Рахили Беленькой было пятьдесят пять лет. Волосы она заплетала полукосой, как в молодые годы, только теперь эти волосы были серыми, как залежалый мартовский снег. Ее лицо перерезали продольные и поперечные морщины, и где-то между ними прятались черные умные глаза. Родственники и соседи называли ее Голдой Мейер. На Рахили, а вернее, на ее мозгах и неистощимой энергии держалась вся семья: ее слепой отец Иосиф, бывший до революции раввином в местечке под Винницей, а в Гражданскую войну потерявший все, включая зрение, муж Мэир, на год старше жены, добрый, всегда улыбающийся трудяга, который и мухи не мог обидеть, и две дочери. Старшая – Клара, двадцати пяти лет, давно созревшая для замужества, и младшая - Лиза, семнадцати лет, красавица с миндальными черными глазами, которые сводили с ума парней со всей улицы. Но, кроме них, под Рахилиным крылом были также ее две сестры, Ривка и Доня, овдовевшие во время войны.
Жили Беленькие почти в центре Одессы, но не в шикарном особняке, а в покосившемся одноэтажном флигельке на Провиантской улице, изогнутой, как конская подкова. Окна их развалюхи глядели на баню, которую посещали не только люди, жившие в их районе, но также, любители со всей Молдаванки, знающие толк в колючем сухом паре. Рахиль была желанным посетителем этой бани, и, когда она приводила весь свой выводок на помывку, главный банщик пропускал их всех без очереди и выдавал им шальки, предназначенные для особо уважаемых посетителей. Такой почет покупался за недорогую плату. Раз в месяц Рахиль вручала главному банщику завернутую в газету бутылку водки.
Жили Бельские просто. Спали мало, а вкалывали много. Слепой старик Иосиф молился каждый божий день с утра до ночи, Меир с воскресенья до пятницы, не разгибая спины над швейной машинкой, строчил тапочки, а Рахиль разносила их по ларькам и маленьким магазинчикам в районе Привоза и Нового базара. Работа эта была рискованной, потому что менты могли сделать ей кучу неприятностей, если бы захотели это сделать. Но недаром все родственники и соседи называли Рахиль Голдой Мэир. Она знала как подойти к любому менту, даже к начальнику. Она заговаривала им зубы всякими хохмочками на корявом украинском и русском, смешанном с еврейскими словами, и те, за определенную мзду, делали вид, что ничего плохого про Рахиль не знают.
Суббота была святой для всей семьи. В пятницу вечером все собирались в гостиной, которая была и швейной мастерской, и спальней для Рахили и Меира. Старика Иосифа усаживали во главе стола, и он молился, чтобы всем было хорошо и чтобы как можно скорее собраться всем евреям в Иерусалиме. Все отвечали амен, хотя понимали, что в то время, которое им отпустил Господь Бог на этой земле, это, конечно, не случится.
Но Беленькие ошиблись. Случилось чудо - и через двадцать лет ворота Советского Союза с Божьей помощью открылись. К этому времени умерли старик Иосиф и Мэир. Волосы у Рахили из серых стали белыми, как первый свежий снег, а морщины на лице стали еще глубже. Она похудела и стала черной, как ее черная жизнь, и только тоненькая ниточка держала ее на этом свете. Этой ниточкой стали дочки и внучки.
Однажды вечером обе дочки заявились к Рахили со своими мужьями и детьми. Дочки долго вздыхали, не решаясь открыть рот, а их мужья курили одну сигарету за другой. Рахиль, которая могла раскусить таких больших людей, как начальник военкомата полковник Иванов и директор швейной фабрики имени Воровского по фамилии Любимчиков, конечно поняла, что дети пришли к ней с плохой вестью. Она посмотрела на дочек и сказала им:
- Что вы квэчаетесь (тужитесь на идише), дочки мои? Говорите, не стесняйтесь. Я уже много неприятностей в своей жизни вынесла. Так что одной больше, одной меньше, не играет роли.
Тогда Клара, старшая дочка, сказала, что они не пришли с неприятностями, а наоборот, и что пора им всем ехать в Израиль, в страну, о которой мечтал дед Иосиф.
- Мама, ты помнишь, как он молился день и ночь, чтобы мы все собрались в Иерусалиме? Его молитвы дошли до Бога, и теперь мы все должны уехать.
Рахиль выслушала дочку, а потом сквозь слезы сказала:
- Мои любимые дорогие дети, как бы я хотела поехать с вами. Вы же знаете, как я люблю вас всех. Но я не могу. Как я могу оставить могилы моего папы, мамы и мужа? Поезжайте, а я буду молиться за вас. А потом, если буду жива, я приеду к вам в гости. Езжайте с Богом.
Она сказала это и слезы, горючие материнские слезы, потекли ручьями по ее глубоким морщинам. Вместе с ней плакали дочки и внучки. Они сидели и думали, думали, а потом младшая дочка Лиза сказала, что они без нее не поедут.
- Что за жизнь у нас будет без тебя, мама? Никакой.
- Нет, я не хочу, чтобы вы не ехали из-за меня. Поймите меня, как же я могу оставить их одних? Они же второй раз умрут от одиночества и тоски, - плакала Рахиль.
- Мамочка, Рива и Доня присмотрят за могилами. Давай поедем, - просила Лиза.
И в конце концов Рахиль сказала да. Она поедет с ними.
Стояла ранняя весна. Со степи дул холодный, пронизывающий до костей ветер. Уже были упакованы чемоданы, и осталось всего две недели до отъезда. Это было как раз за пару дней до Песаха. Рахиль решила, что надо справить праздник, а потом ехать. Праздник должен быть со всем тем, что подают к столу на сейдер. Сделать все, как у приличных людей.
Но легко сказать: сделать, как у людей. Все упиралось в мацу, которую ни в каком магазине и на базаре не продавали. Ее выпекали только в синагоге перед праздником и только из муки, которую приносили евреи.
И вот, рано утром, когда морозная черная ночь еще висела над городом, Рахиль взяла мешочек с мукой и отправилась в единственную в Одессе синагогу, которая приютилась в маленьком домике на Пересыпи, и стояла там одиноко среди одних гоим (не евреев на идише), пустырей и дымящих труб завода Красной Революции.
- А что бы им было, этой мылихе (власти на идише), если бы они оставили нам хотя бы одну синагогу на Пушкинской улице, например, а не эту хибару на краю света! Чтобы холера их взяла, как они не дают жить нашим людям, - думала про себя Рахиль.
Вдоль забора выстроилась длинная, как ее печаль, очередь. Люди, в основном старые, согнулись от холодного ветра и от невеселых дум. Потом пришел ребе. Он сказал всем “шалом”, открыл ключом калитку и, пробурчав себе под нос, “извините, евреи”, закрыл ее изнутри на засов. В восемь часов ребе открыл калитку. Он хотел, что-то сказать, но люди уже не слышали его. Промерзшая насквозь очередь поползла вперед. Бедную Рахиль придавили, и ей стало нехорошо. Сереющее небо вдруг опрокинулось вниз вместе с погасшими звездами и тусклым полумесяцем, а потом все вместе возвратились вверх на свои места.
- Ой, мне плохо, люди, – еле слышно прошептала она. Больше она ничего не успела сказать. Только начала медленно, словно в кино при замедленной съемке, оседать. Она легла на холодную и твердую, как железо, землю. Над ней висел бледный злой полумесяц.
Бедной Рахили не суждено было увидеть землю ее предков. Она осталась в Одессе, в городе где когда-то было столько евреев, сколько звезд на небе. Там, среди ярких скованных горем звезд, она навечно соединилась со своими родителями и Меиром, которые так тосковали по ней.
Добавить комментарий