Фильм показали при весьма странных обстоятельствах. Хотя он запомнил многие кадры, в сколько-нибудь внятный сюжет они не складывались. Несмотря на значительный опыт кинокритика, понять, что хотел сказать безымянный режиссер, так и не смог. Как после продолжительного и глубокого сна, при попытке вспомнить картина рвалась на части и, попорхав, улетала…
Своей несуразностью фильм заслонил в памяти то, что предшествовало просмотру. Состоялся он в самое что ни есть неподходящее время - в пять утра, время, когда будят висельников для причастия и последней сигареты. Сколько себя помнил, еще с мальчишеских лет, он терпеть не мог вставать рано. А тут, кажется, едва забрезжило, как жена стала тормошить. Он долго не мог ни открыть глаза, ни пошевелить рукой из-за обрушившегося на него тяжести. Будто слон присел на грудь... Смутно припомнилось, что жена разбудила его способом весьма необычным: несколькими страстными и глубокими поцелуями. Это показалось странным. Ему было уже далеко за семьдесят, и они с Олей уже редко и без особой охоты занимались любовью.
Странным было и то, что жена чередовала слишком глубокие поцелуи с упиранием рук в его ребра. Все это могло бы сойти за неожиданный всплеск молодого любовного задора, но когда он смог, наконец, открыть глаза, то заметил на ее лице тревогу.
Она пошевелила губами. Он не столько услышал, сколько догадался, что она, поспешно одеваясь, сказала:
- Саша, надо ехать. Просмотр…
То, что она собиралась выйти из дому, не подмазав губ, было тоже странным: она не раз говорила, что без губной помады чувствует себя на людях неловко, вроде бы как неодетой. Просмотр ... так рано?
На улице их ждала машина. Сам по себе факт не очень удивил его. Такое бывало и раньше. Некоторые студии, желая расположить к себе, посылали за ним лимузины, из-за необычной длины и затемненных окон похожие на гигантских слепых кротов. На этот раз это был не лимузин, а какой-то пикап белого цвета. Это удивило и насторожило. Но поделиться с женой своей тревогой не было сил. Почему-то родилось желание ничему не удивляться. Даже тому, что поместили его в машину, вежливо уложив на спину. Оля села рядом, он пытался встать, но она удержала его, проведя рукой по щеке:
- Лежи!
От необыкновенной усталости, одолевавшей в то утро, он повиновался, все еще недоумевая, отчего едет на просмотр столь необычным способом. Особенно странной для раннего утра была жара: глаза заливал пот. Рецензент все пытался вытереть ладонью влагу со лба. Впрочем, Нью-Йорк, середина июля... Такое бывает...
Машина тронулась, и он уже было собрался сказать жене: «Объясни, ради Бога, что происходит?», как, вместо жены, рядом оказалась другая женщина. Кто она? Гардеробщица клуба международной ассоциации кинокритиков? Была она в чем-то белом. Не улыбаясь, как она делала по обыкновению, встречая в вестибюле клуба, она деловито склонилась над ним, и он ощутил сильный щипок в предплечье. Он не успел вскрикнуть от боли, как снова появилось лицо жены. Она что-то сказала, похлопав по запястью. Он не разобрал, что именно. Что-то вроде: не беспокойся, так надо, все будет хорошо, как всегда, едем на премьеру…
Вскоре он оказался в небольшом зале с неправдоподобно большим и уродливым светильником, смахивающим на съемочную лампу, но установленную почему-то на потолке. Несколько появившихся невесть откуда мужчин в странных зеленоватых хламидах—профсоюз осветителей ввел новую униформу для своих членов? - привязали его пристяжными ремнями к лежаку. Он в недоумении скосил глаза. Стальной червячок пряжки с натугой пролез в кожаную плоть ремня.
«Что это?» - вяло подумал он. Ничего толкового на ум не приходило. В голове крутилась только одна, единственно возможная, хотя и дурацкая, версия. Чтоб заручиться его поддержкой, заполучить пригодный для рекламы отзыв, группа независимых кинопродюсеров вступила с Олей в тайный сговор. Решили во что бы то ни стало показать ему ультра-модернистский, экспериментальный фильм, требующий для просмотра ввести зрителя в определенное психосостояние. Этим, очевидно, объяснялось и непривычное время показа, и лежак, и то, что экран переместили на потолок по соседству с «вагеном»..
Кинокритик внутренне поморщился. Он признавал право на поиск, но крайних вычурностей не терпел. Эксцессы пустого экспериментаторства для него всегда отдавали безвкусицей. Он уже знал, чего ожидать в таких случаях: как обычно, в картине будет много крика, но мало сути... Он вздохнул и приготовился к скуке.
Но скучать ему не пришлось. По ходу просмотра лежак несколько раз переворачивался, проделывая немыслимые сальто-мортале. Рецензента подташнивало. Хотел позвать на помощь жену, но не получалось. Черт побери! Что это, просмотр фильма или подготовка к запуску в космос! Возникла обида на жену, на ее предательство, объяснить которое, впрочем, он не мог. Оля всегда была верным и надежным другом. Как она могла отдать его на это растерзание?...
Начался фильм, и он с удовлетворением убедился, что интуиция его не подвела. Фильм действительно был экспериментальный. Сумбурность сюжета... Отсутствие какой-либо мотивировки... Чем-то это напомнило ему бездарные постмодернистские киноэскизы студентов, отсеянных из киношкол после первых пробных работ...
Началсь картина вроде бы неплохо, даже поэтически. Солнце заливает выпроставшиеся за окно надутые ветром больничные занавески. В колыбели беспокойно, словно дирижер, забывший контрапункт, подергивает ручками новорожденный. На его запястье младенца—крупным планом клеенчатый лоскуток, на котором пять значков-букв какого-то восточно-европейского алфавита, из которых две, первая и четвертая, повторяются. Новорожденный сучит ногами в воздухе, будто ему не терпится узнать, что это слово означает.
Но это ему не будет удаваться добрую половину картины. Одно ясно—бирка отнюдь его не украшает. Прочитав его, одни злорадно хмыкают. Другие мрачнеют и начинают поглядывать на героя исподлобья, подозревая во всех смертных грехах, включая участие в убийстве главы государства. Третьи сочув¬ствен¬но кивают и при удобном случае шепчут герою на ухо, что у них - такая же...
От этого в герое навсегда поселяется ощущение, что с ним не все в порядке. В школе у соучеников он вызывает справедливый гнев: надо же, дефективный—а туда же, «пятерочник»!
На фоне огромного дома, фасад которого разбомблен, мальчишки играют в «чет-нечет». Зажимают в кулак обрезки киноленты—надо угадать, четное число кадров в нем или нечетное. Пленка подобрана на свалке недалеко от кинотеатра, где крутят трофейные фильмы - с Жаннетой Макдональд и Эдди Фишером, Диной Дурбин и Марикой Рокк… Робкий мальчик с вжатой в плечи головой, узкоплечий, раз и навсегда напуган тем, что обладает бумажкой, от которой не может избавиться.
Герой пытается избавиться от бирки, которая все еще трепыхается на его запястье. Поджигает ее — она не горит. Режет ножницами на куски, а они тут же склеиваются заново. Он пытается незаметно уронить ее на улице, но прохожие с укоризной возвращают: «Такую вещь беречь надо, а не носить в дырявых карманах».
Вот он уже юноша, поступает на актерский факультет. Разыгрывает для комиссии этюд — ловля рыбы в проливе Охотского моря. Почему именно Охотского, он не знает, но название моря долго обговаривается комиссией, которая настаивает — море должно быть именно Охотским и никаким другим. Герой в некотором смятении: рыбу он хоть и ловил, но только подростком. И делал это он руками на кухонном столе, когда та пыталась, отбиваясь хвостом, увернуться от деревянного молотка в руке матери, только что принесшей ее из магазинного садка.
Именно это он изображает комиссии—отчаянно бьющую хвостом рыбу, себя-мальчика, маму. Комиссия хохочет и ставит высший балл. Однако вместо актерского или режиссерского факультета, герой оказывается на библиотечном. Происходит это исключительно из-за той же бирки на запястье, от которой он так и не избавился. Директор училища мотает головой в удовлетворении: “О, тут не надо мучиться, куда его определить. В библиотеку его, шельму, в библиотеку!”.
Умирая от скуки, герой заканчивает факультет. Но единственная библиотека, куда его берут на работу, оказывается не киношной или театральной, а ведомственной, где во всех книжках одни и те же инструкции—как смазывать тележные колеса.
Вот герой как-будто бы женится. Звучит марш Мендельсона. Невеста, миловидная молодая женщина с серо-голубыми глазами на выкате, рдеет от счастья. Однако в следующее же мгновение на ней, вместо свадебных туфелек на шпильках, на ее стройных ножках оказываются сапоги с кавалерийскими шпорами, одну из которых она тут же вонзает в бок оторопевшему герою. Тот в изумлении спрашивает: «За что?», на что невеста по-боцмански рявкает: «Сам знать должен!».
Она и в самом деле превращается в приземистого, с толстым турнюром и толстыми ногами боцмана, который, подперев руки в боки, уже наблюдает, как герой шурует шваброй по палубе. Боцман то и дело тыкает толстым пальцем в пропуски. Вся жизнь героя теперь — в его строгой руке, в немигающем взгляде серо-голубых на выкате глаз. Оказывается, герой состоит вовсе не в браке, а на бессрочной службе на борту парусного фрегата.
Командует фрегатом задастый и животастый капитан, лицом и манерами смахивающий на боцмана. Капитан посасывает трубку, поплевывает в пенящуюся за бортом воду и, в ответ на истерические вскрики боцмана, недовольного работой матросика, проговаривает сквозь зубы так, чтобы матросик слышал: «... сикось-накось, не тронь дурака-кось… Дерьмо плыло, плыло — и к нам приплыло». У матросика горят уши от унижений.
Однажды под покровом ночи, бедолага бежит как есть, в тельняшке, панталонах и бескозырке, зажав зубами ленточки, чтобы не били по глазам... Долго мыкается по морю в резиновом швертботе. Его тошнит от недоедания, ломит виски от одиночества...
В этом месте вдруг поперек экрана поползла рыжая змейка. Экран мгновенно залился нестерпимым белым светом. Раздался мат и исступленный топот. Запахло до рвоты не то жженой лентой, не то формалином, не то еще какой-то дрянью. Механик пытается погасить загоревшуюся ленту?—мелькнуло в голове рецензента. Он закрыл глаза и стал покорно ждать, когда тот успокоится, склеит пленку, и снова застрекочет проектор.
Когда это, в конце концов, произошло, в шлюпке рядом с матросиком оказалась невесть откуда взявшаяся тихая девушка в лиловом платьице. Высадившегося на неизвестном берегу героя и девушку встречают туземцы. На голову им водружают венки из вечнозеленого мирта. Он чувствует себя неловко. Какой-то местный обычай? Ничего выдающегося для человечества он не сотворил. Просто старался изо всех сил выжить. Оказалось, на новой земле за это почему-то полагались почести…
Остров оказывается вполне цивилизованным только в одном направлении—кино. Похоже, что все остальное в жизни, кроме сбора бананов и съемки фильмов, местных людей не интересует. Матросик находит место в туземном фильмохранилище. Это оказывается на руку, поскольку местного языка, сколько ни старается, одолеть не может. Хотя алфавит усваивает довольно быстро, но грамматики так и не может одолеть. Правила меняются каждый день и сообщаются только туземцам...
Герой от скуки занялся тем, что стал для себя крутить фильмы. Благо, они были под рукой. Он смотрел их один за другим, все больше увлекаясь. Прерывался только для того, чтоб подкрепиться бутербродом. Через какое-то время он уже не мог вспомнить, видел ли он все эти истории на экране или они приключались с ним самим. Попеременно ощущал себя то сумрачным, то печальным, то беспечно-веселым, какими были герои кинокартин.
С этого момента на экране началась сплошная фантасмагория. Похоже, что в монтажной перепутали и склеили в одну ленту материал, отснятый разными студиями.
Снова запахло жженой кинопленкой. На экране крупным планом промелькнули глаза в маске. Чьи-то руки пронеслись сначала мимо его глаз, потом—губ. Рецензенту почему-то остро захотелось их поцеловать. Но они улетели, хлопая крыльями - руки не руки, а беловато-желтые голуби.
Затем на экране замельтешили надписи. Их было много. Все персонажи либо писали записки, либо печатали на машинке, либо издавали газеты, либо лихорадочно и зло набрасывались на клавиатуру компьютеров. То и дело раздавалось клацанье клювами изголодавшихся за долгую зиму голубей, подбирающих кукурузные зерна с жестяного оконного карниза, залитого весенним солнцем, теплого и влажного, как ладонь трехлетней девчонки.
Все люди в фильме на потолке требуют от него чаще всего только одного—подписи. На банковских документах, политических воззваниях, деловых контрактах, брачных свидетельствах... На него всем в сущности наплевать. Никто не верит в его бескорыстность. Предполагается как рабочая теория, что каждый в своем окопчике за себя, отстреливается по кругу, поскольку наседают со всех сторон.
Вдруг оказалось, что одним усилием воли можно крутить один и тот же эпизод до бесконечности. На экране поплыл чистенький южный городок. Вдоль по его кривым улочкам, по булыжникам мостовой гремят телеги. На них — бидоны с молоком... Возник низкорослый садик с обмазанными известью тонкими стволами шелковиц и яблонь, словно школьницы в белых праздничных чулочках. Прожужжал, садясь, на цветок яблони, майский жук. Рецензент хотел было поймать его, чтоб привязать нитку на лапку, но тот, потоптался на месте, выпростал темно-коричневые крыльца и улетел...
Залитые солнцем дорожки городского сада. Все тот же мальчик ловит крупных стрекоз с красными бусинками на ажурных крыльях... Узкий скалистый пляж. В песке, собирая ракушки, возился мальчик. Крупные песчинки врезались в его ладонь...
Квадратная комнатенка в коммунальной квартире, вся пропеченная южным солнцем. Припляжный пивной ларек. Он даже почувствовал горьковатый привкус пива предложенного ему человеком, который ухаживал за его матерью - ему тогда показалось, что оно было того же вкуса, что и морская вода, которой он, учивший сам себя плавать, нахлебался вдоволь...
Маленький двор, выложенный сизыми базальтовыми плитами. Рецензенту захотелось потрогать одну из них. Он потянулся вверх, чтобы прикоснуться к плите. Как и ожидалось, она оказалось теплой, прогретой солнцем. Он хотел было приложиться к плите всей ладонью, как та уплыла в сторону, и под рукой оказался ракушечник, из которого был выстроен город, в котором он родился и вырос. Ракушечник тоже был теплым от солнца.
Перед самыми глазами, казалось, на кончиках ресниц - влепили, подлецы, стереоэффект, что ли?–мелькнуло у него — вдруг замерли каких-то два образа. Один он сразу распознал. Это была цифра семь. Другой он никак не мог как следует разглядеть. Твердый знак, что ли? Он висел, слабо покачиваясь, словно готовый к тому, чтобы выпасть из десны, молочный зуб во рту малыша. Рецензент сделал попытку пошевелиться, и, как бы в ответ на это, знак, словно освободившись от собственной нерешительности, провернулся на невидимой оси и, поболтавшись из стороны в сторону, стал двойкой. Вот-те на! Быть этого не может! 72! Это уже из области фантастики. Рука стала сжиматься в кулак, он почувствовал, как ногти уперлись в мякоть ладони. Не может быть! Это какая-та ловушка, в которую кто-то меня втянул...
Рецензент лежал еще долго, раздумывая об увиденном, пока не пришла жена. По ее просьбе, ему дали снотворного, и он проспал всю ночь, без просыпа, впервые за долгое время.
Наутро он был на пороге больницы. Ступил наружу и зажмурил от солнца глаза. Снова подумал о страннейшем фильме. Небо над головой поражало особой, свежей голубизной. Он ступил в тень от фургона, из которого разгружали еще теплые булки. Мимо него двое мальчишек в бейсбольных кепках, козырьками назад, пронеслись на роликах. Лихо изогнувшись, они закидывали синие пластмассовые пакеты с газетами на лужайки перед домами, то на левой, то на правой стороне улицы, пока не исчезли за поворотом.
Рецензент вздохнул полной грудью студеный утренний воздух, показавшийся ему необычайно вкусным, так что у него даже несколько свело челюсти от наслаждения. Снова зажмурил, повернувшись лицом к солнцу, глаза. Ничего особенного не произошло, подумал он. Просто-напросто видел фильм—то есть, неровным образом засвеченную пленку. Фильм скверно снятый, из рук вон никудышный. Пожалуй, самый скверный, который ему доводилось видеть. Но если то, что он видел, не было фильмом, не контролируемым разумной рукой попыткой создать художественное произведение, то смешно ожидать какой-либо логики в чередовании промелькнувших перед его глазами эпизодов. Как ее, связующей логики, нет перед ним сейчас, когда он стоит на булыжной мостовой, закинув кверху голову и разглядывая небо.
Он постоял, все так же, не меняя позы, какое-то время, давая этой мысли время проникнуть как можно глубже в его душу и освободить от так долго мучивших его стеснений, пока она не проникла во все поры его существа. С каждой минутой ему становилось все радостней. Боже мой, как все просто! Вот и сейчас ничего другого вокруг него по сути нет, кроме солнечного сентябрьского утра, мальчишек-газетчиков, бегущих вдоль улицы, запаха свежевыпеченных булок и улыбки поддерживающей его руку жены.
Он еще раз набрал как можно больше воздуха в легкие. Почувствовал прилив сил, сам взял под руку свою подругу:
- Пойдем, Оля, домой. Знаешь, пока здесь, успел по нашему дому соскучиться. Сваришь хорошего кофе. Я вспомнил: в морозильнике уже давно лежит непочатая пачка. Помнишь, один читатель прислал как-то. Кажется, из Пуэрто-Рико...
Добавить комментарий