Магистральный герой прозы Сергея Довлатова – художественная личность, от которой отсечено всё, что можно отсечь, до той степени, когда становится уже почти не о ком говорить. Характер, склонности, привычки, увлечения, принципы? Всё это выдавлено из него в тисках половин расколотого надвое бытия – советской блестящей лжи и неприглядной жизненной правды. Главным в себе – а по крайней мере, в своём герое – он видел свой дар и свою судьбу писателя. В мире, расколотом на советскую блестящую Ложь и неприглядную жизненную Правду, автобиографичный герой Довлатова способен занимать лишь промежуточную позицию на их несуществующей границе, «третьем пути».
Как и во всех прочих «между-ситуациях» (между автором и читателем, между правдой и ложью, между собой и другим, между прошлым и будущим, между действием и созерцанием и др.), в вопросах национальных культур, образов мира, обычаев и так далее герой оказывается в промежуточном положении. Сын еврея Доната Исааковича Мечика и армянки Норы Сергеевны Довлатян, Довлатов остался посередине – но не между армянской и еврейской культурами, а между принадлежностью и чуждостью по отношению к каждой из них: не чужой, но и не свой.
Принципиальное и повсеместное положение своего героя на «третьем», серединном пути Довлатов не забывает показать и в национальном вопросе, иногда переходящем в политический:
Кем я только не был в жизни! Стилягой и жидовской мордой. Агентом сионизма и фашиствующим молодчиком. Моральным разложенцем и политическим диверсантом. Мало того, я – сын армянки и еврея – был размашисто заклеймен в печати как «эстонский националист». (Ремесло. Невидимая газета)
Параллельно с еврейским шовинизмом нас обвиняли в юдофобии. Называли антисемитами, погромщиками и черносотенцами. Поминая в этой связи Арафата, Риббентропа, Гоголя. (Марш одиноких)
О своём герое автор даже обронит слово «иностранец»:
В казарме его уважали, хоть и считали чужим. А может, как раз поэтому и уважали. Может быть, сказывалось российское почтение к иностранцам? Почтение без особой любви... (Зона)
Первую главку «Зоны» образовал рассказ, в отдельных изданиях тоже называемый автором «Иностранец». Его организовал собою образ эстонца, оторванного от родной земли и не влившегося в советский мир: отец, Калью Пахапиль, и его сын Густав по сути – проявления одной идеи, одной ситуации «междумирия», один образ, бросающий отсвет на всю дальнейшую повесть. И награды, и беды, достающиеся им от советской власти, для Калью и Густава бессмысленны и непонятны). Солдат Густав Пахапиль – один из своеобразных двойников магистрального героя (Алиханова, который появится только в третьей главке повести).
Можно ли говорить о принадлежности довлатовского магистрального героя к какой-то определённой национальной традиции, культурной сфере, если его жизненное кредо – непринадлежность, если его жизненный статус – неприкаянность?
«Даже первоначальное поверхностное знание об этническом объекте уже порождает определенное отношение притяжения (симпатия, заинтересованность), отталкивание (неприязнь, антипатия) или безразличия к представителям другой этнической группы.
Значительную роль здесь играет явление этноцентризма, согласно которому собственная группа является центром всего, а все другие общности, да и все окружающее в целом шкалируется и оценивается в сопоставлении с ней» , – пишет этнопсихолог В.Г. Крыськох[1] .
А вот у Довлатова, ни к какой национальной среде не принадлежащего, на место этноцентризма встаёт эгоцентризм. Единственная черта его личности, отменяющая и заменяющая собою все возможные остальные, – это его писательство, которое по сути своей определяет не внутреннее содержание, а открытость вовне – миру и людям.
Собственная национальная принадлежность писателя с постмодернистским мироощущением, конечно же, не интересовала и ощущалась им только в той мере, в какой она в нём интересовала окружающих.
Собственно национальность, и в первую очередь – своя, интересовала его чрезвычайно мало. Не то чтобы Довлатов вовсе игнорировал эту, столь мучительную для большей части моих знакомых, проблему. С национальным вопросом Сергей поступил как со всеми остальными – транспонировал его в словесность. Довлатов связывал национальность не с кровью, а с акцентом. С ранней прозы до предпоследнего рассказа «Виноград», где появляется восточный аферист Бала, инородцы помогали Сергею решать литературные задачи[2] .
Именно так; теперь остаётся только эти задачи назвать…
Мы соберём и приведём в систему частые у Довлатова обращения к национальной тематике с тем, чтобы понять: волновали ли Довлатова-художника национальные вопросы, какое значение придавал им писатель, включались ли они в его систему мировидения? При этом оговорим сразу: мы никак не касаемся здесь национальных вопросов, в глубине своей острых и болезненных; нам интересен не сам национальный вопрос, а интересна принципиально важная для С.Довлатова позиция между-находимости его магистрального героя, проявляющаяся, помимо множества бытийных ситуаций, и в сфере национального вопроса.
Художественно-юмористические обращения Довлатова к «национальной тематике», как правило, поверхностны и небрежны. Может показаться, что эта тема для писателя была лишь полем поиска блёсток комизма, абсурдных сочетаний высокого, устоявшегося литературного пафоса и мелких дрязг жизненной реальности. Внутри своих произведений – да, но вместе они рисуют образ мироздания. Сам Довлатов может показаться хохмачом и анекдотчиком, но только на внешнем уровне его писаний. Из анекдотов он ткал эпическое полотно, на котором выводил невесёлый портрет расколотого мира с писателем в центре.
Довлатову национальная тематика была не близка, да и, надо прямо сказать, ведома – лишь в самых общих чертах. О национальностях он знал, в основном, что они есть, и есть разные. Но этого уровня глубины было достаточно для достижения его художественной цели.
В его мире нет единых законов: в первую очередь, нравственных, – и у Довлатова отсутствует деление на положительных и отрицательных персонажей, ведь замполит Хуриев не лучше и не хуже зека Гурина; законов политических – и народ, написавший четыре миллиона доносов, виноват не меньше и не больше Сталина; закономерностей национального порядка:
Брайтонский НЭП - в разгаре. Полно хулиганья. (Раньше я был убежден, что средний тип еврея - профессор Эйхенбаум). (Зона)
Ни одной из национальных культур и их носителям Довлатов не отдавал приоритета, и значение персонажа никогда не проистекает из его национальной принадлежности.
Гусев приподнял брови:
– Кто видел, чтобы еврей сидел на гауптвахте?
– Дались тебе евреи, - сказал Борташевич, - надоело. Ты посмотри на русских. Взглянешь и остолбенеешь.
Его безразличие к национальной принадлежности своих персонажей по факту привело к тому же итогу, что и нерассуждающая уверенность чёрно-бело мыслящих людей, довольствующихся стереотипными представлениями о целых народах, сведёнными к одной-двум чертам.
«Под традиционно закрепившимся в общественных науках понятием «национальный (этнический) стереотип» обычно понимается схематизированный образ своей или чужой этнической общности, который отражает упрощенное (иногда одностороннее или неточное, искаженное) знание о психологических особенностях и поведении представителей конкретного народа и на основе которого складывается устойчивое и эмоционально окрашенное мнение одной нации о другой или о самой себе»[3] .
Самым наглядным воплощением этнических стереотипов стали расхожие анекдоты – о жадных евреях, похотливых и трусливых кавказцах, глупых чукчах и т.п.[4] Слепое следование такому анекдотическому «мышлению» становится анекдотичным уже само:
Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:
– А все, чай, французы ввели моду скучать?
– Нет, англичане.
– А-га, вот что!.. – отвечал он, – да ведь они всегда были отъявленные пьяницы!
Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница. (М.Лермонтов. Герой нашего времени)
Два мощных национальных стереотипа, кавказский и еврейский, Довлатов не опротестовывал, а использовал для создания образа мира, живущего по закону Абсурда. Как обобщённая кавказская, так и обобщённая еврейская жизнь выведены у него в самых схематических, если не сказать – карикатурных и анекдотических своих воплощениях. При этом, однако, он тонко чувствовал меру в соотношении портрета и карикатуры, обыденной речи и тоста:
Тетка была эффектной женщиной. В ее армянской, знойной красоте было нечто фальшивое. Как в горном пейзаже или романтических стихотворениях Лермонтова. (Наши. Глава пятая)
И всё же, воспроизводя и доводя до абсурдности расхожие национальные стереотипы, Довлатов шёл на большой нравственный риск. Если однажды он самоуверенно решил, что одно уже происхождение даёт ему право написать рассказ с армянским колоритом, то неприятная история должна была его в этом разубедить. Хотя, судя по всему, не разубедила…
Кавказцы у Довлатова
Когда-то мы жили в горах
В 1968 году в № 26 журнала «Крокодил» появился рассказ С.Довлатова «Когда-то мы жили в горах»[5] . А уже в № 33, на последней странице, редакции пришлось поместить ответ автора рассказа на многочисленные критические письма из Армении от читателей и даже организаций – в этом ответе Довлатов упоминает Армянский НИИ экономики и организации сельского хозяйства, издательство Академии наук Армении и Институт зоологии АН Армянской ССР:
Рассказ вызвал много откликов из Армении, но, к сожалению, весьма нелестных. Авторы писем обвиняют меня в незнании обычаев родного армянского народа, в искажении действительности (О рассказе «Когда-то мы жили в горах» [6] ).
Письмо к «дорогим землякам» не содержало никаких извинений, лишь попытки как-то разъяснить рассказ и перейти в ответное наступление[7] с опорой на упоминание имён славных сыновей армянского народа и на армянские пословицы (явно подысканные для такого случая в каком-то сборнике). Заканчивалось это энергичное письмо, по крайней мере, бодро, если не дерзко:
…огорчительно, что многие читатели меня не поняли.
А за внимание к моему скромному произведению и дружескую критику спасибо! (О рассказе «Когда-то мы жили в горах»)
Признание вины перед читателями прозвучало лишь в дополнении, которое уже сама редакция журнала сочла необходимым приложить к бодрому довлатовскому письму…
От редакции. Публикуя письмо С. Довлатова, автора рассказа «Когда-то мы жили в горах», редакция журнала не может замалчивать и своей собственной вины. Поступившие критические отклики читателей свидетельствуют о том, что работники редакции, готовившие упомянутый рассказ к печати, отнеслись к оценке произведения поверхностно. Они не помогли молодому автору устранить из рассказа ряд мест, легкомысленно и неверно трактующих народные обычаи и традиции. А это и вызвало справедливую читательскую критику.
Настоящей публикацией редакция исправляет допущенную ошибку.
Довлатов не отказался от рассказа, вызвавшего справедливое возмущение тех людей, о которых, как ему казалось, он писал, и продолжил работу над ним. Этот рассказ он доработает уже в эмиграции и включит в состав книги «Демарш энтузиастов», выпущенной вместе с Вагричем Бахчаняном и Наумом Сагаловским в 1985 году[8] .
Армяне были для него не более чем художественной условностью; его «мы» оказалось чистой литературщиной и не было принято теми, кого он в это «мы» фальшиво приглашал («Мы, армяне, можем гордиться своей страной»). Кавказ был для него только удобными, известными всем литературными декорациями, горячие до безрассудности кавказцы – беспроигрышными, известными всем персонажами расхожих анекдотов и баек, главной задачей – освоение и сочетание в одном рассказе давно известных в литературе повествовательных тактик: квазиэпичное размышление над ходом истории, пейзажная зарисовка, прихотливое описание пиршественного стола, бурлескный рассказ про «древний красивый обычай» похищения невесты... «Нет, вы не думайте, невеста сама мечтает, чтобы её украли», – говорил герой Фрунзика Мкртчяна в вышедшей за год до того кинокомедии Л. Гайдая «Кавказская пленница», с которой рассказ, по-видимому, и списан.
Кавказ ради эпоса возник у Ф.Искандера двумя годами раньше в повести «Созвездие Козлотура» и первой публикации из «Сандро из Чегема», у Довлатова же в рассказах «Когда-то мы жили в горах» и «Блюз для Натэллы» Кавказ возник ради анекдота и пародии. В советском журнале карикатур да невысокого разбора сатиры на нравственные, внешнеполитические и народно-хозяйственные темы рассказ смотрелся, пожалуй, даже повыше общего уровня, но, в общем, органично и уместно.
Однако авторы кинокомедии на кавказском материале расчётливо предпослали фильму вводный, страховочный абзац:
Эту историю рассказал нам Шурик. Он во время каникул собирал фольклор – местные легенды, сказки... Может быть, эта история – всего лишь легенда, но по словам Шурика, она действительно произошла в одном из горных районов. Он не сказал, в каком именно, чтобы не быть несправедливым к другим районам, где могла произойти точно такая же история.
Довлатов же решил себя вправе создать карикатуру (скорее всего, не сознавая того, что выходит – карикатура, либо просто не заботясь об этом) именно на армян, и этого права армяне за ним не признали.
Блюз для Натэллы
Второй рассказ на кавказскую тему, «Блюз для Натэллы», – «рассказ, напоминающий тост» другу Довлатова, Александру Генису[9] , – скорее всего, писался как пара для первого. (Необходимо отметить, что в главе «Щи из боржоми» своей книги «Довлатов и окрестности» А. Генис интересно и объективно размышляет над кругом вопросов, затрагиваемых здесь и нами). Его название указывает на экспериментальность задуманного жанра – экзотического короткого повествования в стилистике джаза: одним из широко распространённых в СССР джазовых произведений с конца шестидесятых годов стал «Вальс для Наташи» В.Сермакашева. Вероятно, такое название должно указывать читателю на то, что перед ним – обычное повествование о любви, переложенное на «кавказскую мелодику».
Психологический сюжет во вставной легенде из «Когда-то мы жили в горах» основан на осмеянии персонажей с армянскими именами, второго – с грузинскими. Карикатурные кавказцы пытаются вести себя по пресловутому «закону гор», но, быстро от него устав, примиряются за банальной выпивкой. За маской возвышенных слов и обрядов они скрывают – так получается – если не трусость и глупость, то сугубую прозаичность…
Автор обоих текстов не скрывает своей насмешливой иронии как повествовательной стратегии.
Беглар, тихо напевая, пускал на веранде мыльные пузыри. Увидев моего дядю, он спросил:
– Уж не надумал ли ты похитить мою единственную дочь?
– Есть маленько, – ответил дядя Арменак. («Когда-то мы жили в горах», редакция 1968 года)
– Вы пришли, чтобы убить меня, Гиго Рафаэлевич? – спросила Натэлла.
– Есть маленько, – ответил Гиго. (Блюз для Натэллы)
– Умоляю вас, не ссорьтесь. Будьте друзьями, Гиго и Арчил!
– И верно, – сказал Пирадзе, – зачем лишняя кровь? Не лучше ли распить бутылку доброго вина?!
– Пожалуй, – согласился Зандукели. Пирадзе достал из кармана «маленькую». Сорвал зубами жестяную крышку.
– Наполним бокалы! – сказал он. Закинув голову, Пирадзе с удовольствием выпил. Передал бутылочку Гиго. Тот не заставил себя уговаривать. (Блюз для Натэллы)
– Но ведь мы любим друг друга! – воскликнула Сирануш.
– Ах, вот как! – сказал Арам. – Это меняет дело.
– С тебя причитается, Арменак, – добавил легкомысленный Варткес.
В этот момент появился духанщик Зорян. Он поставил на стол три кувшина.
С тех пор дядя Арменак и тетушка Сирануш не разлучались. («Когда-то мы жили в горах», редакция 1968 года)
– Но мы любим друг друга! – воскликнула Сирануш.
– Вот как? – удивился Арам. – Это меняет дело.
– Тем более что ружье мы потеряли, – добавил Гиго.
– Можно и пгидушить, – сказал Леван.
– Лучше выпьем, – миролюбиво предложил Арменак...
С тех пор они не разлучались... («Когда-то мы жили в горах», редакция 1985 года)
Довлатову, кроме «есть маленько», нужно было ввести в оба рассказа и колоритное, совершенно не кавказское словцо «маленькая»[10] , – по–видимому, эти два текста писались им как мини-дилогия (уже в эмиграции появится и мини-трилогия «Из рассказов о минувшем лете»). Иначе нельзя объяснить нарушение бытовой логики повествования: в большой компании кончилась водка – и одного человека посылают всего за четвертинкой?
Пафосным центром «Когда-то мы жили в горах» стала заимствованная из «Кавказской пленницы» семейная легенда об инсценированном похищении невесты: в молодости дядя Арменак похитил тётушку Сирануш из дома её отца, старого Беглара. Правда, в сценарии фильма сюжетная ситуация выстраивается не в пример рассказу искусно: хитроумные жулики инсценируют инсценировку старинного обряда. В неё верит лишь Шурик – её, одновременно, и главный зритель, и главный исполнитель. Перед довлатовским же «рассказом в рассказе» ставилась задача более простая – травестийная, если не мистерийная постановка того же обряда, скетч, изначально условный для всех его участников. Его сорежиссёры – похититель и отец невесты, потёртые декорации – пресловутые «синие горы Кавказа», сценическое действие сводится к одной сюжетной линии, а финальная фраза (« – Лучше выпьем, – миролюбиво предложил Арменак...») одновременно выполняет и функцию приглашения к банкету после премьеры.
По стилевой своей природе оба рассказа смотрятся как вариации одного трёхминутного эпизода из «Кавказской пленницы», в котором Шурик, Эдик и Нина, в свою очередь, устраивают для Саахова ответную инсценировку «суда по закону гор» в перенятой у него стилистике, – кто не помнит этих грозных слов?
Мы пришли, чтобы судить тебя по закону гор. За то, что ты хотел опозорить наш род, ты умрёшь, как подлый шакал!..
За твою поганую шкуру я буду отвечать только перед своей совестью джигита, честью сестры и памятью предков!..
Ошибки надо не признавать. Их надо смывать. Кровью...
Только вот пародийность эпизода из фильма локальна, сюжетно обусловлена и оправдана, в неё вовлечён и зритель, знающий больше струсившего Саахова, она – средство развития занимательного действия; в двух же «кавказских» рассказах Довлатова пародия – самоцель, могущая, в таком случае, быть либо технической тренировкой, либо издевательским осмеянием без указания (и наличия) причин: «Я смеюсь, потому что смеюсь!» У такого текста нет возможности сюжетного развития, психологических открытий, этической проблематики... Насколько же автор задумывал эти два рассказа оригинальными, а насколько – экспериментом, техническими упражнениями, расписыванием сатирического пера в новой манере, что же было в его замысле – лицо или маска Кавказа? Нам ближе второе предположение.
Эти два рассказа стали у Довлатова стилевым полигоном. Во-первых, для испытания пафосной до выспренности манеры повествования: из фразы «Ручьи — стремительные, пенистые, белые, как нож и ярость» вырастут четыре одинаковых цветовых образа в «Зоне»: «ударит в сердце длинным белым ножом», «ослепительно белую полоску ножа», «узкое белое лезвие» (дважды). Во-вторых, упомянутый пафос неизменно заземляется сугубо мелкими бытовыми деталями. В-третьих, оба «кавказских» рассказа, хоть выжимай, пропитаны метризацией («Женщины Грузии строги, пугливы, им вслед не шути», «В Ленинграде, увы, ждет меня аспирант Рабинович Григорий», «Две недели так быстро промчались. Закончился отпуск», «Мы предпочли горам — крутые склоны новостроек» и мн. др.), наиболее част анапест. Кстати, обе эти особенности отметил и блестяще – в свою очередь! – спародировал Н. Сагаловский в дружелюбном стихотворении «Блюз для Сергея» (1989). Вынутые из «Блюза для Натэллы» метризованные фрагменты он выделил заглавными буквами, завершив последними фразами из рассказа:
Встань пораньше с утра, съешь вчерашний куриный рулет,
стань под душ и помойся водою горячей!
Я ГОРЖУСЬ НЕОТЪЕМЛЕМЫМ ПРАВОМ СМОТРЕТЬ ТЕБЕ ВСЛЕД,
А УЛЫБКУ ТВОЮ Я СЧИТАЮ УДАЧЕЙ[11] .
Однако пародийное осмеяние должно от чего-то отсчитываться, осмеивающий огонь должен вестись с какой-то ясной позиции нравственного превосходства.
Невежественные и тупые, напоминающие белого и рыжего клоунов Чирков и Берендеев из одноимённого рассказа, не вызвали ни у кого протеста и чувства обиды за русский народ, поскольку «огневая позиция пародии» лежала внутри сферы русской литературы, но одев пародируемых персонажей в карнавальные костюмы «Беглара» и «Арменака», «Гиго» и «Арчила», автор должен был приготовиться к вопросу – «за что?» Ответ «ради красного словца» – не для таких случаев.
А рассказы эти были написаны именно, по сути выражения, – ради «красного словца». Довлатов был рождён, чтобы создавать литературу, но постоянно тянулся, сверх того, к «литературщине» – с той же силой, что и к наукообразности, что и к славе остроумца. Он не мог поверить в то, что именно в его безыскусности – его главная сила в литературе.
Его влекла к себе недающаяся сила эпитета. И в «Когда-то мы жили в горах» переполненное эпитетами описание пиршественного стола перекликается одновременно с воображаемой речью олешинского[12] Андрея Бабичева перед домохозяйками и описанием накрытого стола из набросков романа В. Кина о Безайсе, опубликованных в 1965 году и активно читавшихся в те годы, особенно в журналистской среде. Сравните:
Между тем все уселись за стол. В центре мерцало хоккейное поле студня; ветчина цвела чайной розой[13] ; замысловатый орнамент салата опровергал геометрическую простоту сыров и масел; напластования колбас наводили на мысль об их кровавой предыстории, а латунные и стальные доспехи селедок тускло отражали свет импортных немецких бра. (С. Довлатов. Когда-то мы жили в горах, редакция 1968 года)
Мы превратим ваши лужицы в сверкающие моря, щи разольем океаном, кашу насыплем курганами, глетчером поползет кисель! Слушайте, хозяйки, ждите! Мы обещаем вам: кафельный пол будет залит солнцем, будут гореть медные чаны, лилейной чистоты будут тарелки, молоко будет тяжелое, как ртуть, и такое поплывет благоухание от супа, что станет завидно цветам на столах". (Ю. Олеша. Зависть)
Вот – селедка в ювелирных кольцах лука, напоминающая о глубинах морей, о ветвях кораллов и затонувших кораблях, мимо которых она скользила холодным и серебристым боком. Аккуратно, как папиросы в пачке, лежат шпроты. Это сборище рыб, – небывалым приливом моря выплеснуло на скатерть стола миног, кильки, сига, осетрину. /…/
Разворачивается гамма еды, поднимаясь до верхних и тонких нот. Это восходит созвездие закусок. Желтой планетой стоит над горизонтом сыр: чтобы он был вкуснее, его сделали круглым и назвали голландским. Его окружает многоточие редисок, нежинские огурцы и помидоры. Все это вкусно и прекрасно, но не на них сверкают вилки и неистовствуют ножи! (В. Кин. Из неоконченного романа о Безайсе)
Заметим, что у Олеши и Кина эти помпезные словесные натюрморты в повествовании стилистически выделены и локальны, в довлатовском же высоком бурлеске изящная маска-описание многократно чередуется и оксюморонно контрастирует с неприглядным лицом жизни.
Пирадзе достал из кармана «маленькую». Сорвал зубами жестяную крышку.
— Наполним бокалы! — сказал он. Закинув голову, Пирадзе с удовольствием выпил. (Блюз для Натэллы)
Он в муках рождал чужих детей – литературные красивости – и пытался вывести их в свет изящной словесности, даже выдавая за бастардов – кавказские накалённые банальности или эксперименты придуманных им писателей:
Когда-то мы жили в горах. Тучи овец покрывали цветущие склоны. Ручьи – стремительные, пенистые, белые, как нож[14] и ярость, – огибали тяжелые, мокрые валуны. Солнце плавилось на крепких армянских затылках. В кустах блуждали тени, пугая осторожных.
Она подняла лицо, и в мире сразу же утвердилось ненастье ее темных глаз. Неудержимо хлынул ливень ее волос. Побежденное солнце отступило в заросли ежевики. (Когда-то мы жили в горах)
Левицкий раскрыл глаза и сразу начал припоминать какую-то забытую вчерашнюю метафору... "Полнолуние мятной таблетки..."? "Банановый изгиб полумесяца..."? Что-то в этом роде, хоть и значительнее по духу. (Жизнь коротка)
Что-то мерцало в его (Потоцкого. – И.С.) сочинениях, проскальзывало, брезжило. Какие-то случайные фразы, отдельные реплики… «Перламутровая головка чеснока…», «Парафиновые ноги стюардессы…». (Заповедник)
Но не все гадкие утята превращаются в лебедей: есть утята, которые и в самом деле рождаются гадкими…
И лишь в годы, оказавшиеся предсмертными, выйдя на новый уровень литературного мастерства, Довлатов и кавказский миф освоит как орудие, а не как продукт. Обобщённый кавказец-расхититель с вымышленным именем Бала, напевающий сочинённые автором песенки с кавказским акцентом, отчаянно торгуется с бригадиром ленинградского овощного комбината за спасение от правосудия. Он изображён теперь средствами не злой и схематичной карикатуры, а скорее, добродушного шаржа, выведен психологично, объёмно, в развитии. Его характер стал не единственным объектом тренировочного описания, а элементом системы персонажей многогранного рассказа, персонажем не анекдота, но беллетристики; главный предмет изображения в «Винограде» – советский Абсурд, постигая который, автобиографический герой становится писателем:
С этой фразы началось мое злосчастное писательство. Короче, за день я проделал чудодейственный маршрут: от воровства – к литературе.
А это – главное, что видел в своём герое Сергей Довлатов. «Третий путь» был путём литературы.
Евреи у Довлатова
Своё еврейское происхождение Довлатов ощущал, как и многие советские евреи, только соприкасаясь с внешней средой, никогда не внутри себя. Еврейство воспринималось ими как пожизненное экзистенциальное наказание, – причём именно неизвестно за что, ведь внутреннее понимание принадлежности к народу, знание о культуре и традиции из них было вытравлено. Антисемиты стремились налепить на лицо советского еврея маску хитрого и подлого врага, еврей же в панике стремился заменить её другой маской – безнационально-советской. В этом шуршании масок само лицо неотвратимо стиралось…
«Не знаю, считал ли он себя армянином, хотя и был им по советскому паспорту, но евреем уж точно себя не считал», – утверждает Наум Сагаловский[15] .
У автора этих строк нет ни права, ни желания обсуждать черты личности и характер Довлатова-человека, с которым он, разумеется, не был знаком. Но лучше всего об этом расскажет Довлатов-писатель.
Довлатов обладал точным и гневным чутьём на антисемитизм:
Разумеется, мы не подсчитывали, какая часть выступающих — евреи. Кто бы стал этим заниматься?!.. (Ремесло. Невидимая книга)
Мой дядя тогда целый вечер плакал. А когда Галина вышла из больницы, приобрел овчарку.
Звали ее Голда. В этом сказывались дядино остроумие и едва заметный привкус антисемитизма. (Наши)
Жбанков корректно тронул его за локоть:
– Давно хочу узнать... Как говорится, нескромный вопрос... Вы какой, извиняюсь, будете нации?
Слапак едва заметно насторожился. Затем ответил твердо и уверенно. В его голосе звучала интонация человека, которому нечего скрывать:
– Я буду еврейской нации. А вы, простите, какой нации будете?
Жбанков несколько растерялся. Подцепил ускользающий маринованный гриб.
– Я буду русской... еврейской нации, – миролюбиво сформулировал он.
Хотя и советский еврей, выставляющий напоказ свой казённый патриотизм, удостаивается у Довлатова малолестного эпитета «россиянин в кавычках» (слово «россиянин» в точно выписанном абзаце способно прилагаться и к творению, и к его создателю):
В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: «Россиянин».
Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу Ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью. (Заповедник)
Его тексты еврейскими фамилиями круто наперчены, вот – только из «Иностранки»: Перцович, Еселевский, Рубинчик, Друкер, Зяма Пивоваров, Лернер, Цехновицер… Однако из еврейской темы он, по причине её полного незнания и нежелания знать, взял столько же и того же, что и дремучий антисемит: «анекдотное мышление», внешняя окраска, еврейские фамилии как клеймо маркер типа личности.
Райзман – доцент, квартиру получил... Райзман и в Майданеке получил бы отдельную квартиру... (Зона)
Самоопровергающую попытку показать еврейский, «местечковый» колорит встречаем в «Соло на ундервуде»: автор вкладывает в уста «тётки» слова, свидетельствующие о заведомой вымышленности эпизода.
Некто гулял с еврейской тёткой по Ленинграду. Тётка приехала из Харькова. Погуляли и вышли к реке.
– Как называется эта река? – спросила тетка.
– Нева.
– Нева? Что вдруг?!
Битуй «Ма питʼом?» (?פִּתְאוֹם מָה – букв. «Что вдруг?»), действительно, распространён в еврейском языке, но не в том, на котором могла говорить советская провинциальная еврейка: в лошен-койдеш – иврите. Языком же евреев Центральной и Восточной Европы был, как многим известно, мамэ-лошен – идиш. Видимо, моделируя этот эпизод, Довлатов вырастил его из колоритного, слышанного от кого-то «вообще еврейского» речения, не вдавшись в подробности.
Персонаж по фамилии «Бернович» у Довлатова может гордо объявляться другом и подаваться в тексте как образец отточенного интеллекта и остроумия:
Мой друг Бернович говорил:
«Хорошо идти, когда зовут. Ужасно – когда не зовут. Однако лучше всего, когда зовут, а ты не идешь…»
Мой друг Бернович говорил:
– К тридцати годам у художника должны быть решены все проблемы. За исключением одной – как писать? (Заповедник)
Персонаж по фамилии Бернович может быть назойливым соседом и подаваться в тексте как самодовольный глупец – типичноый представитель местечковых евреев, тоже ставших «новыми американцами» и докучающих писателю в русской колонии около Монтиселло:
– Ты писатель, – говорит ему Бернович, – вот и опиши, чего я кушаю на сегодняшний день. Причем без комментариев, а только факты. Утром – холодец телячий, лаке[16] , яички, кофе с молоком. На обед – рассольник, голубцы, зефир. На ужин – типа кулебяки, винегрет, сметана, штрудель яблочный... В СССР прочтут и обалдеют. Может, Ленинскую премию дадут за гласность... (Мы и гинеколог Буданицкий)
Псевдонимом «Бернович» может быть подписан «очень довлатовский» рассказ в парижском юмористическом журнале «Петух», представленный публике Н.Сагаловским[17] .
Но во всех случаях ничего сущностно еврейского в этих однофамильцах не будет: от перемены фамилии Чирков и Берендеев, Пирадзе и Зандукели, Дысин и Гарбузенко не меняются. Неизвестно и неважно, какой национальности Хуриев и Туронок; известно, но равно безразлично, какой национальности дядя Хорен, Арчил Пирадзе и любой из Берновичей.
Герой Довлатова не выбрал для себя никакой половины мироздания, но и на его личности тоже не сказались национальные матрицы. Ни армянского, ни еврейского в себе ни герой, ни его автор не чувствуют и не знают[18] . Два древних и многострадальных народа, еврейский и армянский, пригодились Сергею Довлатову лишь как материал для создания небольшой частички его художественного мира – расколотого столь необратимо, что пропасть между его половинами гораздо важнее, чем границы между народами, партиями, классами…
Я убедился, что глупо делить людей на плохих и хороших. А также - на коммунистов и беспартийных. На злодеев и праведников. И даже - на мужчин и женщин. (Зона)
----
[1] Крысько В.Г. Этнопсихология и межнациональные отношения. Курс лекций / В.Г. Крысько. – М.: «Экзамен», 2002. – С. 77.
[2] Генис А. Довлатов и окрестности / А. Генис. – Москва: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2021. С. 76 – 77.
[3]. Цит. соч., с. 74.
[4] Вопрос о происхождении таких мифов мы оставим за границами нашего внимания.
[5] См.: Крокодил. – 1968. – № 26 (1892). – С. 11.
[6] См.: Крокодил. – 1968. – № 33 (1899). – С. 15.
[7] «К сожалению, в рассказе имеются досадные неточности, связанные с описанием быта, и я благодарен всем, кто указал мне на них.
Хотя в отдельных случаях можно и возразить кое в чём читателям журнала".
[8] Довлатов С. Когда-то мы жили в горах // Демарш энтузиастов. – Париж: Синтаксис, 1985. – С. 102-109.
[9] Цит. соч., с. 80.
[10] Это одно из излюбленных Довлатовым словечек, оно встречается в «Соло на ундервуде», «Наших», «Зоне».
[11] См. Блюз для Сергея (Наум Сагаловский) / Стихи.ру: https://stihi.ru/2009/09/02/588.
[12] Другой довлатовский рассказ, «Роль», сохранил явные следы учёбы у короля эпитета – Ю.Олеши, вот лишь один пример: «Он взял флакон; щебетнула стеклянная пробка» (Олеша, «Зависть»). И: «В ее руках пронзительно чирикнул флакон с духами» (Довлатов, «Роль»).
[13] В парижском переиздании цвет ветчины сменится на более натуральный: «Алою розой цвела ветчина».
[14] Ср.: «Потом ударит в сердце длинным белым ножом», «Узкое белое лезвие я увидел сразу», «Из кулака его выскользнуло узкое белое лезвие», «Слились в ослепительно белую полоску ножа» («Зона»), «А нож белый-белый, в крови…» («Заповедник»). «Кавказский станок» стоял в общей стилевой лаборатории Довлатова.
[15] См. Еврей армянского разлива (Наум Сагаловский) / Стихи.ру https://stihi.ru/2009/12/27/8470
[16] В других публикациях встречается «лакс», однако не существует ни того, ни другого. Предположим, что Бернович (Довлатов?) имел в виду латкес – ханукальные картофельные оладьи.
[17] См.: Михаил Бернович. Секс в массы: Три часа в животном мире (Репортаж из публичного дома с многочисленными отступлениями нравственного, физиологического и бытового характера) https://stihi.ru/2010/05/18/1434 Дата обращения 12.06.2023.
[18] Редкая рефлексия на эту тему не-глобальна и не заходит дальше предположений: «Говорят, евреи равнодушны к природе. Так звучит один из упреков в адрес еврейской нации. Своей, мол, природы у евреев нет, а к чужой они равнодушны. Что ж, может быть, и так. Очевидно, во мне сказывается примесь еврейской крови…» (Заповедник)
Добавить комментарий