции. Женщины давно уже понадевали комбинезоны и даже грузчиками стали женщины, быстро научившись материться и курить.

 «О нас немцы и не подумают, - согласились мы. – Кто мы им – огольцы!» - и стали утаптывать яму. О том, что может случиться дальше – после того, как мы бросим в немцев тяжелые болты, - не думалось. Мы удовлетворились первой, очень впечатляющей картиной: в немецкий строй летят наши гранаты – прямо в их красные лица.

 На реке, которая сильно мелела летом и оставляла нам белые песчаные берега, мы часто, набирая в горсть песку, измеряли таким образом силы наших и немцев. Наших вот столько, говорили мы, и песку набирали полные пригоршни, а немцев вот только столько – показывалась щепотка песку. Но и этого казалось нам мало. Наших столько, сколько песку на всем берегу, а немцев столько – на ладони была все та же щепотка.

 Война шла пока далеко – где-то там, за правым, высоким и лесистым западным берегом Вятки. Только однажды я услышал войну – ее передавали по радио с какой-то батареи. Залпы пушек, хриплый голос командира: «По фашистским захватчикам... огонь! Огонь!..» Репродуктор трещал, не выдерживая нагрузки. Мама выключила радио – я не понял, почему, но оставил вопрос на потом. Сейчас знаю: там, среди грохота, был отец. 

 

 ПАМЯТНИК ВЬЮГЕ

 

...И еще сохранились в памяти зимние вечера, когда весь мир был занесен снегом, над поселком нависала бескрайняя ночь, а за окном, раскачивая дом и звеня стеклами, бушевала вьюга.

 

Из слов, как из камней, складываешь, бывает, памятник какому-то Событию, Впечатлению, Картинке, что поразила воображение...

 

 Тускло горела лампочка над столом, где моя 28-летняя мать шила что-то на швейной машинке или чинила старье; стрекотала машинка, тикали ходики...

Но если вьюжный свист заглушал их, начинало казаться, что никогда уже не кончится ни эта вьюга, ни эта ночь, и снег не покинет больше эту землю, - и мать истовее принималась строчить.

Я знаю, шитье и штопка были необходимы; но еще нужнее была матери эта работа – и особенно неумолчное стрекотание машинки, - чтобы заглушить растущий внутри страх перед стихией, перед нависшим над ней одиночеством, перед незащищенностью от всего, что могло случиться завтра или послезавтра.

За ночь вьюга заносила дома чуть ли по крышу; по стеклам было видно, как поднимается уровень снега. Нельзя было и думать о том, чтобы выйти куда-то в такой вечер; жизнь в поселке пряталась в дома. А вьюга, разгулявшись на просторах и споткнувшись о горстку домов, носилась, не зная удержу, над низенькими крышами, билась с размаху в стены и стучалась, грозя, в светящиеся окна, гудела в трубах, свистела, выла – злая ведьма Вятки, зимняя ночная владелица этих мест.

Вьюга казалась мне чем-то похожей на войну.

На ночь электричество отключали; перед отключением станция подавала знак трехкратным миганием лампочки, - тогда срочно стелилась постель, плотнее запирались двери, закрывалась печная вьюшка.

Свет гаснул, вьюга гудела сильнее, теперь было слышно, как скрипит и потрескивает, качаясь под ее бешеными ударами, старенький дом, и еще видно было, как шарит она снежными лапами по стеклу.

Вот тогда-то приходили мысли об отце. О том, где он лежит, сжимая винтовку в руках, в эту страшную ночь, как выдерживает ее гнет, думает ли он о нас; сознание напряженно вслушивалось в ночь, в космический ее простор, ловя в шумах ночи неслышные уху сигналы живого присутствия на земле родного человека. И эти сигналы долетали из снежного далека, и мы слышали их, и отец виделся нам живым, держащим в руках винтовку, думающим о нас.

Он не вернулся. 

 

 СИНИЙ ПЛАТОЧЕК

 

 Никто уже, наверно, не знает, что у песни "Синий платочек", которой особенно прославилась Клавдия Шульженко в годы войны, было и другое прочтение - его запели эстрадные сатирики в 1944 году: 

 Синенький грязный платочек 

 Ганс посылает домой 

 И посылает несколько строчек 

 Дескать, дела ой-ёй-ёй: 

 "Бежим, 

 бежим, 

 мы по просторам чужим..." 

 Дальше не помню. Но это, услышанное по радио, колышком засело в памяти. А "колышком" было слово "Бежим". Его и сейчас не выдернуть. 

 

 МИРАЖ

 

Я приехал на родину, где не был лет тридцать; ступил на эту землю, как, может быть, ступают куда-то, перелетев через Время; ступил в ожидании чуда - с замершим в груди восторгом, который всплеснется, как только увидишь нечто из прошлой жизни, нечто, не раз снившееся. 

Низенький поселок судоремонтного завода на левом берегу Вятки. Западный высокий и лесистый берег, который еще до наступления вечера накрывает огромной тенью и селение, и затон, и луга за ним... Серые беревенчатые стены домов, наличники... Ветерок треплет березу у невысокого обелиска павшим в Отечественную войну. На мрамоной доске, стоящей у березы, имя моего отца. 

 Я сказал тетке, у которой гостил, что пойду "на ту сторону" - так всеми и особенно детворой назывались заливные луга за затоном. Перешел сузившийся затон по мостику и оказался среди колючих кустов ежевики. Потом, с горстью кислых, чернильно пачкающих ладонь ягод, пошагал по лугу, уставленному там и сям стожками сена. 

 Солнце уже нависло над острыми верхушками елей на западном берегу, согревая последним теплом луг и стога сена. Неизвестно, что заставило меня подойти к стожку и обнять его, припасть к нему, уткнувшись лицом в теплое и душистое сено, но я сделал это и несколько минут стоял так, вдыхая неповторимый аромат нагретых солнцем высохших трав. Были в нем, кроме всего, и запахи парного молока, и самой коровы, и сеновалов детства, где кувыркались, делали ходы, просто лежали, раскинув руки, и многое, многое друугое. 

И был этот стог для меня сейчас не просто стог сена, это была машина времени. Самая чудесная из всех машин...

Луга здесь неровные, часто попадаются низинки, по весне, когда вода на реке спадает, они превращаются в озерца, полные мальков; озерца постепенно высыхают, подросшую рыбу можно тогда ловить даже корзинами. 

 Луга перемежаются дубовыми перелесками где детвора военной поры собирала желуди для свиней, а то и для пекарен (желудевую муку добавляли к хлебу), и искала птичьи гнезда, среди них попадались и утиные - вот был подарок к бедному столу военных лет! 

 А еще на этих лугах объедались черемухой, собирали дикий лук для домашних пирогов, полевую клубнику и землянику. Ягоды, естественно, съедались еще до дома, если только там не ждали младшие брат или сестра. 

 Здесь играли, зорили осиные гнезда, набирали пышные букеты луговых цветов - ромашек, ирисов, гвоздик, жгли костры...

 Все это я и вспоминал, оглядывая луга и перелески, силясь отыскать хоть одно знакомое с дальних времен место. Я спускался в давно уже высохшие низинки, шарил в траве в поисках клубники, находил жесткий, отцветший уже лук - и все больше погружался в зеленое царство своего детства, щедро и навсегда наградившее меня любовью к деревьям, травам, цветам. 

 Чувство восторга, поначалу только гнездившееся в груди, ширилось, нарастало, охватывало меня всего - и уже сами собой выговаривались какие-то слова, хотелось кричать, бегать... 

 И вдруг я услышал из ближайшего перелеска впереди странные звуки. Звонки, детские голоса, смех. Там, в дубравке, на какой-то полнянке, либо стояла карусель (откуда она здесь?), либо дети катались на велосипедах, изо всех сил звоня друг дружке, чтобы не столкнуться. 

 Я остановился, прислушался. Так оно и есть - карусель или велосипеды. Какие-то веселые колокольчики. И детские голоса. 

 Я сначала пошел к перелеску, потом побежал, потому что стало казаться, что звонки удаляются, велосипеды уезжают по мере того, как я приближался к ним. 

 Дубрава оказалась безлюдной, и ничто не говорило в ней о том, что только что здесь были дети. Я пробежал ее всю и снова очутился на лугу - а звонки и голоса стали раздаваться уже из перелеска, что был метрах в пятидесяти. 

 Мне во что бы то ни стало хотелось увидеть этих детей, и я быстро пересек некошеный луг. Но и там, среди деревьев, не было ни одного человека. А детские голоса, чудесно переместившись, звенели из дубравы, маячившей впереди. 

 Что это?! Кто заманивает меня в глубь лугов, не подпуская к себе ни на шаг? То ли просто не хотят, чтобы я увидел их, то ли так играют. То ли, то ли... 

 Последнее предположение ошеломило меня. Я хотел было двинуться к очередной дубовой рощице, откуда снова доносились детские голоса и смех, но догадка остановила мои шаги. Я понял, что никогда, никогда не догоню этой веселой карусели, никогда не увижу ее. Она, рожденная одним из чудес (или даже игр...) человеческого сознания, всегда будет от меня на расстоянии пятидесяти метров и... множащихся лет, лет, лет. 

 

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки