Может ли музыка, как язык самовыражения, служить для передачи самых глубоких, сокровенных мыслей? Некоторые выдающиеся музыканты прошлого считали, что может. В наше время такую идею, однако, относят к категории банальных стереотипов. Тем не менее, мне посчастливилось стать свидетелем настоящего и незабываемого разговора на языке музыки.
Это произошло поздней осенью 1984 года в Нью-Йорке, когда мы с моей женой Марианной посетили скрипача Натана Мильштейна в отеле Mayfair Regent, где он останавливался во время своих ежегодных гастролей по США. В то время мы работали над мемуарами Мильштейна, которые были опубликованы в 1990 году. Марианна отвечала за запись наших разговоров на магнитофон. Обычно Мильштейн разглагольствовал в живой, забавной манере, так как был прирожденным рассказчиком.
Однако на этот раз он был чем-то смущен. Все прояснилось, когда вдруг позвонил портье и сообщил, что к нам поднимается “сам” маэстро Владимир Горовиц. Это было полной неожиданностью, — для нас, но не для Мильштейна, который настоял, чтобы мы остались.
К тому времени я уже был знаком с историей сложных отношений Мильштейна с Горовицем.
Все началось в 1921 году в революционном Киеве, когда два вундеркинда (оба родились в 1903 году: Горовиц 1 октября, Мильштейн — 31 декабря) встретились и стали близкими друзьями. Они гастролировали вместе на Украине и в России, причем Володя Горовиц часто аккомпанировал своему другу Натану.
Мильштейн, который, как он мне часто рассказывал, благоговел перед талантом Горовица, — в то время был более искушенным и самоутвердившимся. Однако роли поменялись, когда друзья покинули обнищавшую Россию в 1925 году. Именно тогда, чтобы избежать призыва в армию, они изменили свои даты рождения на 1904 год, что создало путаницу в справочниках.
Горовиц женился на Ванде, дочери великого дирижера Артуро Тосканини, и стал одним из самых знаменитых музыкантов. Его по достоинству называли “последним романтиком” нашего времени.
Пути Мильштейна и Горовица, возможно неизбежно, разошлись: хотя знатоки высоко ценили Мильштейна, как в высшей степени изысканного и тонкого исполнителя, он никогда не приблизился к тем “олимпийским высотам”, которых достиг его друг. Соответственно, они стали встречаться не так часто, и узы, когда-то столь тесные, стали ослабевать.
Так что, когда Горовиц вошел в комнату отеля и смущенно поприветствовал Мильштейна, в воздухе возникло осязаемое напряжение. Никто не спешил начать разговор. В конце концов, Горовиц осторожно направился к роялю, где стояли открытыми ноты сонаты №3 Брамса для скрипки и фортепиано. Он начал играть — сначала несколько неуверенно, но когда Мильштейн достал свой Страдивари и присоединился, — все более и более увлеченно.
Это была та единственная соната, которую Горовиц и Мильштейн выпустили на пластинке. Я был хорошо знаком с этой записью 34-летней давности, но сейчас она звучала совершенно иначе. Запись совсем не была диалогом, скорее свидетельством музыкальной удали, дерзкой и смелой. Теперь же оба мастера играли sotto voce, — мягко, как будто шептали друг другу на ухо. По ходу игры два восьмидесятилетних редко, если вообще обменивались взглядами. Все, о чем они думали, отражалось в музыке: прочувствованные воспоминания вместе проведенных дней молодости, неожиданный всплеск неприязни и ревности, глубокий подводный поток сожаления и, наконец, намек на прощение и примирение. Я могу поклясться, что я слышал все это, и даже более того: никакой высокомерный скептицизм не изменит моей, подтвержденной в тот день веры в то, что музыка может выразить все, что могут слова, но еще более красноречиво.
Когда Горовиц и Мильштейн закончили исполнение, воцарилась тишина. Они по-прежнему не смотрели друг на друга, и не обращали внимания на наше присутствие. Тогда мы украдкой удалились, смущенные нашим неумышленным “подслушиванием” задушевного и откровенного разговора, не предназначенного для посторонних.
Добавить комментарий