Несколько лет на рубеже тысячелетий (до ухода в долгосрочный антологический проект, возникший в недрах РАН) я был главным редактором известного петербургского издательства "Лимбус Пресс". Моей отрадой на этой службе стало издание книг "Серебряной серии", т. е. принадлежащих замечательным поэтам Серебряного века, даже и в перестроечные годы призабытым. И я счастлив, что в этом ряду была издана и подготовленная мною книга избранных.стихов (отчасти и переводов) Адалис "Бессонница" (2002). Я самонадеянно предполагаю,что никому кроме меня не пришла бы мысль издать тогда произведения этой поэтессы,этого выдающегося русского поэта, заслуживающего, конечно, и собрания сочинений (но это было не в моих силах). Забылось в ту пору, что Адалис была и поэтом младшего поколения Серебряного века и она казалась слишком советской. Тут должен заявить, что ее неистово-вдохновенные строки о добычи нефти в Баку или о посадке деревьев в Средней Азии я ставлю неизмеримо выше всего творчества столь популярной мелодически-жеманной поэтессы, которой по существу нечего было сообщить, кроме сведений о состоянии гортани, как признаке тотального сиротства. У меня несколько иное представление о поэзии. Для меня она не заварной крем на маргарине, а вечный хлеб...В Интернете мне попались и пренебрежительные отзывы о "Бессоннице", остающейся пока наиболее полным изданием стихов А.А. :"так себе", много конъюнктуры и т. д...Это было такое время! Настоящие конъюнктурщики не стоят упоминания, да они уже и забыты.Тут мне вспоминается один разговор тысячелетней давности, сохраненный, в частности, в книге чудесного средневекового писателя Низами Арузи Самарканди. Два старика вспомнили молодость и один из них сказал: "Давно забыт шах Махмуд и рухнули башни, которые он построил, а стихи Унсури еще стоят..." Добавлю, что эти стихи и через десять веков еще крепки.
Состав "Бессонницы" я закончил стихами Валерия Брюсова, обращенными к его последней возлюбленной, и совершенно изумительной статьей Осипа Мандельштама об Адалис (впрочем, О.Э., статьи свои писал, как стихи, и, пожалуй, они даже не уступают стихам по достоинству).Не скрою, что сравнение Адалис с Цветаевой доставило мне наслаждение.
Существовало у современников и враждебное отношение к Адалис. Из-за некоторых её поступков. Но среди поступков был и дерзновенный: на собрании московских писателей, посвященном исключению Пастернака, Аделина Ефимовна,пренебрегая пугливым единодушием всей оравы творцов человеческих душ, подняла руку и потребовала занесения в протокол того, что при голосовании она воздержалась. Была заглушена негодующими криками и топотом. Но всё же, всё же... Мне чудится, что она в тот день и час вспомнила Брюсова, так высоко ставившего Пастернака и даже на склоне лет объявившего себя его "учеником".
Все же в итоге от поэта остаются не его поступки, а его слова - в конце концов ведь они и есть его главные поступки. Его слова - его дела (тут вторю Пушкину).
Ниже следует мое предисловие к книге Адалис 2002 года (с небольшими сокращениями неактуальных сейчас пассажей).
Подборка ее стихов начинается с туркменских, далее идут некоторые стихотворения разных лет. Но, конечно, у Адалис намного больше превосходных стихотворений (Е.А. Евтушенко в свою антологию взял другое).
Прошли годы и вышла составленная мною книга "Зов Алазани. Шедевры грузинской поэзии в переводах русских поэтов". В нее я включил и переводы Адалис из Х. Берулавы...
ОТ ПОСЕВА ПЕСКОВ ДО ПОКОСА
Я знал Марину Александровну, покойную мать поэта Евгения Рейна, любил ее сентенции и живые рассказы, иногда содержавшие в себе зачатки фантасмагорических сыновних новелл, но более подлинные. Прямую речь не перескажешь, но храню какой-то первоначальный восторг души, присутствовавший в повествовании о волошинском Коктебеле, где М. А. девочкой проводила лето и куда как раз в те дни (и за несколько недель до кончины) приезжал Валерий Брюсов с очень изящной и молодой (в сущности, юной) спутницей, ученицей, поэтессой Аделиной Адалис.
Обстоятельства жизни Валерия Яковлевича достаточно известны по многочисленным воспоминаниям. Кроме всего прочего он был расточительно любвеобилен и постоянно влюблен. По счастью, закат Брюсова, довольно унылый, был все же озарен и согрет последней и, вероятно, подлинной любовью - чувством к Адалис. Чувством взаимным, что редко бывает. "Пора сознаться, я не молод..." Стоя у гроба седого друга и наставника, оплаканного столь многими, двадцатичетырехлётняя Адслина читала покойнику стихи и верила, что он слышит...
Не люблю частого у литературных людей пренебрежения к Брюсову. Не то же ли это, что кусать "грудь своей кормилицы" Вспомним Пушкина, недовольного нападками на Державина, перед которым все поэты российские в долгу... Да, Бунин написал в своих воспоминаниях немало злобно-справедливого о былом приятеле. Конечно, нельзя не чувствовать, не видеть малоприятных черт, слабостей, пороков Брюсова. Но как много сделал этот удивительный и неутомимый работник для нашей культуры! Мне кажется, никогда не умрут его замечательные статьи о поэзии, научные труды, лучшие переводы. Столько ценного в забытом он первым вынес на свет стольким современникам, очень разным, помог найти себя... Не пора ли сделать и главное признание, что русский стих прошлого века (который взяли упомянутый здесь Бунин, и Блок, и Гумилев, отчасти и Пастернак, тот стих, который вместе с тем так пригодился и графоманам советской газетчины) создан, прежде всего, Брюсовым, что он - "брюсовский"? И глупо думать, что самому Брюсову, мастеру-златокузнецу, нечего было сказать посредством этого кованого стиха, что не найдется у него великих стихотворений для русской антологии!
Здесь нет места для того, чтобы подробно развивать эту тему, но, очевидно, существует и школа Брюсова в узком смысле. Конечно, крупные дарования, сдав в этой школе все полагающиеся экзамены, переросли "6рюсовщину" и ушли. Но школа чувствовалась до конца. В первую очередь назовем рано ушедшего Виктора Гофмана, затем Владислава Ходасевича, Бориса Садовского, Георгия Шенгели, Аделину Адалис...
В послереволюционных журналах стихи учителя и ученицы часто печатались рядом. Иногда стихи Адалис были лучше брюсовских; сохранив свежесть чувств, ученица рано достигла формального совершенства. В отдельных стихотворениях и строчках угадывается влияние Кузмина, родство с горестно-строгой музыкой Ходасевича (великие книги которого тогда были ошеломляющей новостью). Несколько позже, вольно или невольно повторяя зигзаги брюсовского пути, Адалис учла опыт Пастернака и даже пыталась подражать роскошной сумятице "Сестры моей жизни". Некоторые опыты (скорее забавные, чем удачные, и не вошедшие в наш сборник) набором приемов напоминают то, что в двадцатые годы делалось в Петрограде, ставшем Ленинградом. Думаешь о Константине Вагинове, Фредерике Наппельбаум, вспоминаешь и эксперименты самых радикальных обериутов. С другой стороны, вдруг угадывается и неожиданное сходство с совсем юным и безвестным, скитавшимся тогда по Сибири и Семиречью Леонидом Мартыновым. Речь не может идти о влияниях. Это были распространенные настроения и общее разведывательное движение, в котором выразился дух эпохи. Ломалось уже достигнутое ремесленное умение, мучила и не утолялась жажда воплощения... Вопреки всему твердая стиховая основа оставалась у Адалис брюсовской. Ведь стих уже был "поставлен", как ставится голос у певца. Между прочим, и сам Брюсов умел не только любить, он был еще из тех ухватистых учителей, что умеют брать уроки у собственных учеников. Переживший десятилетие постыдных провлов, он в самом конце написал несколько превосходных стихотворений. Очевидно, не последнюю роль здесь сыграли переживания последней любви. Иные стихи прямо обращены к Адалис. В некоторых угадывается близкое присутствие возлюбленной (ее глазами Брюсов зачарован). Улавливаются обрывки диалога, подобного разговору Хатема и Зулейки в Гётевом "Западно-Восточном диване". К одному стихотворению эпиграфом взята строка Адалис: "Ты говоришь: "Ограда меди ратной"..."
Но сохранилась эта строка только благодаря Брюсову. Архива Адалис, к сожалению, не существует: рукописи после смерти поэта так легковерно и неосторожно были вручены энергичной литературоведке, сгинувшей вместе с ними. Из ранней Адалис уцелело немногое. Как странно все-таки, что осталось в рукописи и стихотворение, которое любят цитировать знатоки поэзии:
По свободной стране, от посева песков до покоса,
Я прошла по следам македонского молокососа.
Адалис увидела действительное пробуждение Востока и рано (вместе с Тихоновым и Луговским) вступила в тяжбу советской революционной романтики с любимым Киплингом. По существу, это была и попытка творческого спора...
В Москве живет поэтесса Татьяна Сырыщева, на мой скромный взгляд одаренная и недооцененная. Татьяна Яковлевна в тридцатые годы жила в Азербайджане, работала архитектором. Однажды на бакинской улице столкнулась с уже известной Адалис, которая молодой поэтессе благоволила. Пробегая, Аделина Ефимовна спросила скороговоркой: "Ну, как, книги еще нет?" И, услышав, что еще нет, изрекла пренебрежительно и сочувственно: "Растяпа!" Прошли годы и десятилетия, несколько сборников (не слишком, увы, замеченных) издала и медлительно-нерасторопная Сырыщева. Но вот что любопытно: Адалис при жизни производила на сотоварищей по цеху впечатление деловитой и практичной, а в итоге книг у нее мало. Переводы -другое. Но как тонка оказалась стопка сборников оригинальной лирики, выложенных на письменный стол передо мною Юлией Ивановной Сергеевой, режиссером, драматургом, дочерью Адалис!.. Тем не менее, каждая из этих книжек стала событием поэзии. Особенно первая книга с мощным и магическим названием - "Власть" (1934). Рецензируя ее, ссыльный обитатель Воронежа Осип Мандельштам высказывался восхищенно. Кажется, что Мандельштам, пытавшийся выжить в жестокое время, старался учиться у Адалис, но не обретал в себе той же холодной безоглядности... "Далека та кружка-жестянка, тот, с водой кипяченой, бак". Впрочем, мнение Осипа Эмильевича о поэзии Адалис (независимо от личных отношений, которые могли бывать разными) оставалось высоким всегда. Здесь (не скрою, что с большим удовольствием) приведу мандельштамовское высказывание, относящееся еще к 1922 году: "Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России - лженародных и лжемосковских - неизмеримо ниже стихов Адалис, чей голос подчас достигает мужской силы и правды". "Дальних ратей воин отсталый", я смутно чувствую, какое могучее воздействие оказала "Власть" на целый ряд поэтических поколений, что могла значить она для военного "призыва", как должна была, например, озадачить и потрясти юного Евтушенко, искавшего (мы знаем, с каким результатом) свой путь и выход, свою возможность выразить силу и правду, притом не вступая в открытую войну с государством. Искренне желая быть "заодно с правопорядком", с этой самой властью.
Задача становилась все более неразрешимой... Но в годы молодости Адалис пафос разрушения, казалось, сочетался с величием созидания:
Мы у нищих ели рис
В том сухом аду!
Всенародно мы клялись
Добывать руду!
Землю вылепить из пыли и пройти по ней!
Воду - вроде Моисея - высечь из камней!
Лев Толстой заметил, что нужно иметь представление о стране обетованной для того, чтобы идти через пустыню. В стихах Адалис строительство все более зримого социализма выглядит, как ветхозаветный поход, как торжественное шествие сквозь песчаные смерчи, как хождение по немыслимым мукам по высшей воле. И в этом - тоже правда времени или часть правды. Другая часть - в самом ритме, в воздухе многозначащих пауз, в энергии речевых оборотов, в глубине многослойных слов, в их сопряжении и тайной связи... Знаю, Адалис многие недолюбливали, чрезмерная ее "советскость" (отчасти условная, кажущаяся) отпугивала. Ее сторонились.
Но как прекрасны бакинские стихи Адалис! Я часто повторяю: "И ветер, ветер, ветер вечный / Над Апшеронскою косой", и вижу незабвенный Баку. О чем стихи? О большом, на окраинах довольно грязном городе, пропахшем нефтью и занятом ее добычей. Такую вот тему дала эпоха, приземленную тему, но что такое тема! Действительность преображена силой невероятного вдохновения. Убежден, что это "заказное" стихотворение переживет своевольные излияния какой-нибудь современной поэтессы, где так много безостановочно-пустотных рассуждений о перманентной ангине и неизменном сиротстве, о состоянии голоса и горла. Впрочем, ритмы Адалис, характерные инверсии, паузы и ударения повлияли на евтушенковское поколение и предвосхитили возможные интонации эстрадной декламации 60-х годов. Евтушенко включивший в свою поэтическую антологию "Строфы века" целую поэму (впрочем, не лучшую) Адалис, пишет осторожно: "Держалась в стороне литературных баталий, и о ее политических взглядах догадаться трудно». Как видно, Евгению Александровичу кажется наиважнейшим прежде всего это. Если не только это. Но вот что писал Мандельштам: "...Адалис всеми силами старается доказать, что за нее лирически думают и чувствуют все те, кого она называет товарищами, друзьями..." И далее: "...элементы не составляют никакой цепи, никакого искусственного сцепления и могут рассыпаться в любую минуту, потому что сейчас же соберутся в другом месте, в другом сгустке, в других сочетаниях, потому что ничто социально пережитое не пропадет. И это качество новой лирики, избавляющее ее от необходимости дрожать за то, что порвется хрупкая нить ассоциаций, что выпадет петелька из кружева, что в развитие темы проникнет что-нибудь чужеродное, нарушающее строй, - это качество выступает у Адалис как доверие к жизни во всей ее перекатной полноте".
Что же значит евтушенковское "догадаться трудно"? Взгляд поэта нам ясен и целен. И жизнь и смерть ничто перед этой зоркой целокупностью библейского взгляда. Иногда и буддийского взора: "Что мы бессмертны были, есть и будем / И ты, и я, и он - в одном лице!" Вера Адалис крепка.
Ее редкостное мастерство проявилось во многих литературных жанра: Она была и выдающимся переводчиком поэзии, главным образом, восточной. Предполагаю, что при жизни Аделины Ефимовны ее соперниками здесь могли быть только Арсений Тарковский, создатель "русского" Махтумкули, и Александр Кочетков с его несравненными переводами из Хафиза.
Случилось так, что после Адалис мне пришлось продолжить ее труды и заняться переложением стихов старинного таджикского классика Сайидо Насафи. Перечитывая газели, в свое время переведенные Адалис, я бывал непрерывно восхищен искусством и изобретательностью предшественницы, ее стиховой мощью. Чувствовалось, что работа сделана открытым сердцем и железной рукой. А ведь переводы из Сайидо у Адалис еще не лучшие. Есть еще чудесный Камоль Худжанди, дивные стихи афганцев, творения древних китайцев. Так вышло (случайно ли?), что с переводами Адалис из Цюй Юаня и Цзя И я познакомился в детстве, и они врезались в память.
Бывали неудачи и в стихах, и в переводах. Но обычно то, к чему прикасалась эта рука, расцветало... Однажды после войны Адалис передали несколько подстрочников восемнадцатилетнего, подающего надежды грузинского поэта Хуты Берулавы. Она перевела. Автор, такой юный и неопытный, был недоволен переводами, раздосадован допущенными вольностями. Потом Хута Михайлович все понял, стал другом Аделины Ефимовны. Сейчас Берулава - известнейший грузинский поэт. В те годы, когда переводное дело поощрялось, его произведения перелагались многими российскими стихотворцами, в том числе и автором этого вступительного слова. Но правда в том, что за десятилетия не возникло ничего сколько-нибудь сопоставимого с двумя изумительными, гениальными переводами Адалис - "Детство было похоже на звук саламури..." и "Юность! Ты была со мной вчера..."
Прелестно, что эта работа была для самой Аделины Ефимовны лишь эпизодом: Адалис грузинской поэзией не занималась. Но, думаю, этим стихотворениям суждено почетное место в составленной "по гамбургскому счету" антологии русских переводчиков с грузинского. Когда-нибудь такая книга появится. Конечно, переводы советского времени были весьма своеобразным промыслом, они благословлялись соответствующей имперской политикой. Назвать ли их переводами? Чаще это все-таки были стихи на тему (впрочем, я и вообще плохо верю в "переводимость" поэзии). Но дух обитает там, где хочет; поэзия в том или ином обличье всё же являлась. Много драгоценной праны ушло туда.
Молодой Мирзо Турсун-заде появился в Москве, потрясенный увиденным в Дели и Бомбее, и встретился с Аделиной Ефимовной. Сообщил, что стихов от него ждут, а впечатления от командировки еще не уложились в голове. И Адалис, никогда не бывавшая в Индии, задав несколько вопросов о маршруте и достопримечательностях, сочинила знаменитые «Индийские баллады". Стихи вскоре были изданы, как его произведения, переведенные Адалис, т. е. они (поэт и переводчик) поменялись местами. Кстати, такая рокировка - довольно частый случай в практике советского переводного производства. Например, мой покойный друг Анисим Кронгауз создал таким образом одного из прославленных туркменских классиков и не только десятки его книг сам написал, но даже отдал ашхабадскому клиенту ту песенку, которую пела вся страна: "Только у любимой могут быть такие / Необыкновенные глаза..." Считалось переводом с туркменского. Но Анисим Максимович был идейный халтурщик, глубоко равнодушный к занятию, которое давало ему возможность между делом создавать собственные гениальные (хоть при этом и плохо написанные) стихотворения...
Но Адалис создала шедевр. Эти стихи и сейчас - лучшее, что есть в многотомниках Мирзо Турсун-заде, таджикских и переведенных с таджикского. Сталинская премия первой степени. Решение было предопределено. Тем менее Адалис (в данном случае простодушная) попыталась побороться хотя бы за соавторство. Ходила к А. А. Фадееву и показывала черновики и подстрочники. В итоге - только ссора с Фадеевым. Рог гордыни перекладчиков-цеховиков был, благодаря этой истории, сломлен навсегда... Собравшийся Комитет по Сталинским премиям постановил наградить таджикского поэта за стихи, переведенные Адалис, а сами тексты тихо "переперевести" и издать заново. Эта работа досталась уже развалившемуся В. Державину; бледненькие его переложения, сделанные на сей раз с подстрочников, выданных таджиками, вышли. Спустя годы возник перевод С. Липкина. Но истории не было конца. Когда Липкина исключили из Союза писателей (в связи с "метрополитанской" историей), предложение о перепереводе всего Мирзо Турсун-заде (вместе с пресловутыми балладами) получил я. Но кому это было нужно? И мучиться и пачкаться... Бог с ними, с переводами! Вспомним "Из Пиндемонти" (и другие подобные сочинения) Пушкина. Ведь это - как бы мистификация, так озаглавленная по цензурным или иным соображениям... Некоторые стихотворения Адалис, включенные в корпус ее лирики как переводы, на самом деле переводами не являются. Существенно одно: эти стихи - явление поэзии.
Аделина Ефимовна дожила до эпохи, когда распаленная идеология (попутно не раз подмененная) окончательно превратилась в хладнокровную фразеологию. В произведениях пожилой Адалис стали ощутимы необратимые перемены. Лирика сделалась теперь лирикой по существу. Исчезло отмеченное Мандельштамом стремление отождествиться со всеми сонмами попутчиков и встреченных в пути. Словно бы выветрилось "доверие к жизни", поэт - уже не соучастник "общего дела". Какая-то оскомина от всего пережитого... Может быть, (и, пожалуй, несомненно), наступило разочарование, охлаждение к самому этому делу, к вселенскому подвигу, стоившему стольких жертв... Окрепла тема личной судьбы, стихи стали горестно-трагическими и неприкрыто религиозными (что видно и в миниатюрах, и в поэмах).
Не утратив библейской веры в единство мира и мировую душу, Адалис смогла сохранить высоту голоса:
Все ближе горы понемногу,
Все глуше улицы слышны...
Ложатся тени на дорогу
Под первой четвертью луны.
"Доверься мне, - поет природа, -
И погляди по сторонам:
Вот молодое время года
Вновь припожаловало к нам.
Как бескорыстны ветви эти,
Как ветер вечера хорош!..
И жизнь ты прожила на свете,
И смерть со мной переживешь".
...Сказано о подлинной поэзии в XIX веке: "На мысли, дышащие силой, / Как жемчуг, нижутся слова". Относится это и к лучшему в наследии выдающегося русского поэта Аделины Адалис (1900-1969). От нее остались произведения, в которых стали чем-то единым стальной стих и священное неистовство страстной поэтической речи. Произведения, в которых волнует нечастое в общелитературном потоке сочетание нетленной прелести и властной силы.
Михаил СИНЕЛЬНИКОВ
Аделина АДАЛИС (1900 – 1969)
* * *
Я была в Бухаре, Кандагар я судила жестоко;
Полюбив Ашхабад, уложила в стихи Фирюзу.
Я прошла Туркестан от разлива песков до истока, -
И не хватит устам завоеванного Востока,
И сибирские льды у меня, как бельмо на глазу.
Ветер, полный земли, одинокий ночлег, папироса,
Никаких рубежей и бумажный кулек урюка.
По свободной стране, от посева песков до покоса,
Я прошла по следам македонского молокососа,
Мановеньем ресниц отметая века и века.
Есть закон золотой у великой военной науки:
За особый грабеж постоит боевое житье:
Все, что в сердце моем остается от долгой разлуки,
Все, что в песне моей занимает мельчайшие звуки,
Все, что в память мою залетело случайно, - мое!
1924 год, Аннау
Туркмения
Дым огня, запах оседлых отцов,
Лягушечьей старости липкие узы.
Гнусавое ржанье текинских певцов.
Нелепые жесты полей джугары-кукурузы.
Легкие пугала в позе туземной чумы.
Сама джугара угловата, как желтая нежить,
Но ветер, что давеча встретили мы,
Привык ее ноги опасливо нежить.
Не бойся, читатель, мохнатых туркменских сбак,
Последуй за мной по курчавым границам аниса.
По робости розовый воздух иссяк
Над крепостью древнего города Нисса.
Здесь пели халдеи, здесь буйствовал хор,
Здесь бились о скалы громадные войны,
Здесь волны садов отступили от гор
И вымер на воле народ беспокойный.
От тюркских восстаний остались сырые пары,
От русской возни николаевские аванпосты,
Но ветер читает историю грубой игры
По линиям бед на голодных руках джугары.
Июль 1925, аул Багир
Из восточных мотивов
Целый день на кошмах, на коврах бедняков, на дворах,
Между тихо помешанных, но величавых верблюдов, которых
Удивляет мой вежливый взгляд: целый день за размахом размах
Мусульманского говора в горьких и страстных укорах…
Целый день на полу, на дрожащей земля бедняков, и покой
Возле чашек с горячей шурпой, меж объедков и розовых роз, - и в конце
Приодевши и вымыв глаза, выхожу азиатской тропой глинобитных столетий,
Поразительно! Падает тутовый сбор на палас, как вода, и становится тихо на свете.
Здесь прохлада на длинных щеках бедняков и на спинах верблюжьей четы,
Здесь деревья! Слезами дыша, зарываться в атласную стужу!
Здесь – прохлада, - она, как прощенье помех и прощанье с гостями на ты,
Сколько звезд у нее на душе, столько раз эти звезды выходят наружу!..
1929
Песня о Граде
За чертой неведомой, в стране, где нет печали, стоит град Елатань…
Л е г е н д а
Если любит человек город свой родной,
Где баюкали его
Песенкой грудной, -
Это – детская любовь, школьный пересказ…
Плакать, сетовать о ней
можно ли сейчас?..
Если, мельком повидав,
Любит человек
Старый город за горами, у гортанных рек, -
Это,
Стало быть,
Любовь
юношеских лет,
От которой нет покоя и лекарства нет…
Я в глухое место въехал через Кой-Рават,
Мне сказали: - Городов тут и не быват!
Тут ныряет по степи,
Салясь и дразня,
На паршивых верблюдах злая киргизня…
- Злые басни о киргизах -= надоедный бред!
Во-вторых,
Тут есть туркмены,
А киргизов нет.
В третьих,
Невооруженный,
Я пришел сюда:
По желанию народов, - строить города!..
Было семь молокососов и старик-матрос…
Был, как море,
Злостно розов
Азиатский лёсс…
Вместо песен о девчонках про глоток воды1
Вместо хлеба – соль в лавчонках Туркмен-Сауды .
Мы у нищих ели рис
В том сухом аду
Всенародно мы клялись
Добывать руду.
Землю вылепить из пыли – и пройти по ней!
Воду – вроде Моисея – высечь из камней!
Шел обследовать отряд гиблые края, -
Ровно месяц не видал варева! - И я
Был покойником, а мне приказали: «Встань! -
Там не то мираж, не то – город Йолатань …»
С той далекой Йолатани
Мы пошли шуметь…
На восток от Йолатани
Мы открыли медь…
Обнимали
Йолатанский
Инженерный
Штаб!
Ночевали у влюбленных йолатанских баб!..
Предо мной когда то хвастал непутевый друг:
Он, мол, строит город песен без рабочих рук, -
От воров и от профанов
Охраняет ров
Этот град обетованный
Золотых паров…
Было б время, я б заплакал о твоем труде…
Я с другими строил город неизвестно где, -
В золотящемся тумане, в страшном далеке, -
На восток от Йолатани, на солончаке!..
Потерял я сон и друга,
Память потерял…
Привозил я чудом прочный стройматериал,
И кочевников белуджей
Приучал к делам;
Я питался кислым просом с прахом пополам!
Это, стало быть, любовь зрелости моей,-
Та, в которой днем и ночью теплый гул морей…
Это,
Стало быть,
Любовь
Зрелости моей…
Я без драки не могу говорить о ней!
В дальней, маревом залито, пыльной стороне,
Городок из фибролита,
Вспомни обо мне!..
Бессонница
Отошли меня лучше, товарищ,
Не туда, где зеленый приют,
Где цветут апельсинные рощи
И дрозды на деревьях поют;
Где прохожих зовут на баштаны
Разделить с огородником пир,
Где на улицах жарят каштаны...
Не о том я грущу, командир.
В беспокойные летние ночи
Мне мерещатся конь да луна,
И поводья рукам моим снятся,
И усталым ногам - стремена.
Слышу, муха волынку заводит,
И подушка под ухом гремит...
То ли первая старость подходит,
То ли молодость долго томит!..
Я покину друзей моих скоро,
Городскую забуду красу,
Я поеду на серую гору
За безвестной рекой Кара-Су...
За хребтом, голубым и туманным,
Неприютно меняется мир, -
Там, граничащий с Афганистаном,
Простирается скудный такыр...
И когда ветерок долгожданный
Долетает на пятый этаж,
Все мне слышится голос гортанный,
Повторяющий слово "кардаш" ...
Все мне чудится полог шершавый,
Запах дыма и кашель овцы,
И восходят на скудном такыре
Небывалого вида дворцы...
Эти виды проносятся мимо,
Погодя возвращаются вновь.
Это чувство ни с чем не сравнимо,
А похоже оно на любовь...
Утешенья мне кажутся странны,
Уговоры ничьи не нужны...
Я ревную цветущие страны
Ради пыльной и знойной страны!
Бережок невысокий и синий
Я купил бы для тусклой реки,
Чернозем бы собрал для пустыни
И мичуринских лоз черенки,
Я украл бы лесные ложбины,
У красавиц украл имена,
Я нашел бы для дикой чужбины
Удивительных груш семена!
Эти виды проносятся мимо,
Погодя возвращаются вновь.
Это чувство ни с чем не сравнимо,
А похоже оно на любовь.
1939
--
Пейзаж кудряв, глубок, волнист,
Искривлен вбок непоправимо,
Прозрачен, винно-розов, чист,
Как внутренности херувима.
И стыдно, что светло везде
И стыдно, что как будто счастье
К деревьям, к воздуху, к воде,
Чуть-чуть порочное пристрастье.
Тот херувим и пьян и сыт.
Вот тишина! Такой не будет,
Когда я потеряю стыд
И мелкий лес меня осудит.
Быть может, Бог, скворец, овца,
Аэроплан, корабль, карета,
Видали этот мир с лица, -
Но я внутри его согрета.
А к липам серый свет прилип,
И липы привыкают к маю,
Смотрю на легкость этих лип
И ничего не понимаю.
Быть может, теплый ветер – месть;
Быть может, ясный свет – изгнанье;
Быть может, наша жизнь и есть
Посмертное существованье.
1922
Смерть
И человек пустился в тишину.
Однажды днем стол и кровать отчалили.
Он ухватился взглядом за жену,
Но вся жена разбрызгалась. В отчаяньи
Он выбросил последние слова,
Сухой балласт – «картофель…книги… летом…»
Они всплеснули, тонкий день сломав.
И человек кончается на этом.
Остались окна (женщина не в счет);
Остались двери; на Кавказе камни;
В России воздух; в Африке еще
Трава; в России веет лозняками.
Осталась четверть августа: она,
Как четверть месяца, - почти луна
По форме воздуха, по звуку ласки,
По контурам сиянья, по-кавказски.
И человек шутя переносил
Посмертные болезни кожи, имени
Жены. В земле, веселый, полный сил,
Залег и мяк – хоть на суглинок выменяй!
Однажды имя вышло по делам
Из уст жены; сад был разбавлен светом
И небом; веял; выли пуделя –
И все. И смерть кончается на этом.
Остались флейты (женщина не в счет);
Остались дудки, опусы Корана,
И ветер пел, что ночи подождет,
Что только ночь тяжелая желанна!
Осталась четверть августа: она,
Как четверть тона, - данная струна
По мягкости дыханья, поневоле,
По запаху прохладной канифоли.
1924
БАКУ
На скоpлупе, над самым адом,
Над нефтью, сеpой и смолой,
С бело-зеленым моpем pядом,
Несущим пламя под полой,
Где стаpый шаp земной pаспоpот,
На жилах взpывчатых поpод
Постpоил свой заветный гоpод
Неунывающий наpод.
Пусть для кого-нибудь дpугого
Нефть значит только нефть… А я —
Я вкладываю в это слово
Глубинный смысл бытия…
Кто понял pадуги павлиньи,
И пеpламутpовую тушь,
И кpивизну лазуpных линий
На чеpноте мазутных луж, —
Тот, пpевpащения законы
Пpипоминая, видит след —
Свет жизни алый и зеленый
В останках пеpвобытных лет!
Узоpных папоpотов чащи,
Луч, пpолетевший по листку,
Рогатой птицы взляд гоpящий
И тяжких ящеpов тоску,
Дым океанов, пламя суши,
Где в миллионах темных лет
Гоpячей нефтью стали души
Тех, чей давно потеpян след,
Где под давлением могучим
В геологоческих пластах
Учились нам служить «гоpючим»
И стpасть, и бешенство, и стpах!
Над укpошенной пpеисподней,
Над миpом буpи смоляной,
Стоит давно, стоит сегодня
Баку — жемчужный гоpод мой.
Давно пpославленный в наpоде,
Он пpаздник жизни для меня
И в светло-сеpой непогоде,
И в блеске солнечного дня,
И даль Кубинки бесконечной,
И Шемахинки взлет тугой,
И ветеp, ветеp, ветеp вечный
Над Апшеpонскою дугой…
1939
ИЗ ПЕРЕВОДОВ
КАМОЛЬ ХУДЖАНДИ
(с фарси)
О, беспокойство снова и снова!
Дерзкая шутка мира земного!
Где твоя жалость, ветреный идол?
Кто ты - не может выразить слово.
Камень не мог бы вытерпеть столько!
Нет, не знавал я в жизни такого…
Боль причиняешь, вновь покидаешь,
К выходкам резвым вечно готова!
Если умру я в горькой разлуке,
Ты и не вспомнишь смеха былого…
Слез моих жемчуг топчешь ногами:
’Что ж, - отвечаешь, - в этом дурного?’
О, не печалься из-за Камоля:
Быть одиноким вовсе не ново!
1929
ИЗ РАБИНДРАНАТА ТАГОРА
(с хинди)
***
Ветер ты старые ивы развей.
Нет мне дороги в мой брошенный край.
Если увидеть пытаешься издали.
Не разглядишь меня,
Не разглядишь меня, друг мой,
Прощай...
Я уплываю и время несет меня
C края на край.
C берега к берегу,
C отмели к отмели,
Друг мой прощай.
Знаю когда-нибудь,
С дальнего берега давнего прошлого
Ветер вечерний ночной
Принесет тебе вздох от меня.
Ты погляди, ты погляди.
Ты погляди не осталось ли
Что-нибудь, после меня.
В полночь забвенья
На поздней окраине жизни моей.
Ты погляди без отчаянья,
Ты погляди без отчаянья.
Вспыхнет ли,
Примет ли облик безвестного образа
Будто случайного.
Вспыхнет ли
Примет ли облик безвестного образа
Будто случайного.
Это не сон.
Это не сон.
Это вся правда моя, это истина.
Смерть побеждающий вечный закон -
Это любовь моя.
Это любовь моя.
Это любовь моя.
1934
ИЗ ХУТЫ БЕРУЛАВЫ
(с грузинского)
***
Детство было похоже
На звук саламури…
Что ты знаешь об этом?
Что ты знаешь об этом?
Зрелость нашего поля,
Сладость нашей лазури
Нам, подросткам безусым,
Были жизнью и светом.
Как блестели мотыги,
Всё смелей и упорней
Под землей обнимая
Кукурузные корни.
Когда в платьице тонком
Шла девочка мимо, -
Мимо поля и дома,
Вдоль забора и дыма, -
Мы почтительно, нежно
Окликнуть спешили.
Что ты скажешь при этом?
Что ты скажешь при этом?
'Эй, сестра, мы устали,
Мы уста иссушили.
Дай водички холодной -
Да в кувшине - с приветом!
Так должна охладиться
Ключевая водица,
Чтоб кувшин раскололся
(А теплей не годится).
Мы удержим мотыги,
А вода пусть прольется, -
Не облей только платье!
Слышишь? Песня поется.
Это ты - наша песня,
Это ты - наша прелесть!'
Так у сельских мальчишек
Песни сельские пелись…
Так мы в детстве любили,
Веря песням пропетым…
Что ты знаешь об этом?
Что ты знаешь об этом?
.* * *
Юность! Ты была со мной вчера,
А сегодня вспоминать пора…
Вновь дремлю у очага родного…
Трудится упорный жернов снова.
Снова колокольчики поют,
Снова здесь нашел себе приют
В море сказок брошенный подросток…
Нет, не кукурузное зерно —
Мелет жернов золото одно
И снежинки нежные, как воздух!
Матерью моей клянусь, о друг,
Всем тепло, всем весело вокруг!
Хвалятся — кто славными быками,
Кто конями, сокола быстрей,
Шутками, терновника острей,
Сказкою, слагавшейся веками…
Мельница поет, поет, поет,
Сон поднять мне веки не дает,
Но листаю «Дэда-эна» в дреме…
Кружит, кружит жернова река…
Шорох, дуновенье ветерка
От мышей летучих где-то в доме.
А вода, у мельницы вскипев,
Будит лес! И тихо нараспев
Юность вновь беседует со мною…
Жернов жизни, крепкий и простой
Крутится… Не скажешь: «О, постой!» —
Ничему, что движется волною!