Ане Клепиковой, с любовью и благодарностью
Однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь также равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства…
А.П.Чехов
Моё детство прошло у тёплого южного моря, где дети учились плавать и ходить почти одновременно. Подростками мы проводили на пляже всё лето. На пляже начинались дружбы, на пляже школьники с выгоревшими за лето волосами и просоленной кожей ныряли, общались, влюблялись. Вечерами гуляли по набережной. Секреты поверялись на скамейках у воды, под шум прибоя. На них же целовались, объяснялись, расставались. Катера перевозили пассажиров между бухтами, под килем кипела зелёная вода и белая пена. Единственный в городе открытый кинотеатр стоял у самой воды, и в ветреные летние вечера прибой заглушал звуки с экрана. После выпускного вечера, перед отъездом в холодные университетские города вчерашние школьники шли на старую пристань с тяжелыми колоннами – посмотреть на рассвет, послушать, как волны бухты набегают на каменные ступени. И даже моей первой встречей со смертью стали похороны сорокалетнего папы одноклассницы, он утонул, заплыв куда-то к горизонту. Говорили, что он отлично плавал…
Уехав из города детства учиться, я каждое лето проводила у родителей в нашей старой квартире. Полуподвальный этаж длинного серого здания, две прохладные комнаты, вишнёвые деревья во дворе, налитые солнцем тёмно-красные вишни в белой миске. Сколько раз я летела из Свердловска или Ленинграда в симферопольский аэропорт, междугородний автобус, за окном жёлтые поля, южные пирамидальные тополя, и вот оно - праздничное море в солнечных бликах.
В последний раз перед эмиграцией я видела это сине-зелёное море летом 1980-го.
***
В прихожей нашего ньютонского дома, напротив лестницы на второй этаж, висит акварель в белой рамке, работа моей племянницы. На картине - море. Неспокойное, с белыми барашками, тревожными синими пятнами, тёмной грядой камней, белой пеной там, где они разбивают волну, и зеленой горой берега справа. Облачно, поэтому вода приглушённая, серо-голубая. А ниже, близко к берегу дрожат рыжеватые и тёмные пятна – как будто через серое и синее смутно просвечивают покрытые скользкими водорослями прибрежные камни. Но когда в прихожей меняется освещение, меняется и цвет воды, она вдруг становится слегка сиреневой. Я всегда думала, что сиреневый – холодный цвет. Но этот сиреневый – тёплый.
Муж нашёл для картины место возле огромного окна в лестничном пролёте, там много солнца, и вода всё время сиреневая. Но я перевесила море вниз, на стенку прихожей у самой лестницы, туда, где волна с неизбежностью идёт на меня, когда я спускаюсь на первый этаж. Туда, где много раз в день я вижу морские брызги и пену, даже не поворачивая головы.
Та ли это волна, в которую я, пятиклассница с косичками, прыгала с мола на пляже моего детства? Или это океанская волна набегает на мои американские берега? Волна, в которую то прыгают с волнореза, то вбегают со счастливым смехом мои внуки. Я вхожу в неё медленно, ложусь на спину, слушаю прибой и смотрю на небо.
«Хочу уснуть я сном осенних яблок
и ускользнуть от сутолоки кладбищ.
Хочу уснуть я сном того ребенка,
что все мечтал забросить сердце в море…»[1]
***
Море соединяет две мои жизни.
Первая прошла в больной социализмом стране, под властью тьмы, сулившей всеобщее благо и светлое будущее. И вторая, в которой море стало просветом в нескончаемой эмиграции, в калейдоскопе памяти, где каждая картинка мгновенно взрывается шквалом суетного, печального, смешного, постыдного или трагического.
Между первой и второй жизнью - январь 1980-го. Москва, увольнение с работы. Не надейтесь сидеть одной задницей на двух стульях, и преподавать, и на выезд подавать! – в рифму гремит ректор моего института, подписывая характеристику для ОВИРа[2], в обмен на мой уход с работы «по собственному желанию». Письменное согласие измученных чередой моих ошибок и безрассудств родителей на эмиграцию дочери и любимого внука. Масса форм, документов, подписей. 18-го января – подача заявления на мой с ребёнком выезд из страны. И через девять дней – так не бывает! - после двух лет ожидания, Витя получает разрешение на выезд. Регистрация брака, переезд Вити ко мне в коммуналку, счастье Гриши (можно мне называть дядю Витю папой?). Война в Афганистане, повестки из военкомата, письма Брежневу – оба без работы, жить не на что, отпустите мою жену. Мои уроки школьникам, кандидатская диссертация про неизвестный Вите вирус, которую он за 500 рублей пишет фарцовщику Диме. Хождения за советом к заслуженным отказникам. И слухи-слухи – тем дали визы, а потом отобрали, этим отказали, эмиграцию запретят через месяц… Летняя поездка к родителям в Севастополь.
В Москве - олимпиада и похороны Высоцкого.
***
Проходят дни, недели, месяцы. Второклассник Гриша, наш островок нормальной жизни, ходит в школу. Поток разрешений на выезд превратился в ручеёк. Почти никого не выпускают. Отказников и подавших на выезд на работу не берут. У отщепенцев, желающих покинуть Родину, статус предателей. Мы не здесь и не там, мы – нигде. Витя ждёт нас больше десяти месяцев. Его разрешение на выезд истекает через семь недель. Неизвестность и бессилие - как будто стоишь перед глухой бетонной стеной.
И вдруг, в самом конце ноября – взрыв, ослепительно белый конверт в почтовом ящике. Мне с Гришей разрешён выезд. Витю конверт сбивает с ног, после года бетонной безнадёжности - высоченная температура. Перед тем, как заснуть, он объявляет: Уезжаем через 10 дней. – Папа в Москву не приедет, я поеду попрощаться. – Ты вот-вот родишь, эмиграцию прикроют, и мы застрянем здесь навсегда! - Я быстро, за три дня - Ты забыла, как тянула с отъездом моя бабушка, как в 1926-м закрылся железный занавес [3], как дедушка вернулся к ней из Парижа, как он дважды сидел? Ты этого хочешь?!
Температура сорок способствует красноречию. Я молчу.
Папу я больше никогда не видела, он умер через полгода после нашего отъезда. Ждал ли он вызова на партсобрание? Не знаю, он никогда не говорил о своих проблемах, только о наших. Уверена, что - после двух инфарктов - папа не боялся партийного суда, скорее, чувствовал себя виноватым за мой отъезд. Как могли Вы, член партии и советский офицер, согласиться на выезд дочери за рубеж? Сколько раз он прокрутил в голове эту сцену? - до того, как 2 июня упал во время утренней зарядки.
Мы уехали 11 декабря, через двенадцать дней после получения белого конверта. ОВИР, домоуправление, визы, чемоданы, прощальный вечер накануне отъезда, приехали друзья из Свердловска. Ранним серым декабрьским утром такси в Шереметьево, весел только Гриша, держит за руку бабушку, понимает ли он, что это прощание - навсегда? Витя напряжён, я устала от предотъездного марафона. Первый раз в моей жизни - международный аэропорт, в огромном зале много похожих семей, взволнованные подростки, плачущие малыши, помятые от ночного стояния на таможне лица взрослых. Тем родным и друзьям, которые не в подаче, ехать в набитый гэбэшниками аэропорт нельзя, попадут в чёрный список. Провожает мама - это конец, больше никогда вас не увижу. Но держится: в 41-м мы тоже уходили в никуда, только тогда бомбили… Объявляют рейс на Вену. Толпа пассажиров рвётся вперёд. За барьером – поникшие провожающие. И моё прошлое, вся моя жизнь. Оглядываюсь. Мама плачет, не скрывая слёз, внуки машут бабушкам, руки родителей заняты сумками и детьми. Вот она - финальная сцена моей первой жизни. Гриша тянет за рукав, пошли, опоздаем. Уходим. За нами опускается железный занавес.
У выхода на посадку в самолёт происходит невероятное – моя последняя встреча с прошлым. В группе людей в пальто и шляпах, ожидающих у трапа посадки в наш самолёт, стоит Александр Борисович Куржанский, мой профессор по теоретической механике в Уральском университете. Надеюсь, он меня через столько лет и с животом не узнает. Отворачиваюсь. Но о памяти Куржанского недаром ходили легенды (со второго часа этой лекции Вы ушли 5 октября - сообщил он мне на январском экзамене, когда я не ответила на дополнительный вопрос). Смотрю в сторону, но он идёт прямо ко мне и - на глазах у штатных сопровождающих и стукачей-любителей - протягивает мне руку. Здравствуйте, Александр Борисович, вы тоже в Вену? - Да, на конференцию, а вы, я вижу, по-другому. - Да, я насовсем, с мужем и сыном. - Познакомьте же меня с вашим мужем. С ума он сошёл, это же конец его карьере! Но он, не торопясь, пожимает руку Вите, желает удачи. Объявляют посадку, он возвращается к своей группе. О, мой университет, мои любимые друзья и профессора, мой прекрасный мат-мех!
Эта встреча – мой талисман удачи.
***
Наконец, мы в самолёте. В ряду перед нами курят два длинноволосых блондина, говорят на непонятном языке, ноги в дырявых джинсах - на спинках пустых сидений впереди. Гриша крутит головой от окна к проходу, Витя напряжённо молчит два часа подряд. И только, когда объявляют - самолёт снижается в Вене, Витя вдруг счастливо улыбается. Теперь не отберут! - Что не отберут, ты о чём? - О визах. Теперь не отберут!!
Неделя в пансионе, ряды кроватей с металлическими сетками стоят в большой длинной комнате, где спят и бодрствуют тридцать женщин, даже в колхозе на картошке – где мои семнадцать лет? – нас было меньше в одной спальне. В Вену не выпускают. И не надо, мне нужна пауза после гонки последних двенадцати дней. И двенадцати месяцев судорожных попыток пробить бетонную стену.
Вечерами, уложив детей, женщины из нашей общей спальни болтают в коридоре. Этой рыжей даме не дали провезти бриллианты, которые «на чёрный день» заставила взять бабушка. Смуглая, невысокая, крепко сбитая грузинка, похожая на женщин из народа в итальянских фильмах, убегает из-под следствия, заплатив какому-то еврею за фиктивный брак. Говорят, она работала на бензоколонке. Она едет в Израиль, он в Канаду, почему-то лезет в голову - над Канадой небо сине…
17 декабря - ночной поезд в Рим. Нашу пёструю чемоданную толпу – плачущие дети, узлы, одеяла, как в фильмах про войну – высаживают за одну остановку до главного вокзала в Риме, говорят что-то про террористов… В день приезда - Гришино девятилетие. Пансион в Риме, три раза в день макароны в томатном соусе. В очереди к ведущей в HIAS[4] кто-то советует снимать квартиру не в Риме. Зимой на морском курорте дешевле. А делить квартиру - кивая на мой живот - с вами никто не будет. И снимайте окнами на солнечную сторону, они тут топят пять часов в день.
Квартира с высокими потолками и холодными мраморными полами на Via Garibaldi в Ладисполи[5], бесплатные куриные пупки из синагоги, дешёвые подмятые апельсины с рынка, соседи по дому едут из Риги в Австралию, ждут виз почти полгода. Говорят, в Америку быстрее…
Было на римском курорте и море. От нашего дома на Гарибальди можно было дойти до него пешком. Опустелый пляж, серое небо, резкий ветер, по-зимнему суровые, чужие волны стального цвета. Неизменно энергичный просветлевший Витя бежит в воду - мы на Средиземном море! - и выскакивает на берег слегка посиневший.
8 января – третья серия, «Роды по-итальянски» без итальянского (учила я родильный словарь по-английски). Утром приезжаем в Рим за покупками, на рынке дешевле. Внезапно у меня боли в животе, до родов ещё двадцать дней, но всё же едем на трамвае в госпиталь. Меня оставляют, протестую – мне ещё три недели... В пять врач уходит, акушерки не говорят по-английски, не понимаю ни слова - но в восемь вечера с криком появляется на свет маленький мальчик. В огромной послеродовой палате госпиталя Святого Камилло - сорок рожениц и сорок новорожденных. И сорок семей, навещающих своих с утра до вечера. Только Витя с Гришей помнят про антисептику - о, незабвенный московский роддом, где к роженице не допускали даже отца ребёнка! - они снимают куртки и кладут их на дальний подоконник зала, возле дверей. И какая-то темпераментная синьора хватает моего двухдневного ребёнка на руки, прижимает к плащу, с которого стекают крупные капли дождя, и радостно кричит: Бамбино! Белиссимо! Протестовать почему-то не решаюсь, хотя вот они, мириады римских бактерий атакуют моего бамбино! Может, из-за ощущения неполноценности – люди оглядываются, смотрят на моего малыша в привезённых из Москвы пелёнках, а все приличные младенцы вокруг – в ползунках.
Переезд из госпиталя в ладиспольскую квартиру. На мраморном полу антикварный стол с инкрустациями, на столе - фибровый чемодан с оторванной крышкой, сколько их ехало с нами, этих чемоданов, 7 руб. 50 коп. в Военторге на Калининском проспекте. На дне, на фланелевой пелёнке, спит пятидневный Лёня - зрелище, ошеломившее хозяйку дома синьору Ренату, которая пришла поздравить.
Долгая борьба INS (иммиграционной службы США) с упорным малышом за безупречную фотографию для въездной визы, с опасным террористом Лёней, который при фотовспышке молниеносно зажмуривается. Итог двухмесячной борьбы - Лёнина победа над бюрократами, ему разрешён въезд в США с закрытыми глазами! На исторической визе - зажмурившийся младенец в костюмчике горчичного цвета, подаренном на прощание красавицей-блондинкой, его педиатром в госпитале San Camillо.
***
И вот, наконец, 4 марта 1981 года. Аэропорт в Риме, в самолёте больной двухмесячный Лёня у меня на руках, у Вити в кошельке - 70 долларов, всё наше достояние. Пересадка в Нью-Йорке, темнеет рано, моря на подлёте к Бостону не видно. Длинный коридор аэропорта с надписями на чужих языках, квартира спонсоров в деревянном доме, где нельзя давать плакать малышу с температурой - хозяевам завтра на работу.
Через неделю замусоренный Брайтон, односпальная квартира - две смежные комнаты и кухня (а сколько у вас было ванных? - спросит через много лет мой любознательный внук), с мышами и тараканами, зато без соседей. Покупаем два матраса – себе и Грише, на улице в мусорный день подбираем стол. Витю берут пост-доком в MIT. Машину на его зарплату не купишь, на работу он добирается на метро.
Эпопея с Гришиной школой, отдали, куда взяли, на уроках скучает, приносит из школы порнографические открытки… Гришино окно в новую жизнь – старый чёрно-белый телевизор с маленьким экраном, купленный за 50 долларов в ремонтной мастерской неподалёку. Каждую пятницу Гриша смотрит шоу про невероятного Халка, всесильного гиганта, в которого превращается главный герой Дэвид, чтобы защитить слабых и обиженных. Вариации зла неисчерпаемы, оно бесчинствует, спасения нет, и – лучшие минуты каждой серии – в приступе ярости человек становится великаном и побеждает Зло. Года через три, когда мы купили цветной телевизор, шоу уже закончилось. Но Гриша где-то нашёл старый эпизод, и оказалось, что его любимый Победитель Зла - зелёного цвета.
Из капиталистической Америки нельзя писать и звонить родителям. Друзьям в Свердловск тоже не напишешь, письмо чревато расследованием их связей с заграницей. Пишу длинные письма в Москву, родители эмигрировавшей подруги переправляют их маме в советских конвертах. В письмах – хроника новой жизни, без неприятных подробностей…
У Вити нет потребности анализировать новую жизнь. После трёх безработных лет он пропадает в лаборатории. Гриша не рассказывает об одноклассниках – боюсь, что его дразнят, не зря он так любит Халка. Гриша и маленьким старался меня оберегать. Уже учась в колледже, он рассказал мне историю из московского детства. Помнишь, в первом классе я ходил домой из школы по Лялиному переулку? Там было такое длинное здание, подходя к нему, я начинал бежать. На скамейке во дворе сидела тётка с овчаркой. Когда я шёл мимо, она спускала собаку, крича «Ату жидёнка!» - Боже мой, Гриша, почему же ты мне об этом не говорил?! - А что бы ты сделала? Ты ведь не могла уйти с работы, чтобы забирать меня из школы.
***
Новые эмигранты знакомятся на курсах английского языка. Звонок из еврейского агентства – объявлен вечерний класс, недалеко, можно добраться без машины. Преподаёт пятидесятилетняя стройная американка с копной вьющихся волос, мать троих детей, умная, живая и тёплая Фрэнсис, моё окно в американский мир. Она - волонтёр, работает без оплаты, хочет помогать беженцам. Рассказы о её семье обнадёживают, вижу её дважды в неделю с семи до девяти вечера. В классе - товарищи-эмигранты из разных городов и республик. Но близости не возникает. Бегство из страны не было моей целью, я уехала за Витей, для них же эмиграция –исполнение мечты, ослепительное достижение. Им здесь очень трудно, кандидат наук работает грузчиком, врач – няней в доме для престарелых. На СССР надо сбросить бомбу, говорит один, гомосексуализм здесь насаждает КГБ, чтобы развалить эту страну изнутри, вещает другой. Ненависть к прошлому придаёт им сил, и моя ностальгия их нескрываемо раздражает.
И всё же во вторник и четверг сцеживаю молоко и несусь в класс к ясноглазой Фрэнсис. Но через шесть уроков – после каждого я летаю - Витя говорит: я не могу уходить с работы в 5:30, чтобы отпускать тебя на английский, я так никогда ничего не сделаю. Окошко захлопывается, у меня больше не будет весёлой Фрэнсис, с её сочувствием, мудростью и верой в наше будущее. В Бостоне у нас нет ни родственников, ни старых друзей. И никому нет до нас никакого дела.
Можно позвонить Фрэнсис, она предлагала. Но для чего ей, в её благополучной жизни, клубок моих проблем? Примерно через год в трамвае встречаю одноклассницу из того вечернего английского класса. Я нашла работу, говорит она, не зря я учила язык. А ты помнишь Фрэнсис? Она полгода назад умерла от рака, я ходила на похороны. Оказывается, она долго болела.
В мае нас приглашают в гости в Бруклайн, хозяева - опытные эмигранты, приехали в 1978. Мы идём в гости пешком. На чистых улицах не валяются банки и бумажные стаканчики, на бульварах и газонах белым и розовым кипят яблони и магнолии. И - о, счастье – узнаваемые лица гостей, все в стране несколько лет, все работают, уверенно держатся, обсуждают какой-то фильм, а вот эти люди уже купили дом, говорит хозяйка. Сидящая рядом молодая женщина с выражением участия на лице, бывшая москвичка, рассказывает о своих детях. Что-то внутри разжимается, хочется поговорить - и я жалуюсь ей на ужасную Гришину школу. Женщина поворачивает симпатичное лицо к хозяину дома и громко говорит: вот так они все, только приехали и хотят, чтобы им всё поднесли на блюдечке с голубой каёмочкой!
Так начался в тот майский вечер мой томительный поиск понимания и новых друзей.
Через два года моя будущая соседка по рент-контрольному[6] зданию в Бруклайне, вещая Наташа скажет мне во дворе на бегу:
Самое трудное в эмиграции - не поиск работы и не английский язык. Трудно другое - здесь нет людей, которым не надо ничего о себе объяснять.
«О Горацио! Тысячу фунтов за каждое слово призрака!»[7]
Какой болью сближений и расставаний, надежд и потерь заплатила Наташа за своё грустное открытие? Нашла ли она друзей, сумела ли воссоздать в эмигрантской пустыне начала 80-х понимание и любовь её ленинградской молодости? А может быть, лет через пять, когда чудом открылись запертые больше полувека границы, к ней приехали её любимые друзья… О, наши дружбы, наше единство, наше бегство от официальной лжи - в походы, песни, книги, гитары, стихи, самиздат… И хриплый голос Высоцкого на магнитофоне в прокуренной комнате общежития, который кричал о свободе, заглушая фанфарные марши в честь кровавых годовщин. Где теперь друзья нашей юности? По каким странам, по каким сторонам баррикад разметал нас 21-й век? Тех городов, где мы были едины и счастливы, больше нет на карте.
***
На третий месяц в Америке я жила в вакууме, в равнодушном пронзительном мире - ворох проблем, два беззащитных мальчика, чувство вины перед оставленными и ностальгия, про которую нельзя говорить.
О смерти папы я узнала в середине июня, через две недели после его похорон. Мама не решилась сообщить – звонок в Америку лишил бы сестру преподавательской работы. Наверное, именно тогда до меня дошла степень моей отрезанности от прошлого, разлом саднил и раньше, теперь он душил. Меня накрыла депрессия.
Август в 1981-м выдался жаркий. Витя семь дней в неделю работал, Грише дали бесплатную путёвку в еврейский лагерь в Нью-Хэмпшире. Кондиционера у нас не было, машины тоже. На детской площадке случайная знакомая рассказала - есть городок, где океанский бриз, песчаный пляж и тёплая вода. Туда ходят рейсовые автобусы.
И вот однажды, пылающим влажным утром Витя отвёз меня на метро на South Station, запихал огромную коляску-монстра болотного цвета в бок большого автобуса, а меня с шестимесячным Лёней на руках подсадил на подножку, из раскалённого Бостона - в кондиционированный автобусный рай.
Через два часа я вышла из автобуса в продуваемый ветром Денниспорт, спросила у прохожего, где океан, и, толкая перед собой коляску с Лёней, понеслась почти бегом. Минут через двадцать я увидела море, сначала в просвете между домами, затем в конце узкой зелёной улицы, ближе и ближе, вот они, солёные брызги и белая пена…
Море - солнечное, безмятежное, зеленоватое, похожее на Чёрное море моей первой жизни. Моё вновь обретённое счастье.
Мерный шум волн, запах морской травы, крики чаек. Сине-зелёный сон моего детства…
[1] Федерико Гарсиа Лорка. «Газелла о тёмной смерти». Перевод А. Гелескула (здесь и далее прим. автора).
[2] ОВИР - Отдел виз и регистраций, подразделение Министерства Внутренних Дел, ведавшее выездными документами для эмигрантов из СССР
[3] Политический термин для обозначения информационного, политического и пограничного барьера, который изолировал СССР от капиталистических стран Запада.
[4] Еврейская организация, помогавшая беженцам получить право на въезд в страны расселения и добраться до нового места жительства
[5] Город в Италии, расположен примерно в 48 км от Рима
[6] Регулирование квартирной платы, которую владельцы жилья имели право получать со своих съемщиков
[7] Цитата из пьесы В.Шекспира «Гамлет», перевод Пастернака
Добавить комментарий