Одну из моих двоюродных сестер зовут Ленисуньятценой. Согласитесь: даже на фоне экзотических Даздраперм (да здравствует первое мая), Ревдитов (революции дитя), Пофисталов (победитель фашизма Иосиф Сталин), прошу прощения, Перкосраков (первая космическая ракета) и прочих носителей идиотских советских имен такому прозвищу не затеряться. Прицепившимся на всю жизнь несчастьем бедная девушка обязана своей маменьке – тетке моей, Александре Афанасьевне. Тетя Шура в остром припадке интернационализма соединила в дочкином имени Ленина и Сунь-Ятсена. Об Ильиче говорить не приходится. А этот Сунь в те годы считался главным китайским ленинцем.
Тетя Шура, вне всякого сомнения, была уникальной женщиной: она столь пылко и самозабвенно любила советскую власть, что начальство откровенно побаивалось ее и держало подальше от себя. Во всяком случае, на моей памяти она не трудилась, стало быть, и не занимала каких-либо должностей. Я вообще не мог представить тетю Шуру работающей – она могла только вещать и обличать. О ней, об этой глыбе, можно было бы написать много чего забавного. Но пусть упокоится душа ее (благо ее отец, мой дед, был человеком верующим). Скажу одно: тетя Шура была частью памятника. Полагаю, что заметной его частью, даже главным его украшением. Собственно, она в этом памятнике была прописана…
О, это было нечто грандиозное! Место обитания тети Шуры вполне могло встать в один ряд с египетскими пирамидами, Тадж Махалом, Акрополем… Василий Блаженный, прости Господи, мерк в сравнении с этим чудом света, оставшимся – увы! - неведомым для прогрессивного и прочего человечества. Чудо это производило не меньшее впечатление, чем Большой Каньон, Ниагара и панорама Манхеттена.
Сюда надо было водить иностранных туристов сразу после экскурсии по Кремлю и Красной площади, благо оно – вышеозначенное чудо – располагались в двух минутах ходьбы от оных исторических мест. Ну да: завернуть в Николькую улицу (она же улица Двадцать пятого Октября), миновать ГУМ и зайти в первую же подворотню по правой стороне. И не просто водить сюда охочих до экзотики путешественников, а за деньги, за валюту – потому как такой погляд стоил дорогого.
Туристы (буде таковые нашлись), ведомые опытным гидом, миновав подворотню, вдохнув пропитанный мочой воздух, ощутив под ногами какую-то черную мерзость, не замерзающую даже в самые лютые морозы, проникали бы в узкое, извилистое, стиснутое приземистыми домами и горами пустых ящиков пространство, в которое никогда не заглядывало солнце.
В конце этого узилища их ждал бы никак не вяжущийся с окружающей действительностью некогда шикарный подъезд – высоченные, кажется, даже полированные, сдается, что и резные двери с толстыми, потому и не разбитыми, но потрескавшимися стеклами. Двери были снабжены витиеватыми, медными, тускло блестевшими во мраке ручками (почему их не украли еще на заре военного коммунизма – ума не приложу).
За ними открывался мрачный вестибюль, освещаемый несколькими маломощными, невесть где находящимися лампочками. И шла из этого вестибюля наверх широченная лестница – с мраморными, пожелтевшими, как зубы курильщика, изрядно стершимися посередине, а потому вогнутыми, ступенями и с чугунными, покрытыми масляным налетом перилами…
Мне сейчас мерещится, что у самого основания лестницу предваряли две фигуры – то ли чугунные, то ли бронзовые. Возможно, это были нимфы в широких туниках, ниспадающих с полных, соблазнительных плеч и дающие возможность рассмотреть крепкие ноги легкоатлеток. Не исключено, что в руках держали нимфы нечто вроде светильников – давно уже переставших гореть.
Уже в вестибюле гипотетических наших туристов обволакивало бы великое множество самых разнообразных запахов – от утонченного аромата французских духов до отвратительной вони выгребной ямы и разложившейся плоти.
И вот – второй этаж. Перед ошарашенными экскурсантами открылся бы уходящий вдаль коридор. Он совмещал в себе все известные человечеству коридоры: от расстрельных лубянских до тех, по коим несется человек в первые минуты после смерти, от аскетических и чопорных партийно-правительственных до фантастических коридоров во времени. Нет! Мне сего не описать, не изобразить!
Тетя Шура официально проходила по разряду «старые коммунисты» (она вступила в ВКП(б) аж в 1918 году), потому имела целых две комнаты: чтобы попасть из одной в другую, надо было выйти вон и пройти коридором до следующей двери.
Однажды меня – пятилетнего – привели в гости к тетке и опрометчиво выпустили в этот коридор на предмет похода в сортир. И я пропал. Причем, то, что пропал, я понял про себя сам и в самом что ни на есть буквальном смысле. Высоцкий пел, что коридоры кончаются стенкой. Этот не кончался ничем… Что было во много раз страшнее. Я брел, я безнадежно тащился вдоль почти одинаковых дверей. Из-за них слышались голоса, музыка, обрывки радиопередач, сдавленные стоны, отзвук перебранок, зычные переливы отборного мата, позвякивание посуды, шаги, топот, глухие стуки, визг младенцев, собачий лай, кошачье мяуканье, пенье птиц, вообще что-то невообразимое, непонятное…
Наконец, появилась кухня – гигантская, с теннисный корт, может, и больше. В ней стояло шестнадцать – я не поленился потом сосчитать – плит. На стенах, на потолке, на извилистых трубах, на окнах толстым слоем лежала копоть. Кухня была пуста. Эта странность пугала. Неподалеку случился и вожделенный сортир – не менее огромный. С многочисленными кабинками, которые отгораживали от суетного мира отнюдь не уни тазы, а то, что в армии и тюрьмах принято называть очками. Из сортира несло ядреной хлоркой – от нее начинали немедленно слезиться глаза. И опять-таки – никого, ни одного человека. С немалой опаской я справил нужду. И приготовился к худшему.
В какие-то мгновения мне почудилось, что вон из той, крайней, кабинки выползет, вырвется чудовище – скользкое, вонючее, когтистое, что схватит оно меня и уволочет в свое засортирье. Хорошо, что монстр, чье зловонное дыхание я уже чувствовал, оказался нерасторопным.
Я вышел в коридор. И снова побрел. То есть, я не знал – куда идти: вправо, влево. Потому шел наугад. Показалась лестница, но не та, по которой я поднимался, - другая. Она вела в какие-то пыльные и холодные глубины, стояли на ее ступеньках, перекосившись, малярные подпорки. И было ясно, что возвели их задолго до моего рождения. Коридор же повернул направо. И опять я шел мимо запертых дверей, опять слышал сводящую с ума звуковую мешанину. И снова я увидел кухню – не отличимую от предыдущей. Зато вместо сортира оказалось помещение, сплошь заставленное корытами. И над одним из них склонилась чрезвычайно худая, с крючковатым носом женщина. Она посмотрела на меня устало и равнодушно.
Я отчаялся. Коридор тянулся и тянулся. Ни конца ему не было, ни начала. Несколько раз мне казалось, что я нашел нужную мне дверь. Я бросался к ней. Дергал за ручку… Все были заперты. На стук никто не отзывался. И только за одной я обнаружил жизнь. Или смерть. В похожей на пенал комнате за столом сидел старик. Просто сидел – более ничего. Над ним свешивался огромный ребристый абажур с множеством кисточек. Оранжевый свет придавал старику какой-то марсианский вид. К тому же, он по-особому, неестественно, наклонил голову, так что вместо глаз видел я две черные впадины. На меня старик не обратил внимания. Он вообще не шевельнулся. Хорошо, что тогда я понятия не имел о вурдалаках, зомби и прочей расхожей чертовщине. О марсианах я тоже не подозревал.
Спасла меня мамаша, которая обеспокоилась долгим моим отсутствием и отправилась на поиски…
Потом я много раз возвращался к тогдашним своим переживаниям и в положенный срок понял, что это была взаправдашняя, никем специально не придуманная иллюстрация к немалому числу повестей разных писателей, герои которых оказывались в странных, непонятных, наполненных абсурдом и непредсказуемостью местах, из которых никак не могли вырваться. Поездив по России, многое повидав, о многом подумав, я проникся уверенностью, что эту мегакоммуналку на Никольской улице можно считать самым точным вещественным, духовным, а если хотите, то и мистическим символом советской власти. Некогда это были самые обычные так называемые меблированные комнаты – недорогая, но доходная гостиница. Но какая жуткая метаморфоза произошла с ней при большевиках.
Эти коридоры, эти циклопические кухни и сортиры, эта бесконечная череда одинаковых дверей… Эта изможденная женщина над корытом. Этот похожий на труп старик под оранжевым абажуром… Здесь жили палачи, здесь жили их жертвы, здесь жили доносчики, здесь жили растерянные, затурканные люди, здесь жили бывшие курсистки и учителя гимназий. Наверно, сюда каждую ночь наведывались неприкаянные души загубленных, замученных…
Здесь жила старая, пламенная коммунистка тетя Шура, которая каждый выверт властей воспринимала как божественное откровение. И любое сомнение в начальственной правоте она искренне полагала преступлением. Здесь царили беспомощность и безнадежность, которые выдавливали из мозга остатки мыслей… Здесь правил сочившийся из-под каждой двери, доводивший до исступления аморфный страх… Мнилось: откроешь какую-нибудь дверь и попадешь в гулаговский барак. Откроешь другую – окажешься в толпе, идущей мимо мавзолея. Откроешь третью – увидишь зверя… Не того – о трех шестерках. Значительно страшнее, против которого бессильны молитва, крест и сам Спаситель.
Я побывал в десятках общежитий. Там тоже были коридоры, двери, какофония звуков, загаженные туалеты и проржавевшие душевые. Однако среди лезущих в глаза и бьющих в уши безобразий пробивались хлипенькие ручейки надежды. Несколько раз доводилось мне идти тюремными коридорами. Но люди, скрытые от меня толстенными дверьми, ждали свободы. Понятно: из общаги, из тюрьмы можно было вырваться – так или иначе, рано или поздно…
В доме тети Шуры люди всю жизнь шли по впадающим друг в друга, свернутым в ленту Мёбиуса коридорам. Не было из них исхода.
Как не было исхода из того бытия, в котором корчилась чудовищно огромная, темная и холодная страна.
Дом тети Шуры так и не снесли. Переделали – все же центр города, постройка фундаментальная, земля под ней не золотая - бриллиантовая. Понатыкали офисов. Но иногда находит на меня наваждение: будто я всю жизнь брел теми коридорами. И до сих пор бреду…
Добавить комментарий