В 2007 году в московском издательстве “Кучково поле”, выпускающем литературу национально-патриотического направления, вышла книга с несколько неожиданным названием “Записки генерала-еврея”. В рекламном объявлении о ее авторе, Михаиле Владимировиче Грулеве (1857-1943), сообщалось, что “в царской армии, оказывается, был один такой генерал-еврей на службе Отечеству”. И хотя существует пословица, что и один в поле воин, издатели-патриоты здесь несколько не точны: в Российской империи генерал из евреев – случай отнюдь не уникальный. Командующий Добровольческой армией Антон Деникин в своей книге “Путь русского офицера” (Нью-Йорк, 1953) утверждал, что параллельно с ним самим “в Академии Генерального штаба учились семь офицеров еврейского происхождения, шесть из которых стали потом генералами”.
Потомками этнических евреев – бывших кантонистов (а из них 33 642 человека приняли православие) были такие видные военачальники, как истый монархист и последний защитник престола Николая II генерал Николай Иванов, а также генералы Василий Новицкий и Александр Николаев. А говоря о временах более отдаленных, нельзя не помянуть генерал-аншефа Антона Девиера, служившего еще при Петре I; а также генерала от артиллерии Александра Арнольди, генерал-лейтенантов Михаила Позена и Василия Геймана, генерал-майоров Сергея Цейля и Александра Ханукова, генерал-адъютантов Василия Вагнера и Петра Гессе, контр-адмиралов Якова Кефали и Алексея Сапсая и др. Разумеется, все названные лица приняли христианство (в противном случае им не давали подняться даже до подпрапорщика), а большинство из них вовсе отмежевалось от своего народа, превратившись в “иванов (точнее, в абрамов), не помнящих родства”*. Не то Михаил Грулев! В подготовленном им издании книги “Записки генерала-еврея” (Париж, 1930) он на отдельном листе посвящения во всеуслышание объявил такое, что “патриоты” в 2007 году со скрежетом зубовным воспроизвели мелким шрифтом, да и то лишь в предисловии: “Последние мои думы и слова посвящены памяти моих незабвенных родителей и многострадальному еврейскому народу”.
Этот генерал-лейтенант российского Генштаба, обладатель самых почетных наград и орденов, герой русско-японской войны, блистательный военный аналитик и историк, талантливый журналист и публицист, никогда не забывал о своих национальных корнях.
Михаил родился в латгалийском городке Режице Витебской губернии (ныне Резекне, Латвия) в еврейской семье, бедной и многодетной (у него было три брата и четыре сестры), все помыслы которой были направлены на заботу о куске хлеба. Впоследствии он заметит: “Удивительно, как это все знают хорошо богатства Ротшильда или какого-нибудь Полякова, о которых говорят много, хотя их мало кто видел, но никто…знать не хочет повальной нищеты массового еврейского населения, которая у всех перед глазами”. Всего же в губернии наличествовало 10% евреев, работали 8 синагог и молельных домов. О занятиях режицких евреев в то время дает представление записка уездного предводителя дворянства адмирала Самуила Мофета. На заседании Витебской губернской комиссии он заявил, что иудеи “приносят пользу своей торговлею, которую они находят возможным вести так, что местные продукты дороже покупают, а колониальные дешевле продают”. Говоря же о беспатентной продаже евреями горячительных напитков, адмирал признал, что таковая “поддерживается самим народом”; в то же время он посетовал на скученность еврейского населения, лишенного права покупать землю и, соответственно, заниматься хлебопашеством.
Михаил был восьмым, самым младшим сыном в семье – “последышем”, "мизинником”, как его называли (от слова “мизинец”), а потому самым обласканным и балованным сыном у родителей. Хотя нежничать евреям не пристало, отец от избытка чувств иногда целовал его, о чем Михаил вспоминал с благоговением. Подобно другим местечковым мальчуганам, он сызмальства был отдан в хедер, где ежедневно спозаранку и дотемна ученики штудировали древне-еврейский язык, постигали Тору и премудрости Талмуда под водительством бдительного меламеда, громко и вразнобой повторяя пройденное. И хотя такое шумное зазубривание, сопровождаемое щипками и подзатыльниками учителя, Грулев назовет потом “ушираздирающей какофонией”, он овладел языком своих пращуров настолько, что сочинял на нем вполне складные вирши, а одно из его стихотворений опубликовала даже солидная еврейская газета “Га-Цфира” в Вильно. Кроме того, отец нанял ему учителя для обучения игре на скрипке, в чем тот весьма преуспел.
Надо сказать, что в 1860-1870-е годы под влиянием охвативших империю просветительских реформ по всей территории черты оседлости открылись правительственные русские школы, посещение которых стало обязательным только для еврейских детей (на русских это не распространялось)**. И Михаил здесь не стал исключением, пройдя курс такой “казенной” школы в Режице. Щеголяя знанием русского языка, он вместе с другими школярами-евреями распевал пушкинскую “Птичку Божию” или очень злободневную тогда песенку:
Нынче свет уж не таков:
Люди изменились,
Стало меньше дураков,
Люди просветились.
И в самом деле, правительство в те времена всеми силами стремилось приохотить евреев не только к начальному, но и к среднему и высшему образованию (только вот желающих находилось тогда немного). Это потом, при Александре III и Николае II возобладает прямо противоположная тенденция - пресловутая процентная норма приема сынов Израиля в гимназии и вузы. А в 1869 году Михаила с распростертыми объятиями принимают в уездное реальное училище в городе Себеже уездном городишке, где 61% жителей составляли евреи), куда переезжают Грулевы. Даже по тем либеральным временам Александра II, к которому евреи относились с пиететом, для Михаила это был неординарный и смелый шаг: он был единственным иудеем в этом русском заведении, и ему, в отличие от учащихся-христиан, государство выплачивало еще и стипендию – 60 рублей в год.
Овладев основами общего образования, Михаил становится запойным книгочеем и и помимо иврита и литературы Гаскалы, жадно впитывает в себя русскую культуру, которую, подобно другим своим ассимилированным соплеменникам, начинает считать своей. Особенно притягательной для него становится научная литература, причем не только европейская, но и русская. Особенно врезались ему в память “Комос” Александра Гумбольдта, труды Генриха Томаса Бокля, Теодора Моммзена, “Учебник физики” Константина Краевича, лекции Тимофея Грановского и т.д. Он и сам упражнялся в словесном творчестве, оттачивая свой письменный русский язык, что впоследствии принесет ему громкую славу публициста и безукоризненного стилиста. Однако иудеи-ортодоксы, одержимые, по слову писателя Льва Леванды, “школобоязнью”, не могли не видеть таившуюся в русском просвещении опасность “воспитания гоев из еврейских детей”. Обоснованы ли были эти опасения в случае Грулева? Вот что говорит он сам: “Двадцать лет жизни в тесной еврейской среде были…достаточны для того, чтобы детская и юношеская восприимчивость впитала не только сокровенную любовь ко всему родному, но и немало еврейских суеверий и предрассудков… Но эти предрассудки рассеялись как туман при ярком свете, оставив в тайниках сердца доподлинно лишь голос крови - врожденную любовь и жалость к своему многострадальному народу”.
Приходится признать, что под “предрассудками” Михаил разумел завещанную ему праотцами иудейскую религиозную традицию, против которой он восстал уже в ранней юности. Прежде всего, он “революционизировал” одежду самым решительным образом: вооружившись ножницами, беспощадно обрезал фалды своего длинного сюртука, а стародавнюю шапку-штреймель сменил на предерзкий щеголеватый котелок со шнуром для пенсне, вызывая у правоверных соплеменников суеверный ужас. Дальше – больше! Он посмел даже покуситься на священный для раввинов Талмуд, который аттестовал не иначе как “мертвящую схоластику”, “кудреватые толкования”, “круглое невежество, граничащее с непостижимыми нелепостями с точки зрения современных понятий”. Да и к хасидизму, этой религии еврейской бедноты с ее декларацией чувственного приближения к Богу, относился весьма скептически. Как-то, прознав, что в соседнем местечке остановился некий цадик (праведник), знаменитый своими чудесами и пророчествами, Грулев вознамерился "проверить его святость”. Но встреча с ним Михаила не впечатлила: ничего сверхъестественного цадик собой не явил. По словам нашего героя, он просто был неплохим психологом, поскольку поднаторел в общении с простолюдинами, а потому зачастую и отвечал на вопросы “впопад”.
После окончания училища Грулеву пришлось призадуматься: “Что же оставалось предпринять мне, еврею, для которого в нашем городе закрыты были все пути, вне удушливого прозябания в еврейской среде?”. Неожиданно он решает посвятить себя военному делу – занятию для иудея отнюдь не типичному. Свой выбор он пояснит так: “Едва ли какую-нибудь роль играли воинственные порывы или славянский патриотизм. Вернее всего – простое любопытство: просто хотелось посмотреть войну”. Интересно, что сама фамилия “Грулев” тоже связана с Марсовым ремеслом: ведь героем Севастопольской эпопеи был прославленный генерал-лейтенант Степан Хрулев (1807-1870). Грулев-старший по роду своей деятельности общался с военными людьми и принял такую фамилию (при этом идишский фрикативный звук “h” в русском написании был воспроизведен буквой “г”), словно знал о жизненном предначертании тогда еще не родившегося сына. Впрочем, товарищем и непременным советчиком этой еврейской семьи был связанный с воинскими делами делопроизводитель, великоросс Василий Альбинович, который возмечтал, чтобы и его увалень-сын стал офицером. И своего добился – сын его с грехом пополам стал портупей-юнкером, сдав экзамен вольноопределяющегося 3 разряда. Альбинович-старший и присоветовал отцу Грулева сделать из сына офицера, позабыв о так называемом иудейском факторе, хотя громкая раскатистая фамилия Грулев, казалось, с самого начала обрекла Михаила на успех (не в пример каким-нибудь Рабиновичам или Янкелевичам, пусть даже и крещеным). И вот незадача – он подает документы для поступления вольноопределяющимся в Царицынский полк, Михаил получает от ворот поворот как лицо иудейского вероисповедания: ведь даже при Александре II Освободителе путь иудею в офицеры был заказан. “Обоснование” такому положению дел дал один ангажированный духовидец, протоиерей Дмитревский. На одном из заседаний Минской губернской комиссии по еврейскому вопросу (декабрь 1881) он воззвал: “Отвергая всякую возможность видеть русских солдат под командой еврея, обратить внимание на ту нравственную связь, которая существует между русским солдатом и его начальником-офицером, связь, которая необходима для поднятия духа армии в самые трудные минуты жизни, а подлинная связь между евреем-офицером и русским солдатом более чем сомнительна”.
И хотя в 1878 году Михаила зачислили в Красноярский полк, где он проявил такую смекалку и рвение, что скоро получил унтер-офицерский чин, все его попытки поступить на учебу неизменно терпят крах по той же самой причине. “Меня изгоняют за вероисповедание, - с горечью пишет он, - скорее за моих предков, за то, что я родился в еврействе, потому что с тех пор как я уехал из дома, я ни в чем не соприкасался с еврейским вероисповеданием – забыл про него. В каких-то бумажках что-то числится формально о вероисповедании”.
Наконец, он держит экзамены в Варшавское юнкерское училище, и, наученный горьким опытом, пытается вероисповедание скрыть. Поначалу все было вроде бы гладко – перед вступительной комиссией предстал исполнительный, дисциплинированный унтер, к тому же прекрасно аттестованный ротным командиром. Экзамены он выдержал превосходно, но, когда пришла пора зачисления, тут-то “каинова печать” еврейства снова выплыла наружу. И Грулеву было предложено: или (в который уже раз!) забрать документы и идти восвояси, или креститься. После долгих раздумий и колебаний он склонился к последнему…
Михаил и не скрывал, что обратился к православию не в результате напряженных духовных исканий, как это довелось сделать, например, Семену Франку, Льву Шестову и другим, или по «романическим» причинам, из-за желания узаконить брак (Лев Куперник, Иосиф Гессен и др.), а принял его из соображений чисто прагматических. Тем не менее он и спустя много лет полностью оправдывал свой поступок. “Я пытал мой разум, мою совесть, мое сердце, - писал он, - хорошо ли я поступил тогда, в мои юношеские годы, что перешагнул через этот Рубикон…; и - положительно не нахожу против себя никаких упреков, даже оставляя в стороне соображения материального характера. Ведь все-таки, и с материальной точки зрения, как-никак, а по ту сторону Рубикона я обрел – пусть не корону, пусть не “Париж, стоящий обедни”, но и не какую-нибудь чечевичную похлебку по примеру Исава, а хорошую карьеру и совсем иное земное существование…” Крещение еврея он напрямую связывал с “положением гонимого, поставленного в невозможность сколько-нибудь человеческого существования и вынужденного совершить формальность для перемены религии, чтобы только получить возможность дышать воздухом, буквально: ведь это не везде позволительно было евреям!”
Однако Грулев не мог не знать, что, согласно иудаизму, подобная “формальность” есть отступничество. И воспринимается эта самая “формальность” как предательство своего народа, веры и собственной семьи. Того, кто самостоятельно принял крещение, называли “мешумад”, т.е. “уничтоженный”. От такого человека отрекались все; существовал даже специальный обряд, когда ближайшие родственники справляли по нему траур - шиву (надрывали края одежды и сидели на полу без обуви). Выкреста предавал проклятию (херему) раввин, а на еврейском кладбище появлялась условная могилка, к которой безутешные родители приходили помянуть навсегда потерянного сына.
Подобный еврей-отступник представлен в рассказе Шолом-Алейхема “Выигрышный билет” (1902). Биньоминчик, сын служки в синагоге, уезжает в большой город учиться “на доктора” и присылает письмо, в коем сообщает о своем крещении. Но оправдания сего ренегата, сказанные в свое оправдание, кажутся односельчанам диковатыми, лишенными какой-либо логики. “Язык какой-то странный…- говорят о его письме жители местечка, - Хм…Хм…Язык какой-то нечеловеческий… Нация… Манципация… Пацимация…Черт его ведает, что это значит!”. Послание выкреста воспринимается как неприкрытая фальшь: “Иначе не могло быть, - писал он, - я очень мучился, так как знаю, какую боль я причиняю своим родителям. Но стремление к свету, к науке с самого детства было во мне так сильно, что оно победило”. И, конечно, автор сочувствует еврейской родне: “Боль и позор были, видимо, так велики, что они не могли смотреть друг другу в глаза”.
Тем не менее, атеизм в иудейской среде стал тогда столь массовым, что известный ученый-юрист Генрих Слиозберг в начале XX века вынужден был признать: определяет евреев России не религия, а национальная этническая идентификация. Еще в 1870-е годы народник Аарон Зунделевич подчеркивал: “Главный элемент, связующий евреев в одно целое – религия – признавался нами фактором безусловно-регрессивным”. А если обратиться к 1920-1930-м годам, то именно евреи-коммунисты – наследники воинствующего богоборца (и антисемита) Карла Маркса - стали одними из самых непримиримых врагов религии своих отцов. Вот что писал о таковых князь Сергей Волконский: “Много я видел людей яростных за эти годы, людей в последнем градусе каления, но таких людей, как еврей-коммунист, я не видал. В его жилах не кровь, а пироксилин: это какие- то с цепи сорвавшиеся, рычащие, трясущиеся от злобы. И затем – ненависть еврея коммуниста к еврею-некоммунисту…, никогда не видел, на что способен родич по отношению к родичу только за разность в убеждениях”. Эти “пламенные борцы” уничтожали свою древнюю культуру, преследовали своих братьев, изучавших Тору и иврит, расправлялись с верующими евреями, посылали их в лагеря по обвинению в контрреволюции…
И сегодня в современном Израиле, по некоторым данным, около 25% населения не верит в Бога, а более половины считают себя сторонниками светской традиции. Примечательно, что известный своими антирелигиозными воззрениями академик РАН Виталий Гинзбург высказался когда-то за материальную поддержку синагог исключительно потому, что они являются “не только молельным домом, но и центром общины”, и их посещают и евреи-атеисты.
В XIX веке, по данным Святейшего Синода, в православие было обращено 69400 российских иудеев. А к 1917 году число это увеличилось до 100 тысяч. Хотя с 1871 -1880 годы эту веру приняли всего 686 человек, современник говорит о “почти массовом ренегатстве” среди евреев в конце XIX века. Американский историк Майкл Станиславский наметил несколько типологических групп евреев, добровольно принявших христианство: 1) стремившиеся к образовательному и профессиональному росту; 2) представители высшей буржуазии; 3) преступники (крестившись, они часто получали амнистию); 4) искренние приверженцы новой веры; 5) сильно нуждавшиеся материально и отчаявшиеся.
Православная миссия среди иудеев насчитывает много веков и освящена именами Иосифа Тивериадского, Романа Сладкопевца, Нафанаила (Кузнецкого), Александра Алексеева и других этнических евреев, превратившихся в ревностных проповедников греческой веры. Хотя Церковь и поощряла обращение евреев, ко многим выкрестам часто относились с покровительственным пренебрежением (отсюда известная пословица: “жид крещеный, что вор прощеный”). А поскольку православие было в России религией государственной, и принимая его, человек обретал права и привилегии, ранее ему не доступные, неофитов нередко подозревали в неискренности (тем более, что некоторые позже возвращались к иудаизму). Еще в Византии церковники стремились предотвратить такое “лицемерное” обращение в христианство: Седьмой Вселенский Собор (Никея, 787 год) принял правило 8-е о том, что иудеев следует крестить только если обращение их будет от чистого сердца и засвидетельствовано “отречением от ложных учений и обрядов”. Был даже установлен специальный “чин отречения от иудейских заблуждений” - испытание, которому должен был подвергнуться всякий желающий перейти из иудаизма в православие. И в Российской империи власти также предпринимали соответствующие меры. В некоторых губерниях прошения евреев о крещении рассматривало полицейское управление. Главным требованием здесь опять-таки была искренность перехода, а также знание основных догматов православной веры и молитв.
Наш герой-агностик придерживался на сей счет иного мнения. Своим оппонентам – и еврейским, и русским – он адресовал исполненный горечи страстный монолог: “Отнимают у человека право на человеческое существование, подвергают нравственным пыткам и гонениям всякого рода, сами указывают выход, где легко и просто найти убежище; и, когда человек воспользуется этим выходом, упрекают его в отсутствии стойкости. Можно ли представить себе провокацию худшего сорта! Ведь по элементарному здравому смыслу ясно, что быть стоиком в этом случае значило бы преклоняться перед явными предрассудками, которые представляются мне глупыми, жестокими и несправедливыми”.
Не знаем, как готовился Михаил Грулев к крещению, что чувствовал он в минуту, когда священник под звуки благостного церковного пения торжественно окроплял его чело святой водой. Может статься, ему слышался в сей миг и другой напев - древняя молитва Кол-Нидре в их городской синагоге в день Йом-Кипура. То была мольба о прощении: “Мы во всех обетах раскаиваемся. Пусть они не будут связывать нас. Пусть обет не будет признан обетом, а обязательство обязательством”. Так обращались когда-то к Богу вынужденные принять христианство испанские марраны: они каялись в этом и пели о своей приверженности религии Моисея. Но смысл слов ускользал от Михаила. В его сердце раздавалась только мелодия, возвышенная, величественная, причем церковный хор чудным образом слился с синагогальным пением. Звуки эти как будто срослись, в согласии зазвучали, соединясь в какой-то небесной гармонии. Осенив себя крестным знамением, он не каялся в этом, но и отщепенцем своего народа себя тоже не считал, тщась примирить непримиримое. В отличие от славянофилов (особенно Ивана Аксакова), объявивших религию иудеев “безусловно враждебной” христианской, Грулев ищет скрепы, наводит мосты между еврейством и православием, пытаясь избежать разлада в собственной душе. “Ни по букве, ни по духу христианского вероучения вообще, и православного, в частности, нет никакой вражды к еврейству; - говорил он себе, - напротив, - это ведь родственное вероучение, состоящее из Старого и Нового Завета, не имеющее ничего общего с гонением на евреев, народившемся лишь впоследствии, с течением веков, среди темных низин народных, при изуродованном понимании религиозных верований”.
И логика жизни вела его от прагматизма и безбожия к вере, причем именно к вере православной. И дело, конечно, не в том, что он по роду своей деятельности стал посещать церковные службы. На войне, где смерть подстерегала на каждом шагу, Михаил пришел к твердому убеждению, что “в жизни человеческой виден какой-то перст Божий”. А в его мемуарах и дневниковых записях проступает со всей очевидностью благоговение перед “великим Богом земли Русской”. Бойцов вверенного ему полка, по его признанию, всегда настраивала и вдохновляла молитва. И Грулев в самых восторженных тонах рассказывает о том, как войска после напутственного молебна “оказались снабженными для похода целыми иконостасами: поднесены иконы и от городов, и от дворянства, и от купечества, каждому нижнему чину выданы маленькие образки”. И вот перед сражением он мысленно обращается с горячей молитвой к русскому Богу, прося его о помощи в предстоящем деле. И солдаты, его солдаты, “без напоминаний и команд…сами, по собственному побуждению, как один, сняли шапки, перекрестились, и…тронулись в первый поход – навстречу неведомым, но жгучим событиям”. А над почившим юным солдатом-новобранцем Грулев в порыве отчаяния “нагнулся, поцеловал и перекрестил его, призвав мысленно поцелуй его матери”. Он признает Божий суд, а не “близорукий суд человека” и преклоняется перед великими истинами, явленными миру и завещанными Спасителем. Он твердо знает, что есть в мире “христианская вера в Божью помощь поднявшимся в защиту правды и готовым положить жизнь свою за ближних”. И эта вера, “в связи с прирожденными русскому народу мужеством и храбростью”, всегда склонит успех на сторону Отечества.
Но обращение в православие, к которому он все более прилеплялся душой, нисколько не ослабило любовь Михаила к “избранному” народу, частью которого он всегда себя ощущал, - избранному, по его словам, “не для радостей жизни, всем доступных, а для неизбывных гонений и страданий, неведомых и непонятных никакому другому народу в мире”. Более того, делая карьеру и обретая все большее влияние в обществе, он мог приносить теперь большую пользу своим соплеменникам***. Существенно и то, что и родные не отреклись от него, и он неизменно поддерживал с ними самые добрые отношения. Сохранилась фотография, подаренная Михаилу матерью 9 ноября 1889: “Моему дорогому сыну и другу от мамы”.
Позже, уже на закате дней, Грулев признается: “Самое важное, что старательно и неусыпно держал всегда под светом моей совести, - это было то, что по мере сил я боролся, пассивно или активно, против несправедливых обвинений и гонений на евреев. Следуя вот в этих случаях “голосу крови” и велениям сердца, я в то же время видел в такой борьбе сокровенное и разумное служение России, моей Родине, по долгу совести и принятой присяги”. Как видно, наш герой всемерно пытался соединить в своей жизни то, что нынешним националистам-почвенникам кажется несоединимым: беззаветный российский патриотизм и заботу о судьбе евреев.
Юнкерское училище Михаил называл “колыбелью главной массы нашего офицерства” и учился в нем блистательно. Овладевая специальными предметами и навыками боевой подготовки, он штудирует бездну военной и исторической литературы, не вылезая из библиотеки, которой некоторое время даже заведовал. Не оставляет он и занятия литературой – перевел с немецкого пьесу Фридриха Шиллера “Племянник – дядя” (переделку французской комедии Луи-Бенуа Пикара), которая была поставлена в Офицерском собрании и имела успех. Тогда же проявились его аналитические способности и талант журналиста. Написанную им статью о походе в Индию напечатала в 1880 году авторитетная либеральная газета “Голос”, причем как передовую, что для начинающего военного историка и литератора было большой честью. Позднее он опубликует много статей в “Русском инвалиде”, “Военном сборнике”, “Историческом вестнике”, “Русской старине” и т.д.
Но нельзя не сказать и о том, что будучи юнкером Варшавского училища, Михаил стал невольным свидетелем погрома в еврейском гетто, на улице Налевки. “Под влиянием голоса крови, - вспоминал он впоследствии, - я схватил тогда казенную винтовку и совершенно одинокий, если угодно, донкихотствующим рыцарем, бросился призывать евреев к самообороне”. И хотя умом понимал, что такое никем не понятое, незамеченное и даже бесполезное самопожертвование, могло повлечь за собой самые печальные последствия. А это значит, что голос крови был для него сильнее инстинкта самосохранения.
В 1882 году Грулев был выпущен из училища прапорщиком в Красноярский полк.
Условия жизни в сырой казарме, подобной склепу, отнюдь не вдохновляли, однако настроение нашего героя было радужным и приподнятым. “Что все эти невзгоды по сравнению с занявшейся зарей новой жизни, со всеми ее заманчивыми перспективами! - восклицал он. – Да есть ли предел фантастическим грезам, куда юного прапорщика уносит его душевное ликование в первые дни, когда он наденет офицерские эполеты? Что по сравнению с весенним трепетом души все эти преходящие неудобства житейские!” И прапорщик Грулев по собственному почину обучает нижних чинов грамоте, но вскоре полковой командир сие нещадно пресекает. А все потому, что в годы наступившей тогда реакции на грамотность в войсках начальство смотрело чуть ли не как на родоначальницу вольнодумства. “Поощрялись только праздность, безделье, даже пьянство, - сетовал Михаил, - а всякая наклонность к серьезному отношению к жизни и службе в лучшем случае высмеивалась товарищами, а в худшем – привлекала подозрительность начальства”. А сколько подтруниваний и зубоскальства пришлось вынести Грулеву, когда сослуживцы узнали, что он всерьез готовится к экзаменам в Академию Генерального штаба!
Через три года строевой службы он, по счастью, в Академию поступил и учился в ней весьма успешно. К чести Михаила, он никогда не скрывал свои национальные корни; напротив, - зов предков одушевлял его действия, заглушая подчас осторожность, что пагубным образом могло отразиться на его карьере. Так, он вступается за свою родственницу, студентку Петербургской консерватории, которую как еврейку грозились выслать вон из столицы. И ведь не побоялся он пойти на прием к самому градоначальнику Виктору фон Валю, отъявленному юдофобу, которому так прямо и сказал, что ходатайствует о своей родственнице. Хорошо еще, что фон Валь, увидев перед собой бравого офицера, Грулеву не поверил, а игриво ему подмигнул: “Понимаем, с какой стороны “молодая жидовочка” приходится родственницей молодому офицеру. Что ж, пожалуй, так и быть, оставляю Вам Вашу “родственницу”.
Другой эпизод имел для Михаила не вполне приятные последствия. Случилось так, что на один музыкальный концерт в Павловске Грулев пригласил свою невестку, жену брата, и той почему-то пришло на ум говорить с ним на идише. Их беседу услышал полковник Петр Кублицкий, профессор Академии, и твердо вознамерился не давать ходу этому “шустрому еврейчику”. И вот, когда пришла пора выпускных экзаменов, Кублицкий цинично придрался к Грулеву, стараясь всеми мерами преградить ему дорогу в Генеральный штаб. И хотя другие профессора и преподаватели энергично защищали Михаила, из-за происков Кублицкого ему, выпускнику, не хватило все же двух сотых балла до первого разряда. Впрочем, ректор Академии дал Грулеву такую выдающуюся аттестацию, что тот был переведен в Генштаб даже раньше своих сверстников, получивших первый разряд.
Надо заметить, что Грулеву претило легкомысленное отношение к браку, распространенное в окружавшей его офицерской среде. Он никак не желал смириться с тем, что один его сослуживец женился “на самой низкопробной гулящей девице”, а иные и вовсе “женились спьяну”! Противник “неразборчивой семейной жизни”, он подвергал барышень “критическому анализу по всем статьям” и искал умную, добрую, проницательную подругу, да к тому же свою соплеменницу. И свой выбор он остановил на дочери ассимилированного одесского купца-еврея Морица (Мордехая) Спиро, Нине. Правда, в отличие от иудея-отца, она крестилась по лютеранскому обряду да и отчество всегда приводила в русифицированной форме – Маврикиевна. По-видимому, отец не осердился ренегатству дочери, а, может быть, даже потворствовал этому, стремясь дать ей надлежащее образование, весьма затруднительное для иудейки. Ведь домашней учительнице в Российской империи, руководившей учебно-воспитательной работах в семьях и частных пансионов, надлежало иметь христианское вероисповедание. Только оно предусматривало “добрые” нравственные качества, дабы привлечь к детям благонадежных менторов. Потому-то Спиро-старший отправил дочь за границу, где субсидировал ее учебу в частном женском пансионе в Цюрихе. Имеется фотография юной Нины, где перед нами предстает пытливая институтка.
Gruleva – institutka.jpg - Нина Спиро (Грулева) в Швейцарии
По окончании учебы она получила свидетельство об успехах в науках и поведении. Неизвестно, где произошло “судьбы скрещенье” Михаила и Нины.
Но известно, что уже после замужества, 6 июня 1890 года, Нина, взявшая теперь фамилию Грулева, весьма успешно прошла испытание в Дерптской гимназии, где показала отличные знания по русскому языку и географии, хорошие – по арифметике, немецкому и французскому языкам. А после показательного урока по русскому языку ей было официально присвоено звание домашней учительницы.
После окончания Академии Грулев в 1888 году был направлен штаб-офицером в Забайкалье. Здесь, помимо военных, он демонстрирует и свои научные способности – в 1892 году выходят две его книги “Забайкалье. Сведения, касающиеся стран, сопредельных с Туркестанским военным округом” и “Аму-Дарья. Очерки Бухары и Туркмении”, а в 1895 году – “Описание реки Сунгури” и “Сунгарийская речная экспедиция 1895 года”, не утратившие своей ценности и сегодня.
В поездках по России, по другим странам и континентам нашего героя неизменно сопровождала Нина. Она без устали помогала ему в организации музыкальных представлений, благотворительных вечеров, скрашивая тем самым монотонные армейские будни. Несомненен и ее литературный дар. В “Туркестанском литературном сборнике, в пользу прокаженных” (Спб., 1900), изданном на средства Российского Красного Креста, опубликован очерк Нины Грулевой “Ниагарский водопад”, в котором ярко описано это “ошеломляющее явление природы на нашей планете, превосходящее по своему величию почти все, что на земле доступно наблюдению”. До нас дошло лишь одно ее сочинение, но и по нему можно судить об уме и тонком психологизме автора. Чего стоят, например, ее размышления о том, что мы сегодня называем “индустрией развлечений”: “Где силами природы или слабыми руками людей создано что-либо достойное внимания туриста, там непременно прилепились назойливые чичероне, способные отравить ваше существование. Вы стоите иногда пораженные чудным произведением человеческого творчества или дивным явлением природы, вам хочется забыть хоть на миг житейские невзгоды, стать ближе к великому художнику или Божественному Творцу, отдаться наплыву поэтического чувства, как вдруг, точно грозный memento mori – вам над самым ухом вкрадчивым голосом навязывает свои услуги неотвязчивый гид. Иной раз кажется, что он задался специальной целью изводить вас, не дать возвыситься над будничными чувствами. Отклоните вы его услугу, он все же будет преследовать вас, как тень; заплатите ему – он уже по обязанности неотступно сопровождает вас, как хозяин”. Помимо безупречного стиля, глубоко оригинально художественное мышление очеркиста: “громадные изумрудные устои” и “неумолкаемый рокот” Ниагары вызывают у нее ассоциации с бессмертным державинским “Водопадом”, где “подобно пучине вод, кипит стремление страстей”.
Нина помогала мужу и в организации благотворительных обществ и кружков, постановке любительских спектаклей и вообще была для него добрым гением. Она не выносила “мертвящую скуку подневольных занятий”. Энергичная, трудолюбивая, она как-будто опровергла общее представление о том, что институтка “шагает в жизни под крылышком папаши или мужа”, что женские пансионы выпускают своих питомиц в виде наивных институток, мало подготовленных к жизни. Это благодаря ее усилиям в частях проходила “веселая череда войсковых праздников - полковых, ротных и даже взводных”. Правда, детей этой супружеской паре Господь не дал. И тогда в 1903 году (когда Грулевым было уже за сорок) ими было решено удочерить девочку, которую назвали Лидией.
Можно не сомневаться в том, что при таких родителях девочка получила в семье самое широкое и глубокое образование. О ней известно то, что до самой своей смерти в 1970 году, она работала в Париже, в Национальной библиотеке Франции. Но то будет спустя десятилетия...
А тогда, путешествуя с женой по городам и весям империи, вглядываясь в жизнь и быт народа, Михаил пытается постичь русский национальный характер и делает зоркие наблюдения над “особым своеобразным типом сибиряка”. Его взвешенной оценке людей этой “не видевшей крепостного права, необъятной страны” чужды как славянофильские восторг и умиление, так и русофобские шельмования. В самобытном русском характере, по словам Грулева, “привольно размахнулись душевные качества по широкому масштабу: тут и чуткая отзывчивость к чужому горю, самоотверженная – просто ангельская иногда доброта, рядом с неудержимой удалью, железной волей и прямо нечеловеческой иногда жестокостью. Это кажущееся противоречие представляет собою ничто иное, как живое воплощение все той же беспредельной шири сибирской: доброта – так доброта без удержу; даст ли сибиряк простора злой воле, то она может проявиться в [самых] чудовищных размерах”.
Офицера Михаила Грулева заботило, чтобы Россия прирастала новыми землями и зонами влияния. Имперец и либерал, патриот и космополит – все соединилось в нем вполне органично. Он руководит научной экспедицией в Манчжурию и указывает место для строительства города Харбина, ставшего позднее центром русской эмиграции. Его направляют в командировки в Индию, Китай, Японию, Аравию, почти во все страны Европы. Он исколесил и всю Сибирь, Забайкалье и Приамурье, шел с караваном верблюдов по туркменским пустыням и поднимался на вершины Памира; побывал в буддийских монастырях и у бухарского эмира; плыл на пароходе по Атлантике к Новому Свету и останавливался на побережье Тихого океана.
В это же время со всей силой развернулся и его яркий дар историка, журналиста и редактора. Он пишет злободневные статьи о международных отношениях, жизни российской армии, печатается в “Русском инвалиде”, “Историческом вестнике”, “Военном сборнике”, “Приамурских ведомостях”, “Русской старине” и др. Грулев стяжал себе славу видного востоковеда. Он стал редактором “Известий Туркестанского отдела Императорского Российского Географического общества”, основателем секретного журнала “Сведения, касающиеся стран, сопредельных с Туркестанским военным округом”; опубликовал также несколько статей и переводов в многотомном издании Военно-ученого комитета “Сборник географических, топографических и статистических материалов по Азии”. Михаил Владимирович редактирует газету “Туркестанские Ведомости”, причем за короткий срок превращает этот сухой официальный листок в боевой орган прогрессивной печати, издаваемый пять раз в неделю. Его передовицы перепечатываются в Лондоне, Берлине и Париже.
Поставив перед газетой задачу “не кривя душой, стоять на страже правды и справедливости”, Грулев как редактор и честный человек не мог не откликнуться на дело Альфреда Дрейфуса, чью сторону он безоговорочно принял. В своем правдоискательстве он никогда не боялся идти против течения. Характерный пример: в зале суда полковник казачьего полка Арсений Сташевский застрелил адвоката Аарона Сморгунера, отца многочисленного семейства. А все потому, что Сташевскому якобы послышалось, что адвокат в своей защитительной речи сказал что-то оскорбительное для чести казаков. Однако было ясно, да и следствием доказано, что Сташевскому это именно показалось. Тем не менее, местная военная среда — это убийство даже одобряла: ведь на одной стороне – какой-то там инородец, а на другой, – свой казачий командир, “защищающий честь полка”. Столичная печать на это никак не откликнулась, а вот “Туркестанские Ведомости” отреагировали молниеносно! И тут же к военному министру полетела жалоба: Грулев, дескать, принижает авторитет русского солдата и офицера.
Обвинение явно облыжное, ибо никто иной, как Грулев, не уставал говорить об “искони присущей русскому воину дисциплине, добродетели и самоотверженной скромности”, о “непобедимой стойкости русского солдата”. При этом он цитировал слова Фридриха Великого: “Недостаточно убить русского солдата, его надо еще потом повалить!”. И такой солдат мог происходить только из народа с “великой нравственной упругостью, неистощимой живучестью моральной силы”, каковым, по мнению Михаила, был великий русский народ. И разве не Грулев радел об уважительном отношении к русскому солдату не на словах, а на деле; говорил о недопустимости “тыканья”, зуботычин и рукоприкладства в обращении с ним. Он с негодованием отмечал, что “появление начальника в виде грозы и злого ненастья [подчас] отождествляется со служебным рвением”, что “живуч и крепок еще у нас затхлый дух крепостничества, который поборники всякой косности готовы сделать каким-то привилегированным культом нашей армии”. И уж совсем недопустимы, по ему мнению, случаи, когда защитника Отечества изгоняют из публичных мест и гуляний. Но, отдавая дань несокрушимому мужеству русского воина, Грулев не мог не видеть, чего тому недостает – “простых положительных знаний, сведений из обыденной солдатской науки, без которых все его чудные нравственные силы остаются втуне лежащими и не приносят никакой пользы”. И он предлагает ряд неотложных мер по образованию воспитанию солдата.
А сколько привелось ему писать о нравственном престиже военной службы, о том, сколь высока и ответственна эта государственная и общественная обязанность! Ведь она требует от человека сразу трех искупительных жертв, как-то: самолюбия, вкуса, призвания. Что же до малодушных, бегущих из армии, то они, по его мнению, достойны лишь презрения, ибо “неразумно проявлять нескромность в светлые дни побед, но еще хуже, преступно падать духом под влиянием временных неудач!”. Согласно Грулеву, основной атом военной службы – это солдат, и прежде, чем стать офицером, надлежит побывать в солдатской шкуре, потянуть лямку в самых нижних чинах, на чем настаивал еще великий полководец Александр Суворов.
И Михаил Владимирович не боялся затрагивать самые острые вопросы современности: то он критикует армию за ее оторванность от российского общества; то ополчается на воздыхателей “отеческой розги”; то бичует армейскую канцелярщину с ее хроническим “чернильным запоем”; то призывает офицеров к сокращению числа кутежных праздников и строгому, умеренному образу жизни; то требует от офицера иметь по одному только денщику (а не целой дворни, как это было на самом деле); то ратует за увеличение ассигнований на библиотеку Главного штаба – этого “драгоценнейшего книгохранилища Всероссийской армии”. Как отмечает современный военный историк Александр Каменев, некоторые идеи Грулева не устарели и “близки по духу времени начала XXI века, то есть дню сегодняшнему”.
Михаила Грулева с полным правом можно назвать российским патриотом. Но он ратовал за “здоровый патриотизм”, основанный на единственной и постоянной цели – безопасности государства. Его любовь к Отечеству не имела ничего общего с тем миражом внешнего и внутреннего благополучия, который окутал российское общество. Михаил всегда выступал против тупого шовинизма, преувеличения своих сил и умаления сил противника. Между прочим, именно мнение Грулева учел Николай II, определяя позицию России в связи с англо-бурской войной: дело в том, что Германия в это время активно подталкивала Россию к военному вторжению в английские владения на Востоке – Афганистан и Индию. Грулев тогда детально проанализировал последствия этой операции для России и региона в целом и выступил со своими рекомендациями на заседании Генерального штаба. А его капитальный труд “Соперничество России и Англии в Средней Азии” (1909) получил международное признание и был переведен на английский и немецкий языки.
Еще в 1895 году, будучи российским военным агентом в Японии, он представил подробную записку о боевом духе и вооруженных силах этой страны. Выводы его носили откровенно предостерегающий характер. Начальство, однако, не придумало ничего лучшего, как обвинить его в непатриотичности и самооплевывании, а ангажированные Военным министерством лекторы гастролировали по Руси и с лягушачьим бахвальством грозились “взять этих макак-японцев со стола и поставить их под стол” (по этому поводу язвительный генерал Михаил Драгомиров сострил: “Они-то макаки, да мы-то кое-каки”). Время, между тем, показало, что эти “ретивые партизаны самосмакования”, кичившиеся своим патриотизмом, нанесли державе неисчислимый вред, а подлинными радетелями России были именно такие, как Грулев, что они и доказали на поле брани.
Во время русско-японской войны полководческие таланты Михаила Владимировича раскрылись с наибольшей полнотой. Он командовал 11-м пехотным полком, затем целой дивизией и в конце войны был увенчан орденами и получил чин генерал-майора. На этой войне он был тяжело контужен. Между прочим, благодаря донесению Грулева (ведь бывают герои и проигранных сражений!) произошло спасительное отступление русской армии под Ляояном, что позволило избежать огромных людских и материальных потерь. При этом сам генерал прикрыл у Янтая тыл нашей армии от удара войск японцев. Он бросался в самое пекло битвы. “Жестокий кровопролитный бой кипит кругом меня; - живописует Грулев в своих военных мемуарах, - это видно хотя бы потому, что смерть – лютая смерть – косит направо и налево. Меня самого смерть коснулась уже не раз в эти часы своим зловещим крылом, проносясь постоянно мимо меня, задев и седло, и лошадь; куда ни посмотришь около себя, видишь кругом кровь, страдания и смерть. А между тем – обозреваю глазом это поле смерти и поражает эта пустынность, эта наружная, чисто могильная тишина, прорывающаяся минутами среди ружейной трескотни; даже обычный мирный колорит жизни, судя по отдаленному дымку, который вьется из трубы китайской фанзы – покрывает этот ужасающий разгул смерти…”. А с какой любовью пишет он о стойкости и остроумии российских солдат: “Люди надрываются, но не теряют бодрости духа, пуская время от времени веселые прибаутки. Каждая пушка окрещена или “Марьей Ивановной” или “теткой Пелагеей”:
- Ну, Марья Ивановна, повертывайся!
-Ну-ка, тетка, упрись задом!”
При этом он еще успевал освещать события этой войны в своих живых, чрезвычайно острых корреспонденциях, которые публиковались в “Русских ведомостях” и в журнале “Разведчик”.
Но, сражаясь на передовой за Россию вместе с другими своими соплеменниками, генерал остро переживал, когда там, в тылу, прокатилась волна кровавых еврейских погромов. “На меня напало смертельное уныние, длившееся несколько недель, - признавался он, - одолела апатия, от которой я не мог освободиться. В душе произошел какой-то разлад с самим собою и со всем окружающим. Я стал искать выход из душевного маразма, примирения с совестью”.
Грулев никак не мог взять в толк, почему в общественном сознании слово “патриот” никак не сопрягается со словом “еврей”. Вот здесь, в этой самой Манчжурии, погибли тысячи еврейских солдат. Но патриотами им быть отказано: ведь если они проливали кровь, то…не ту кровь; а если они погибали, то…как-то не взаправду, а с кукишем в кармане, - умирали вроде бы, сражаясь за Отечество, но думали-то при этом о тайном заговоре и закабалении России! А “окончивший службу еврейский солдат, случайно оставшийся в живых, не имел даже права жительства. Его сейчас же выселяли. С точки зрения правительства, только труп его мог там остаться. А сколько терпения и покорности злой судьбе нужно было еврейскому солдату, чтобы не только не бежать поголовно из армии, но еще проявлять…достаточную долю рвения!”.
Более того, некоторые из евреев показали себя на войне подлинными героями, и среди них - знаменитый Иосиф Трумпельдор. На войне он потерял левую руку. ”У меня осталась одна рука; - отрапортовал он тогда своему командиру, - но эта одна – правая. А потому, желая по-прежнему делить с товарищами боевую жизнь, прошу выдать мне шашку и револьвер». Он стал полным Георгиевским кавалером. Сам правитель Японии Мацухиту в уважение заслуг этого попавшего в плен храбреца подарил Иосифу протез руки, выполненный по его заказу придворным доктором. За свои ратные подвиги Трумпельдор – случай беспрецедентный! – получил недосягаемый для еврея офицерский чин, чем подтвердил истину, что исключение лишний раз подтверждает правило.
Другой солдат-еврей 5-й роты в бою под Шахэ потерял обе руки и не мог даже самостоятельно принимать пищу, только с помощью жены. Он рассудил за благо открыть питейное заведение – занятие, при котором можно было обойтись без рук. Но, оказывается, евреям нельзя! “У человека отняли обе руки, - негодовал Грулев, - и говорят: околевай с голода; будет с тебя и трехрублевого пособия”. Он ходатайствовал о калеке перед министром финансов и вроде бы добился успеха. Но местный акцизный чиновник отрезал: “Жидам нельзя!”. И он, зная дух времени, победил.
Но вот что чудовищно – нередко самые смелые, самоотверженные поступки евреев истолковывались до того превратно, что служили мишенью для их обвинений и шельмования. Так, во время боя около Тюречена, китайской деревушки близ реки Яло (на южном участке между Кореей и Китаем) был ранен священник о. Стефан Щербаковский. Обессиленного иерея под сильным огнем неприятеля увели с поля брани двое евреев, которые этим и спасли ему жизнь. Оба были представлены к награде, и даже появилась литография, запечатлевшая трогательный момент единения разноплеменных сынов Отечества. Художник Моисей Маймон запечатлел этот героический эпизод в картине “18 апреля в горах Тюренчена” (1905). Но не тут-то было: правая пресса тут же представила сей эпизод как образчик трусости иудеев, которые будто бы бежали в самый разгар битвы, прикрываясь (!) ризой священнослужителя…
Грулев был отмечен многими государственными наградами: орденом Святого Станислава 1, 2 и 4 степеней, святой Анны 2 и 3 степеней с мечами, святого Владимира 3 степени с мечами, золотым орудием с подписью “За храбрость”.
----------
* Утверждения почвенников о том, что генерал Грулев – “еврей, отнюдь не крещеный” (См.: Мара-Бат. А. Краткая справка о евреях. М.; Касабланка, 1990. С. 15), совершенно беспочвенны.
** Характерно, что почерпнутые у М.В. Грулева сведения об обязательном обучении иудеев грамоте в 1860-1870-е годы публицисты-антисемиты монархистского толка приводят в доказательство того, что те якобы никаким притеснениям в царской России не подвергались (См.: Острецов В. Черная сотня. Взгляд справа. М., 1994, С.76; Красный В. Дети дьявола. М., 1999, С.80-81 и др.). Действительно, при Николае I евреев настойчиво привлекали в общие учебные заведения и министр народного просвещения Сергей Уваров выработал проект открытия сети школ для “борьбы с еврейской косностью”. Та же политика продолжалась и при Александре II, и 1870-е годы совпадают с эпохой огромного роста числа евреев-учащихся и создания, таким образом, многочисленного слоя дипломированной интеллигенции. Однако при Александре III возобладала прямо противоположная тенденция: в 1887 году министр народного просвещения Иван Делянов во всеподданнейшем докладе царю предложил “ограничить известным процентом число учащихся-евреев”. В результате в учебных заведениях в пределах черты оседлости была установлена норма в 10%, вне черты - 5%, а в Петербурге и Москве - 3%. Такая же норма была установлена для университетов и других высших учебных заведений, а в некоторые из них прием евреев был вообще прекращен.
*** Преданность еврейству, радение его интересам сближает Грулева с выдающимся ориенталистом Даниилом Хвольсоном (1819-1911), евреем, который в 1855 году также принял православие в целях профессионального роста. На вопрос о причинах крещения он ответил: “Я решил, что лучше быть профессором в Санкт-Петербурге, чем меламедом в Эйшишоке”. Академик Хвольсон вошел в историю как ревностный защитник иудеев, доказывал необоснованность их обвинений в ритуальных убийствах и глубоко исследовал историю семитских религий.
Добавить комментарий