Не предполагал я, что обычный мой поход в библиотеку преподнесет этакий сюрприз. А ведь в то субботнее утро не хотел идти. И дорога предстояла долгая. И погода прогулкам не способствовала – еще с вечера приноровился дуть северный колючий ветер. Все-таки заставил себя. Поковылял.
Вожделенная библиотека располагалась в некогда секретном городке, к которому со временем примкнул наш поселок. Очаг местной культуры был скромен, однако держался с достоинством старого аристократа. Иногда там появлялись книжные новинки. Вот я за ними и охотился в надежде обнаружить что-нибудь стоящее. А надежда, как известно, умирает последней. Служили в библиотеке две давно пережившие бальзаковский возраст дамы – скорее всего, офицерские жены.
Они в силу своего представления о литературе содержали вверенное им хозяйство в необременительной строгости. А при входе устроили даже небольшую инсталляцию из ветхозаветных будильников, зингеровской швейной машинки, керосиновых ламп, хрупкого кресла-качалки, помятого самовара, антикварного телефона и нескольких армейских артефактов военных времен. Меня смущало только одно: в библиотеке постоянно ощущался канализационный аромат. Когда-то в подвале лопнула соответствующая труба, ее не сразу, но все-таки заменили, однако некоторые отдаленные последствия катастрофы оказались неустранимыми. Так что литературным дамам можно было посочувствовать.
В библиотеке толпился народ. И это было удивительно: больше одного посетителя я тут никогда не встречал. Выяснилось, что как раз сегодня, буквально с минуту на минуту перед местной читающей публикой выступит самый настоящий писатель. Из разговоров я вызнал, что этот инженер человеческих душ был приглашен одной из библиотекарш, которая и вправду оказалась офицерской женой. Вот через мужа-полковника она его и добыла. Ибо писатель этот был майором в отставке. Но что он сочинил, никто не знал.
Я уже собрался уходить, но зацепила услышанная фамилия военнослужащего литератора: Балковой… Так звали моего батю – командира полка, в котором я тянул солдатскую лямку. А фамилии отцов-командиров, захочешь, не забудешь. Вот спросите меня среди ночи: как звали моего ротного? Моментально отрапортую: Митрофан Митрофанович Дураченко. Не вру! Не шучу! Именно так… Кстати, душевный был мужик. А с батей, с полковником Валентином Евграфовичем Балковым, в армейском моем прошлом связывали меня, как ни странно, вполне человеческие отношения… Во всяком случае, чувствовал я его симпатию. Много позже в одной компании встретил женщину, которая оказалась племянницей бати. Она сказала, что он умер. Значит, этот писатель Балковой, конечно, никак не мог быть моим командиром. А вдруг – родственник! Был же у бати сын. Я с ним в футбол за гарнизон играл. Помню, он тогда школу заканчивал.
В общем – остался, прошел в так называемый конференц-зал, уселся в задних рядах. И минут через пять писатель предстал перед аудиторией. Поначалу я его не узнал… Так ведь и лет прошло – сразу не сочтешь. Узнал, когда он заговорил. И обомлел. Такое и в самом разнузданном сне не могло присниться. Никакой это был не Балковой. Там, рядов за десять от меня, неподражаемо жевал слова Тадик Лепёхин.
* * *
Лейтенант Лепёхин «ворвался» в мою жизнь раз и навсегда, когда проводил политинформацию. Оглядев собравшийся в ленинской комнате личный состав, икнув и протяжно шмыгнув носом, он вперил оловянные свои глазки в газету и произнес: «Вчерась… у нас… в Лосе… Анд… Анжелосе… убили… этого… Мартина… Лютера… Кинга». Нет, это надо было слышать! Вот расставил я ударения согласно Тадиковому произношению, но письменная речь бессильна отобразить глубину идиотизма услышанной мной фразы, не передам я все извивы этого ничем не замутненного косноязычия. Я медленно сполз со стула. Тень оберфельдкурата Отто Каца из «Похождений Швейка» пала на бюст Ленина.
Позже Тадик произвел впечатление оригинальной трактовкой некоторых моментов в истории КПСС. Он вознамерился вступить в партию, а для этого надо было получить характеристику комсомольской организации. И на собрании ему для соблюдения формальностей задали невинный, почти риторический вопрос: «Кто стоял у истоков нашей партии?» Однако Тадик затруднился с ответом: «Я точно не помню, но кто-то на это… На букву Зэ». Сделалось тихо. Все стали мысленно гадать насчет не весть откуда взявшегося основателя на Зэ. Наконец, из задних рядов послышалось: «Засулич, что ли?» Лепёхин обрадовался: «Вот-вот, Застулович». В партию его, конечно, приняли.
Мы так и не узнали тайну странного имени. – Тадик. При этом ничего оригинального в Лепёхине не просматривалось. Солдаты звали его Тазиком, но куда чаще он упоминался под исключительно нецензурными кличками. Тадик твердо и безоговорочно занимал лидирующее место среди всех гарнизонных мудаков, а имя им было легион.
Он командовал третьим взводом в моей роте. Его полководческие потуги сводились к бесконечным разносам, которым он подвергал вверенных его попечению защитников отечества. Во время этих припадков воспитательной работы Тадик больше всего походил на безнадежного душевнобольного в период острого обострения. Все ждали до чего он докомандуется. И он докомандовался.
Мы были связистами. Не знаю, как сейчас, а тогда связь в нашей армии отличалась первобытной простотой и наивностью. Почти вся информация передавалась по зарытым в землю кабелям. Три взвода нашей роты периодически ходили вдоль этих кабельных трасс, белили обозначавшие эти трассы бетонные столбики и убеждались, что за время, прошедшее с последней прогулки, коварные диверсанты не разрыли провода и не перерезали их, тем более, что столбики сильно облегчили бы их подрывную деятельность. Но Бог миловал. Диверсантов в наших местах не наблюдалось. Реальную угрозу представляли только пьяные бульдозеристы. А взвод Тадика выполнял особую боевую задачу: он должен был выехать к месту диверсии и в кратчайшие сроки посредством паяльных ламп восстановить связь.
И вот грянули учения. Лепёхинскому взводу надлежало мчаться на место условной аварии. Для этого ему был придан огромный, смахивающий на доисторическое чудовище, фургон, в коем было сосредоточено все необходимое героям-связистам оборудование в виде лопат и все тех же паяльных ламп времен русско-японской войны. Фургон, раскачиваясь как шхуна в пятибалльный шторм, тронулся с места, с натугой миновал КПП, хотел было повернуть, но вместо этого тоскливо хрюкнул… К воротам КПП, прямо под ноги начальнику штаба, выкатилось колесо.
Фургон же начал медленно опрокидываться. Хорошо, что сидящие в нем ребята мгновенно сообразили, что к чему, и успели десантироваться в еще не растаявшие сугробы. Тадик прозорливо выпал первым и по-суворовски скатился по склону сугроба в весеннюю лужу. И он там долго барахтался под неудержимый мат начальника штаба. По итогам учений Тадику с его фургоном поставили – кто бы сомневался – пятерку. И дали старшего лейтенанта.
Но лишнюю звездочку Лепёхин носил недолго, ибо случилось нечто рациональному осмыслению не подлежащее. Как пишут в дурных детективах, ничто в тот вечер не предвещало кошмара. Мы тихо-мирно заступили в караул под началом новоиспеченного старлея. И Тадик, как и положено, отправился принимать первый пост – это, если кто не знает, знамя полка. Рутинное это действо должно было занять от силы двадцать минут. Оно и заняло… Но из караулки наш Тадик уходил трезвым, как стекло. А вернулся в стельку пьяным. Мы так и не поняли, где он сумел так стремительно, феноменально напиться. Да еще под красным знаменем. Но особого значения удивительному этому факту не придали. Потому как о Лепёхинском пьянстве в гарнизоне ходили самые разнообразные легенды. Одной легендой больше, одной меньше…
Мы принялись коротать время, а наш командир угнездился в комнате начальника караула. Оно бы все и обошлось, но в ту ночь дежурным по части заступил майор Цветков – педант и аккуратист. Другой бы завалился спать в штабе. А этот, строго соблюдая устав, пошел проверять несение службы караулом. Опять же… Отрубись Тадик до визита майора, тоже бы ничего страшного не случилось: отволокли бы пьяного старлея в офицерскую общагу - и все дела (чай, не впервой). Но Тадик не отрубился.
Майор Цветков, обнаружив преступившего устав Лепёхина, вскинул головенку и огласил караулку фальцетом: «Товарищ офицер, вы пьяны. Я вас снимаю с наряда. Сдайте оружие». Эту сцену мы наблюдали в якобы случайно открывшуюся дверь. Тадик мутно посмотрел на майора. Потом мучительно долго ощупывал себя в поисках кобуры. Обнаружив искомое, еще более мучительно принялся извлекать пистолет. И мы, и майор Цветков почувствовали неладное.
Наконец, ствол покинул узилище. Тадик вальяжно откинулся на стуле. И какая-то гаденькая усмешка исказила и без того искаженные черты лица его. Посредством титанических усилий ему удалось снять «Макаров» с предохранителя и передернуть затвор. После чего Тадик тщательно прицелился в майора Цветкова. И у того исчезло лицо… То есть оно, конечно, не исчезло. Оно слилось с белой штукатурной стены, к которой судорожно прислонился уготованный к расстрелу бедняга. Казалось, что фуражка дежурного по части висит в воздухе, как у человека-невидимки.
Надо отдать должное майору. Он не бросился наутек. Не попросил пощады. И под дулом пистолета он продолжил героически гнуть свою линию: «Товарищ офицер! Немедленно сдайте табельное оружие! Вы арестованы!» Фальцет поднялся почти до ультразвуковых высот. Тадик же, насладившись произведенным эффектом, весело, беззаботно засмеялся, упер ствол в свою ладонь и выстрелил.
Мы протиснулись в кабинет. Цветков, догадавшись, что остался жив, простирал руку к Лепёхину и шептал: «Взять его». Тадик, как прожженный мазохист, любовался окровавленной дланью и умиротворенно улыбался. Вот это и был настоящий театр абсурда – куда там Хармсу, Беккету, Ионеско. Это тебе не в Лосе, понимаешь, Анжелосе…
Мы думали, что Тадику к чертовой матери раздробит всю кисть, думали – всё, отвоевался Лепёхин. Ничуть не бывало. Через две недели он вышел из госпиталя с целой рукой – на ладони остался небольшой шрам, видно, пуля прошла меж костей. Поистине: пьяному море по колено. Тадика чуть погодя судили офицерским судом чести. И сняли с него только что полученную звездочку.
* * *
И вот он – постаревший, обрюзгший, воскресший… Я тряхнул головой. Видение не исчезло. Оно даже о чем-то говорило. Правда, непонятно что и о чем. Мысль постоянно ускользала от него. Возмужавший Тадик начинал фразу об одном, заканчивал десятым. Во мне спасительно сработал нажитый в армии рефлекс: я и не пытался понять. А народ внимал. Народ не изменился. Народ привык слушать ахинею… Тадик же был упоен этим вниманием. Он чуть ли не разбухал на глазах. Бесцветные, пустые его глаза отсвечивали чем-то потусторонним. А в затылок Лепёхину с портретов тоскливо смотрели Чехов и Лермонтов.
Теперь его звали Тимофей Иванович Балковой… А что? Правильно. Балковой – казачье прозвище. А казаки нынче – опора и надежа. Ну, стибрил звучную фамилию у нашего покойного бати – эка невидаль. Тимофей – тоже подходяще, Ермак был Тимофеевичем, Сибирь завоевывал. Не лезть же в писатели с неблагозвучной фамилией и совсем уж сомнительным именем. Тьфу, черт! В какие еще писатели?! Повидал я их на своем веку. Всякие попадались. Об иных и вспоминать-то противно. Давно отношусь я к этой, с позволения сказать, профессии без пиетета. Но чтобы знаемый мною Тадик ударился в изящную словесность – такого быть не могло, потому что не могло быть никогда.
Однако на столе, одесную утяжелившегося Лепёхина, отсвечивали обложками целых две книги, да еще в твердом переплете. Я потом прочел. На первой значилось: «Молнии на петлицах». Чуть ниже и мельче: «Повесть об армейских буднях». Вторая выглядела куда круче: «Внимание! Еврейско-украинский фашизм». Заголовок этот в виде потеков крови пересекал возбужденную толпу на Майдане.
Первая книжка начиналась словами: «С молоком матери я впитал любовь к армейской жизни». Вторая была снабжена вынесенной на тыльную сторону обложки цитатой: «Теперь нет никаких сомнений, что Майдан был частью всемирного еврейского заговора». Так что о мировоззрении Тадика рассуждать не приходилось.
Да леший с ним – с мировоззрением! Наша действительность, как всегда, оказалась куда фантастичнее вымысла. Витийствующего писателя Тадика Лепёхина надо было показывать в телепрограмме «Очевидное невероятное». В кунсткамеру бы его. Живьем. В зоопарк, в клетку, как Присыпкина в финале пьесы Маяковского «Клоп».
Ох, как хотелось подойти, назвать номер нашей части, припомнить хотя бы ту самую идиотскую ночь в карауле, осадить наглеца, использовавшего фамилию бати… Ничего бы не изменилось. Тадик бы и ухом не повел. По всему было видно, что он давно уже догадался о своей неуязвимости. Он, конечно, не прожил бы без этой страны. Но беда в том, что и эта страна, когда-то названная Россией, без сомнения не могла бы прожить без него. Не беда – катастрофа…
Удивляться, возмущаться, изобличать было поздно и бессмысленно. Давила, не отпускала обреченность. Корабль тонет, переборки сорваны, помпы сломаны, трюм полон воды, остается только смотреть и ждать, когда ледяная вода подберется к горлу, а ставший писателем Тадик Лепёхин издаст новую книгу. А кто-то прочтет ее.
Вчерась у нас в Лосе Анжелосе…
Добавить комментарий