Ровно через неделю — нет, даже через шесть с половиной дней — все было готово. Да, я это умел, недаром киношники меня ценили. Мало того, что объяснять мне ничего не требовалось, так я еще и к сроку всегда успевал. Ну, почти всегда... Я позвонил на «Мосфильм», обрадовал их, а они в ответ меня: оказывается, уже можно было получить гонорар. Обычно они с этим не спешили, но сейчас с деньгами шла такая круговерть, что держать их у себя они не хотели, каждый день приносил новости, и не в пользу наших кошельков. Привычная жизнь не просто летела под откос — что там, она уже валялась под откосом, это мы ее не догоняли. Впрочем, это мне чудился откос, а кому-то наверняка взлетная полоса. Вот как ей, моей любимой.
Я подумал о ней по-настоящему только сейчас, спустя целую неделю. Если припомнить, ее присутствие я все равно чувствовал, особенно когда валился после целого дня работы на свой топчан и закрывал глаза. Вот в эти несколько минут до сна, перед тем как провалиться туда, я попадал в облако, которое было ею, оно окружало меня, обнимало, я говорил ей «до завтра», мысленно касался ее губами — везде, везде... Но почему-то мне не приходило в голову позвонить ей. Я просыпался днем, тут же садился за рояль, а вечером было уже поздно.
Посмотрел на часы, было в самый раз. Позвонил ей на работу. Трубку сняли сразу:
— Она на выезде, будет ближе к вечеру.
Что такое «на выезде», я не понял, главное — с ней было все в порядке, и я успокоился. Передавать, кто звонил, я не стал — а вдруг ей еще звонит он, мой брат, или кто-то на работе знает его или меня, чего доброго? Конечно, это была полная ерунда, но я все-таки не стал.
А вечером, почти уже ночью, приехал мой парижанин. С женой и сыном они виделись недавно, у него в Париже, так что мне было разрешено утащить его к себе, как только мы поужинали. Он приехал, как обычно, на свой концерт, на этот раз в Большом зале, и не одна вещичка, как прежде, а целое отделение его музыки, только его!
— Ну что, профессор, меняется страна, а? — он, как все приезжающие ненадолго, был в иллюзиях.
Ввязываться в спор не хотелось, у меня были на него сегодня другие планы, но он давно и хорошо меня знал, так что не ждал утвердительного ответа.
— Не веришь. Знаю, не веришь.
— Не верю. Здесь никогда ничего не меняется к лучшему, место такое.
— Да помню я твою теорию про тюрьму, помню, — он улыбнулся.
— Скажешь, не прав?
— Прав, — задумчиво отозвался он. — Знаю, что прав, но так хочется всякий раз поверить, побежать, попробовать... Я ведь тебе рассказывал, как мать моя пила?
Рассказывал. Он часто приходил в наш дом, мы были еще студентами. Он жил в консерваторской общаге, вечно был голодный. Моя мать жалела его, кормила нас борщом и пирожками, от которых все мои приятели на глазах пьянели, как от водки. Потом мы с ним уходили ко мне, играли друг другу первые свои сочинения, потом уже не первые, так и шло. И однажды он рассказал, что мать его, оказывается, была пьяницей, запойной, и их, всех троих, растил отец, да еще тетка помогала. Он и домой-то старался не ездить на каникулы, а когда все-таки ехал, возвращался угрюмый, чернее тучи, долго потом отходил. Мне рядом с ним всегда было немного неловко, я был благополучный и сытый. Своя комната, кабинет даже, мать с пирожками, вид из окна на набережную. Но он не завидовал, нет. И музыке моей тоже, хотя нас часто сравнивали, этого было не избежать, и я был «гений» (так говорили в консе), а он просто талант.
— Так вот, помнишь...
НОКТЮРН №4
— Помнишь, я иногда ездил домой, к себе в город, на каникулы? Не хотел, но отец уж очень просил, и сестры скучали. Приеду я — а мать к моему приезду приоденется (или отец ее приоденет), пирог испечет какой-нибудь, мы садимся за стол, сестренки счастливы, и я думаю: господи, вот она, моя семья, вот моя мать (я же любил ее очень), пусть так будет всегда! С ней ведь и поговорить можно было, и голос у нее был знаешь какой? Все заслушивались. Слух у меня в нее. Ну вот...
Он замолчал.
— А на следующий день просыпаюсь — нет ее. Полдня нет, а потом возвращается — лицо красное, виноватое, растрепанная, шумная. И водкой пахнет. Не уследили.
— Кто же тут уследит...
— Да мы знали, что не уследим, но все надеялись: может, одумается, может, увидит нас, своих детей. Я-то ладно, сестер очень жалко было.
Сестры давно жили с ним во Франции, он и это сделал. Я уважал его, моего друга. Матери и отца давно не было на свете.
— Кстати, ты знаешь, как моя мать умерла? — вдруг спросил он.
Я не знал, он мне этого не рассказывал, просто однажды сообщил, что едет на похороны. К нам не заехал, не успевал.
— Если тяжело, не рассказывай, — сказал я, увидев его лицо.
— Коньяк есть у тебя еще? Ах, стой, я же тебе и привез! Вот дурак, хотел сразу достать!
Он открыл чемодан и достал оттуда такую бутылку, что я сразу устыдился своей, из потайного шкафчика.
— Да ладно, твой тоже ничего, — сказал он великодушно.
Мы выпили.
— Помнишь, я позвонил, сказал тебе, что лечу на похороны? Так вот, тогда ее уже нашли.
— Как это нашли? Где? Она пропадала, что ли?
— Да ты слушай. Пропадала, да. Она же после смерти отца оставалась одна в нашем старом доме, деревянном. Мы с Аннушкой (это его жена, Анн-Мари, француженка) однажды к ней туда приехали, и Аннушка, естественно, пришла в ужас, плакала, умоляла что-нибудь для нее сделать.
— Ты и так, по-моему...
— Ну, ты все знаешь, сестер я забрал, они со мной, а матери, конечно, деньги посылал, но не напрямую, а через тетку — напрямую бесполезно было, она сразу все пропивала и сидела потом без денег. А тут Аннушка со своими слезами: нельзя же так с матерью, надо что-то делать. Как ей объяснишь? Хотя и у меня у самого, честно сказать, сердце было не на месте. Ладно, думаю, попробую, последний раз. А вдруг? И забрал ее во Францию, на три месяца.
Я этого не знал.
— Можешь себе представить, каково было все это пробить и оформить? Год я бился, наверное. Но вот приехала, в гости пока. Аннушка все продумала, до мелочей, комнату ей приготовила, программу какую-то разработала: куда ее свозить, что показать. Дети мои очень ждали: русская бабушка, настоящая! Ну, о сестрах я не говорю.
Он показал глазами: налей еще.
— Ну, первую неделю еще ничего, вроде интересно ей было. А потом — за свое. Мы уходили из дому, она сразу за бутылку. У меня бар хороший, дешевого вина нет, коньяк и все такое, Аннушка следит за этим — уж если пьешь, говорит, так пей понемногу и лучшее (мы с ним улыбнулись друг другу). Так она его за неделю опустошила. И начала скучать. Мы уж и так, и сяк, — нет, ничего не хочет. И с третьей недели завела свое: домой хочу, обратно, со всеми повидалась, больше мне тут делать нечего.
— Неужели уехала?
— Да вот представь себе! Кое-как месяц мы ее продержали, девчонки плакали, чуть не на коленях стояли: нет, домой хочу. Ну, а мы-то все видели — не домой она хочет, ей тут выпить не дают, жить не дают, как она хочет. Ни дети, ни внуки, ничто не в радость. Эх!
Я молчал. Пытался представить себе, как его мать, которую я никогда не видел, томится в его прекрасном парижском доме (который я видел только на фотографиях) и думал: бедный мой, бедный дружище. Но мы еще не дошли до конца.
— В общем, отправили мы ее обратно, и все пошло по-старому: она в своем доме, тетке я деньги пересылаю при любой возможности и надеюсь, что мать хотя бы не голодная ходит. В следующий приезд навещать ее не стал, уж очень обиделся из-за того ее... визита. Просто позвонил отсюда. Тетка мне потихоньку и рассказала, что у нее в доме компания какая-то завелась, бедовая: мужики ходят, намного моложе ее, она на всех водку покупает, продукты (как же, богатая, сын композитор, во Франции!). Ну, а что я сделаю? Махнул рукой: пусть живет, как хочет. А еще через год она пропала.
Он замолчал.
— Не хочешь — не продолжай, — повторил я.
— Нет, надо же мне кому-то рассказать. Аннушке не могу, духу не хватает, сестрам и детям тем более, пусть запомнят бабушку хорошо, хотя... какое уж там.
Он опять махнул рукой.
— Тетка заявила в милицию, объявили в розыск. Уж не знаю, как там было — искали, не искали. А нашли совсем рядом, под боком, можно сказать. В огороде.
Я не понял.
— Как в огороде?
— А вот так. Убили ее эти дружки, которые к ней ходили, собутыльники ее, и закопали прямо тут же, у дома, чтобы не возиться. И закопали-то неглубоко, была зима, мороз, землю долбить им особо не хотелось. А потом один из них спьяну сознался, когда его на какой-то краже взяли. Они думали, денег у нее много, она же хвасталась заграничным сыном, а в нашем городке это знаешь что такое было?..
— И что дальше? — задал я самый дурацкий вопрос из всех возможных.
— Ничего. Вот так все и кончилось. Я приехал на опознание, один, никому из своих ничего не сказал. И не скажу! Вот тебе только, ты поймешь, я знаю.
Это и мне трудно было понять, что уж говорить о французской Аннушке.
— Вот она, Россия-то, — друг мой опрокинул в себя рюмку коньяку.
Наверное, его мать так опрокидывала, подумал я некстати. Просто прежде я не замечал у него такого жеста.
— Так о чем мы говорили-то? — вспомнил друг. — А, про то, что здесь тюрьма. Это бы еще ладно. Я вот приезжаю сюда всякий раз, как к матери своей приезжал когда-то: всматриваюсь, надеюсь, хватаю за руки — мама, это я, твой сын, посмотри на меня... Нет, не хочет, держится за бутылку, только в нее и смотрит. Вот и на этот раз приехал: дай, думаю, посмотрю, может, и не все еще здесь потеряно, люди на площади выходят, свободы требуют. Границы открылись. Нашу с тобой музыку играть начинают!
Он подмигнул. Я молчал.
— Не веришь? — снова спросил он.
— Не верю.
— Ну и ладно, давай тогда о главном.
a
О главном. Так мы всегда (не без иронии, конечно), говорили о своих сочинениях, еще с консерваторских времен. Но сейчас я не сразу понял, о чем он: я-то снова вспомнил о ней, о том, что неделю уже не слышал ее голоса, не видел ее.
— Я ведь «Верещагина» тебе еще не играл?
— Неужто дописал?!
Он знал, что Кончерто гроссо давно отложен даже не в долгий, а в безнадежный ящик, я же сам ему об этом и говорил.
— Не дописал, но скоро допишу. Немного осталось.
— Так что ж ты, давай играй!
Глаза у него загорелись. Иногда мне казалось, что он понимает мою музыку лучше меня. Впрочем, ничего удивительного: я в ней вообще ничего не понимал и страшно удивлялся, когда кто-то проявлял не просто понимание, но еще и одобрение. А уж если восторг...
Я сел за рояль, он за мой письменный стол, так мы всю жизнь играли друг другу свою музыку. До середины я уже недавно проигрывал Кончерто, для нее, а вот дальше — ту самую часть, о любви, — пока только записал и боялся сейчас, что не смогу ее показать, как надо, руки не справятся. Зря боялся, меня уже несло, поднимало, раскачивало той самой волной, на которой мы с ней перелетали через пропасть — и парили, и падали, и растворялись...
Я доиграл. Да-да, дописать оставалось совсем немного, я это понял сейчас окончательно.
Поднял глаза. Друг мой смотрел на меня, не отрываясь.
— Что, родной мой? Что скажешь?
— Нет, это ты мне должен что-то сказать. Твой «Верещагин» — это гениально. Ты гений, старик. Впрочем, я это всегда тебе говорил.
— Да ладно тебе.
— Но я не об этом. Что с тобой случилось? Ты не писал так никогда.
Я должен был предполагать, что он поймет и начнет расспрашивать. Говорю же, музыку мою он знал и чувствовал лучше меня.
— Ты влюбился, — сказал он без всякого вопроса, утвердительно.
— Да, — сказал я просто.
— И?
— И все очень плохо.
«Кончерто гроссо» — отрывок из нового романа Марины Королевой «Верещагин», прочитать который теперь можно и в электронном виде (см. например, страницы книги на сайтах Ай Мобилко, ЛитРес).
Добавить комментарий