Из Альманаха ЧАЙКА №2 за 2015 год
Инвалид - человек, у которого возможности его жизнедеятельности в обществе ограничены из-за его физических, умственных, сенсорных или психических отклонений... ( из русской ВИКИПЕДИИ)
Пожаловаться ближнему – это ведь почти помолиться. Он покивает головою сочувственно, вздохнет, а если кстати, возмущенно промолвит: «Ну, это уже ни в какие ворота!»
Не пора ли, однако, сдаваться? Рычагами завладели новые люди, они моложе, полные сил. У них другое мироощущение, они не постигают твоих намерений, и твои действия им помеха.
Вот я изменил положение кнопки в комнате. Теперь дочь могла доставать до нее рукою. Автоматическая дверь открывалась, и она выезжала на своем кресле в коридор.
Самоуправство с кнопкою вызвало негодование, крик. Позвали жандармов! История крохотная, но и тут пали санкции: мне запретили входить в комнату дочери.
Странные сообщающиеся сосуды: увеличив свободу передвижений Марии, я уменьшил свою. Поделился, так сказать. Это случилось в 2014 году, добавлю ради моей слабости к хронологии. Сто лет первой войне мировой, кстати. Если серьезно, то неизвестно, за что воевали. Ну, конечно, укажет профессор на интересы и почему они вступили в конфликт, но глупость правительств с годами всё очевиднее.
Почему же так трудно написать эту книгу, книжечку, – о моей дочери-инвалиде? Ведь были порывы вдохновения, ну, как обычно, взлетал – и – нет, не падал, я опускался и снова сидел неподвижно.
Дело в том, что писание всегда немножко мечта, или, напротив, грусть по ушедшему.
А тут – неудача, провал роковой. Инвалид.
Сочащаяся рана. Как же о ней рассказать, чтобы слушатели не разбежались? Люди боятся заразиться несчастием.
Расскажи-ка интересно о том, чего не хочешь, чтоб оно было.
Едва начинаешь говорить, как немеет язык.
Молчание грузом лежит, вдохновение изнемогает.
Но есть и доводы, чтоб продолжать упираться, как в данную секунду, например, я упираюсь и продолжаю писать.
Хорошая книга о судьбе моей дочери-инвалида во Франции – шанс изменить отношение к инвалидности вообще. Литература ведь влияет на жизнь общества. Есть разительные примеры.
Все читали «Хижину дяди Тома» – и вот вам темнокожий президент Обама полтора века спустя. Даже имя его значит «жилище» во многих языках: барак некоего Обама, Обам и его барак. Но хижина его теперь – Белый дом. Темнокожий в Белом – заметьте – доме.
Так вот, моя дочь живет в новом здании для инвалидов – из бетона. Языку хочется назвать его иронически «бункер». Нормальные люди жить в таком не мечтают. А через сто лет, можно надеяться, инвалиды станут членами общества, со своими правами. Построит их приют не чиновник с архитектурным образованием, а чемпион человечности.
Если, конечно, медицина не научится врачевать инвалидность.
Но даже и сегодня к бункеру можно отнестись положительно.
Вот так: бункер – это очень прочное военное сооружение, которое трудно захватить! Да-да, господа! Если там не окажется предателя.
До Нового 2013 года инвалиды жили – почти тридцать лет – в особняке XVIII века с садом, по завещанию филантропа. Возможно, не один отец города или департамента, видя его, допускал юркую мысль: «А хорошо бы тут...» Но не решался додумывать до конца. Или, бывает и такое во Франции, остаток католической совести приводил в смущение. Отобрать у увечных и это – у них и так нет ничего...
Возможен обмен при самой легкой подмене: особняк продается, а инвалидам строится новый просторный дом из бетона, на бросовой земле торгового центра городка Вернёй-сюр-Авр.
Архитектор не предусмотрел во дворе крана с водой. Вот это обидно. Ведь им есть что поливать, – кустики и деревца в кадках.
Теперь никто не позарится! Не подумает: а хорошо бы тут... Полноценные люди, облеченные властью и возможностями, не мечтают о коридорах с дневным светом, об окошках, покрашенных в разные – скажите спасибо – цвета. Неразрушаемый, неприсвояемый, современный бастион Ларш, который отобрать у инвалидов почти невозможно: незачем.
КОШКА И РЫБКИ
Катастрофа. Случайно нажал на клавишу компа – и новая глава, только что написанная, исчезла! Целое утро насмарку.
Наизусть я не помню. Утрачено главное: чередование нюансов темного и светлого, без чего картины нет.
Ощутив отчаяние, я немедленно применил сильное средство, себе говоря: да, строки погибли, но что это по сравнению, скажем, с пожаром Александийской библиотеки? И десятков сотен тысяч томов, пропавших, следа не оставивших даже в виде названий и трогательных осиротевших цитат.
Вот, писал я на погибших страницах, живущий в доме для инвалидов странен самому себе. Особенность его подчеркивается ежедневно. Только они, инвалиды, имеют право спать в этом доме. Ночью там тишина. Ночная дежурная прикорнула на узкой кушетке и дремлет.
Тайн ночного приюта не знает никто. На случай пожара висит план помещений и лестниц.
Однажды я предложил предыдущему директору Ларша – женщине рассудительной, выслушивавшей говорящего, – на рассмотрение мысль: выделить уголок, где переночевал бы какой-либо родитель живущего здесь инвалида.
И тогда снята исключительность места: здесь ночью спят только они, инвалиды.
Вы ведь, возможно, инвалида боитесь, по крайней мере, вид его вас тревожит, – именно в силу его исключительности. Он не как все. А быть не как все страшно. Даже к такому просто приблизиться требует смелости.
Инвалиды, конечно, привыкли к своей оригинальности, но она остается грузом. Чуть-чуть уменьшить его, дать отдохнуть.
Директриса замялась, смотрела на меня с подозрением. Однако я мог спустя время ночевать в филиале Ларша, в пятнадцати километрах. Там такую квартирку предусмотрели – с отдельным входом.
Или вот электрическое кресло. Иные никак не научатся. Месяцы попыток и страданий. Нельзя ли попробовать посадить во второе кресло отца или мать? Включить таинственный механизм подражаний детей – родителям. Ведь иногда удивительно, что ребенок вдруг что-то умеет! Никто не учил, рос – и пожалуйста, сам взял ложку и ест. Слушал, слышал – и заговорил.
Навык серьезный: кресло водить. Дочь не умеет, но она не одинока, рядом в кресле отец, и они едут, огибая углы. И дочь учится, как лучше подъехать к кнопке лифта, и в лифт заехать, и там нужную кнопку нажать.
И очень обидно, что животные в приюте запрещены. От них есть польза, не только хлопоты, уверяю вас!
На Ассамблее, где представлен был проект переезда в новое здание, отец выступил с речью. О чем же вопил сей чужак в пустыне нормандской?
Почти сто человек в помещении столовой. За столом лицом к залу сидит правление. Посередине серых костюмов сияет круглое розовое личико директрисы, обрамленное блондинистыми кудряшками.
– I have a dream, – сказал иностранец. Нарочно так начал.
Это слова Мартина Лютера Кинга, черного пастора, убитого, в конце концов. Я мечтаю о том времени, – говорил пастор, когда чернокожие будут ехать в автобусе вместе с белокожими.
Я мечтаю о том времени, сказал отец Марии, когда у входа в приют для инвалидов будет встречать дружелюбный пес, машущий хвостом, когда в коридоре вам встретится кошка, не утратившая своей независимости и здесь.
В столовой мерцает таинственной жизнью аквариум, пронизанный жемчужными нитками воздуха. Он предлагает свою терапию спокойствия и тишины.
А в другом месте – иная терапия: в клетке щебечет пара волнистых попугайчиков-неразлучников, дарит отлученным от семьи тепло воспоминания. Счастье других людей может ранить, подчеркивая собственную нищету, а благополучие птиц – ласкающее, легкое.
Собрание инвалидов слушало эту речь внимательно, отец чувствовал обратную связь. Президиум сидел с каменными лицами. Никто не попросил слова дополнить иль опровергнуть. В коридоре потом подходили: «Мы согласны, сделайте так, чтобы здесь были животные… – Что же вы молчали? Ассамблея могла б обсуждать и решить…»
Переминались с ноги на ногу:
– Мы, понимаете ли… они заложники: мы уедем, а они останутся.
– Вот вы сказали: животные, – сказала директриса в коридоре, – а я вам скажу из своего опыта. У меня дома кошка и собака. Сначала животными интересуются, занимаются, а потом привыкают и забывают!
Аквариум он однажды устроил. Небольшой, но как у людей: пузырьки поднимались среди зеленых стеблей, грот и песочек, лампочка тихо светила, и рыбки поблескивали.
Приезжая, раз в месяц, он аквариум чистил.
Однажды он заболел, а когда приехал, Мари уже перевели в другую комнату, и аквариум исчез. Никто не объяснил, почему. Не извинился.
И однако – победа! Теперь кошка – молчаливая кошечка Нинет живет в приюте! На первом этаже, в небольшом холле возле лифтов стоит ее корзинка.
Отношение же к отцу изменилось. Выступил сам, без предложения дирекции. Получилось, что как бы вскрыл недостаток. Конечно, эпизод забылся, протоколов никто не ведет. Но неприятный осадок остался. Кстати, он говорит с иностранным акцентом.
В ОБЩЕСТВЕ
Дороги сходятся к кругу: здесь кончается город, далее – широкое поле, и в поле широком построен уже супермаркет, заправка и мойка, и магазин стройматериалов. И – Макдональдс! Центр общественной жизни.
Выражение некоторых лиц изменится при имени сем. Чаще по причине снобизма, реже – искренне: фу, Макдональдс!
Инвалид – или его поверенный – скажет: достоинство то, что в этом народно-молодежном ресторане никого не смутит его кресло. И не только это. Одна половинка входной двери шире другой: чтобы легче прошла детская коляска. Или инвалидное кресло.
Правда, и в обычных ресторанах теперь обслужат, но взгляды, знаете ли… выразительные. Молодому отцу были они безразличны, а вот с годами – нет, лучше туда и не заходить. Он устал, как говорится по-французски, морально.
Впрочем, только в одном ресторане – «Золотом карпе» на берегу Марны – их когда-то попросили уйти. Отец возмущался.
– Нет уж, пожалуйста! Мы не сможем вас обслужить.
Интересно, что спустя год ресторан, разорившись, закрылся.
Макдональдс! Широта твоих взглядов современна, внимание к детям похвально: коммерция с человеческим лицом приятна. Вдобавок, ты, как и мы, иностранец, правда, американец, – это преимущество перед политическим эмигрантом.
На Мари оглядываются. Дети пристально смотрят, не понимая явления: вот взрослая женщина в кресле, его толкает мужчина. И подглядывают, как она ест.
Родители им объясняют что-то, понизив голос, и дети снова оглядываются на нас.
Меню неизменно: кока-кола и картошка фри. Ну, и добавки: гамбургер – вот куда занесло его из города Гамбург проездом через Америку!
Еще мы берем мороженое называемое Совершенство, – да, да, есть в этом мире что-то совершенное! У него особое у нас назначение.
Ибо пять-шесть таблеток, прописанных Марии (от эпилепсии… от желудка и для него… для пищеварения…), заведомо измельчаются в ступке. Это для того, чтобы Мария, поперхнувшись, не подавилась.
Раньше – в течение четверти века – ей давали таблетки в чайной ложке. Сначала по одной, а под конец – сколько поместится. И однажды она поперхнулась и подавилась.
Здравый смысл сказал бы: нужно таблетки давать по одной. Дирекцию же страх охватил, и она распорядилась толочь все таблетки и пилюли вместе – в один порошок.
Французская медицина – самая лучшая в мире, как объявил однажды по французскому телевидению французский министр здоровья.
– Вы пробовали когда-нибудь такой порошок? – спросил я однажды директрису Куртель.
– Зачем же, у меня, слава Богу, нет эпилепсии, – резонно ответила она.
Я не успел объяснить, что имел в виду горечь, какую спрятать почти невозможно, она расходится во рту и надолго.
Так вот, на чайную ложку кладется слой Совершенства, насыпается порошок лекарственной смеси и совершенно покрывается слоем мороженого же. И Маша глотает всё в таком виде. В пять-шесть приемов.
У моей дочери есть эпилепсия, и ей просто так дают смесь медикаментов, не попробовав предварительно даже на крысах. А она не может объяснить своих ощущений. И отказаться тоже не может. И отец не может.
Она переживает, возможно, унижение, – я его чувствую в ней. И в себе.
Нет уж, позвольте мне договорить насчет порошков! Я вовсе не так одиозен: в той же Нормандии, в том же Вернёй-сюр-Авре французская медицина поступает разумно.
И вот как это узналось. Переезд в новое здание в январе 2014 был тороплив – и настолько, что казался скорее изгнанием по чьему-то приказу. Новостройка еще не закончилась: дыры чернели там и тут в потолке, не было горячей воды. Марию не мыли дней десять.
А спустя тридцать лет сидения и лежания кожа ее уязвима. Образовался пролежень. И вот еще: на спине и бедрах началась рожа. В воскресенье 12 января вечером ее увезли в больницу. Ирина, мать и опекунша, туда же поехала. Ее сменил я.
И увидел чудо.
Медсестра давала Марии лекарства. На ложку она брала немножко желе и сверху водружала цельную таблетку. Дочь глотала без всяких усилий, опасений и унижений.
Как славно!
– Чудесно! – сказал я, восхищенный. – Нельзя ли ваш опыт – ваш профессионализм – передать в Центр Инвалидов города Вернёй-сюр-Авр? Показать дирекции ваши гуманные приемы?
– Что вы! – сказала она. – В каждом заведении свои правила, вмешиваться нельзя.
А ведь между французской медициной больницы и самодеятельностью приюта – метров пятьсот.
В Макдональдсе Мария становится самостоятельной и – протягивает неловкую руку к соломке картошки, берет такую одну с двух попыток и несет осторожно ко рту.
Становится как все.
Если ж настроение плохое, она просто сидит и рот открывает, когда я ей подношу. Два кулька, мой и ее. Мы вместе едим. Мне, разумеется, проще и легче, и я слежу, чтоб не слишком ее обгонять.
Она осторожно жует, чувствуя твердую пищу. Ей все-все дают измельченным в кашицу, – дирекция опасается, что она поперхнется. Три раза в день кашицу. Всякое блюдо в кашицу превращается, даже пюре с мясным фаршем.
Кашица из недели в неделю, из месяца в месяц. С 2010 года. Пять лет, господа, кашицы.
Иногда Марию тошнит. Возможно, от кашицы, она объяснить не умеет. От того, что человеку – даже с ограниченными возможностями движений – трудно жить, как деталь на конвейере. Но усилия каждого дня постепенно ведут к немоте и неподвижности. Мало-помалу, как в гомеопатии.
Это особая гомеопатия – опасливость администрации.
Закончив еду, мы просто сидим: нас из Макдональдса не гонят, и гарсон не бросает выразительных взглядов. На улице дождь. Бедолаги курильщики, высунув нос, передернув зябко плечами, обращаются вспять.
Мария оживает. Она взглядом следит за детьми. Или вот молодая женщина с подносом остановилась рядом и изучает чек кассы. Мария ловит момент и произносит:
– Бонжур!
Та оглядывается на нее, старается сообразить, кто это, как это, и отвечает удивленно-приветливо:
– Бонжур!
Разговор состоялся. Мария довольна. Таких разговоров может быть несколько: народу тут много, люди приходят-уходят. Иногда образуется очередь! Вот что такое популярность заведения.
Мария вся внимание. Я же, извините, задремываю. Спал с перерывами: меня будил кашель хозяина дома, дающего мне приют. А главное – радио. Оно говорит у него постоянно, – ему нужно слышать человеческие голоса, их главное свойство – разрушать его одиночество. Молчание ему едва выносимо.
Он священник на пенсии. Уже поздно пытаться превратиться в монаха, которому тишина и одиночество – рай. Ему – ад. Ну, относительный.
Сквозь дрему я слышу веселое восклицание «Мари!», и Машин смех узнавания. Разлепив веки, я вижу спину удаляющегося человека.
– Она меня знает, – самодовольно говорит дочь.
Осколки прошлой жизни иногда залетают в наше настоящее. Знакомая спина: это старенькая Армель, доброволец паломничеств в Лурд, куда Машу возили не раз, и еще бы возили, пока не прекратились поездки. Почему, я не знаю. В существовании дочери есть малоизвестные мне эпизоды. Возможно, не стало денег.
Ежегодный праздник в августе. Целый год была цель – в августе выезд в Лурд. Ах, поезд! Погрузка полдня, в пути целый день, разгрузка.
Прекратился праздник. Еще одно окошечко в жизнь закрылось.
Да и Армель состарилась и перестала ездить в качестве сопровождающей больных и калек. Муж ее умер. Мария вес набрала, и теперь в одиночку трудно плавно поднять 56 килограммов. Поз две – сидеть и лежать на спине. Инвалид тяжелеет. Родитель слабеет.
В моей дремоте я с облегчением думаю, что этот нескончаемый труд прекратится когда-нибудь. Бог не без милости: ни у кого не отнимает Он смерть. То есть, конечно, я хочу сказать – исход, точнее, изъятие из этого мира труда.
Я дремлю, опираясь плечом на поручень кресла Марии. Она головой прислонилась к моей. Доносится шум разговора, бурчание публики, из которого выпархивают отдельные слова.
– А Патрик говорил… всего-то пять евро… Жожо, ты куда побежал? Жожо!.. свекровь позвонила… ну, в больнице… не видел ее давно… класс!
БИОЛОГИЧЕСКИЕ ЧАСЫ
Мария начинает делать движения: словно она приподнимается в кресле, потягивается вверх, в стороны. Раньше – до 2004 года она говорила: пипи!
Это кому-то пустяк, а для нас пипи и кака – отметка прогресса. Дочери было 8 лет, когда она вдруг поняла, что нужно соединить приближенье желания тела с этими словами, произнести вслух, и они становятся просьбой. Общением. Ее тогда принимают в мир взрослых людей – добрых, по крайней мере, не злых. Ее сажают на горшок, потом вытирают, ей сухо, тепло.
Мария не соединила окончательно твердо два события, – практических, даже можно сказать, прозаических, – желание тела и объявленье о нем. Она думала, что доставляет родителям радость всегда своим восклицаньем:
– Пипи!
И уж родители радовались! Биологические часы пошли.
А ведь это целое дело: горшок, раздеванье, усаживание. И с годами дитя тяжелее, и уже не дитя, уже тридцать, а потом и тридцать пять килограммов. И не просто, рывком, как мешок, а плавно, легко.
Катастрофа длилась несколько лет.
В нормандском городке, в специальном учреждении для инвалидов на зов Марии не торопились. Уже нужно было терпеть, а потом и ставить рекорды, – не занесенные, увы, в книгу Гиннеса: сколько может терпеть инвалид, захотевший помочиться? Четверть часа? Полчаса? Час?
Наконец, дотерпев, Мари облегчалась и произносила свой афоризм, который нужно привести в оригинале:
– Ça fait du bien!
В 2004-м Мари бежала из Ларша. Она спустилась во двор и выехала на своем кресле через ворота в город. Она ехала куда глаза глядят до тех пор, пока не устала. И потом она не знала, что делать. Кто-то заметил, спросил, позвонил, за беглянкой приехали. Вот и всё.
В это время она была очень несчастна. Тогда в центре работал монитером молодой мужчина, Патрик. Событие, согласитесь: на двадцать девушек – один.
Что чувствовала Мария в свои 28 лет? Читательницы, возможно, могут припомнить свои переживания, если им уже больше. И особенно посочувствуют те, вероятно, у кого было шансов немного, когда они были влюблены.
А у Мари – никаких.
Мне случилось в жизни влюбиться, когда надеяться на взаимность не приходилось. И я вместе с дочерью горевал, ее понимая вполне.
Да только представьте: почти всю свою жизнь – от матери отделившись – она спит одна.
Директриса Гудвин объявила однажды, что приедет психолог и расскажет родителям о сексуальности инвалидов. Занятость ему помешала приехать. Да конференция на такую тему в Нормандии – смелость.
Догадываясь о страданьи Марии, монитрисы над ней легонько подтрунивали.
А над ее религиозностью насмехались обитатели дома.
– Эй, Мари! Спой: аллилуйя!
И передразнивали:
– Как ты поешь, а? «Аллилуйя!»
Маша злилась. Она вся напрягалась и делала жест, словно отрывала что-то невидимое.
Инвалиды живут в коллективе, как и вы, цельнотелые и могущие себя обслужить. Симпатия и вражда, ссора и спор повседневны. Тайна дружбы, загадочность неприязни, – всё как у нас, хотя мы себе объясняем – и довольствуемся призрачным объяснением. Слова прикрывают общение душ. А тут – в чистом виде: гневный взгляд, клокотание в горле, звуки. И никак не могут перестать и на своих креслах разъехаться: бушует ссора без слов.
Учреждение для инвалидов состоит из трех частей: сами они, персонал и дирекция. Позади инвалидов маячат родители. Отношение к ним двойственное: они как бы на стороне инвалидов, некое моральное наблюдение, то есть помеха свободным действиям служащих.
Но они же и клиенты фабрики немощи. Благодаря их несчастью функционирует механизм субсидий и зарплаты. С ними легко быть добрыми, а можно и хитрить, что, в конце концов, нетрудно: родители сами подавлены негодностью детей к жизни, своей какой-то библейской виной за случившееся («...проклятие рода их на детях их…»)
Работа нанятых монитрис очень трудна. Их занятие в глазах нормандского – да и французского – общества и населения вовсе не престижное. Вот если б зарплата была значительной – тогда, разумеется, сомнения отпадают.
Конечно, сейчас об инвалидах говорят и пишут, и показывают по телевидению, обращаясь к гуманности послевоенной, когда все ужаснулись тому, что человек европейский может быть зверем, – и где-то в недрах сознания затеплился призыв «не убий».
В действительности труд с инвалидом граничит с призванием почти религиозным.
При директрисе Мадам Гудвин новой монитрисе полагалось попробовать на себе миниатюрный подъемный кран: сесть на матерчатое сидение и поднять себя, на собственном опыте узнавая, что широкие ремни могут быть неудобны и резать, что висящий в воздухе инвалид может испытывать страх.
До тонкостей подготовка не доходила: Нормандия – не спектакль в телевизоре под руководством гуманного психиатра Сирюльника – и против спектакля я ничего не имею, напротив! Хотя бы в развлекательной форме французское общество получает представление о жизни инвалидов и готовится, возможно, к его осмыслению.
О тонкостях я сам скажу пару слов. Свежий человек полон солидарности к своему образу и подобию – инвалиду. Он готов его научить – есть, пить и ходить. После некоторых попыток он обнаруживает, что тот на солидарность не откликается: не учится, или учится плохо.
У него нет рук или ног, чтобы научиться. Или они неподвижны. Или искривлены.
Солидарность кончается: человеку становится скучно. На ее смену приходит, если оно есть, призвание, то есть потребность в такой работе по мотивам глубоким, в сущности, религиозным. Послужить немощному ближнему. Или приходит профессионализм: делать хорошо предложенную обществом работу и получать достойное вознаграждение, какое само по себе вызовет уважение: смотри-ка, устроился! Ну и молодчина.
Муки инвалида разрешатся самой природой: он пописает в штаны. Точнее, в памперс (Прошу простить мне американизм, но сами знаете, русский памперс отстал от балета и бомбы).
И муки Марии разрешаются так же.
Инвалиды не понимают, увы, что они не виноваты. Что потребность тела сильнее. Они не знают, что их предали – не со зла, а ради своей независимости, ради собственного психического равновесия: за такую зарплату – такая работа.
То, что инвалид не деталь автомобиля, а живое существо, – как бы забывается. Напоминающим о разнице можно ответить, пропустить мимо ушей, можно и отомстить.
Отцу говорят:
– Видите ли, инвалидность не стоит на месте, она эволюционирует... (непременно в худшую сторону, да?) Вы позволяете себе замечания, а не пора ли подумать о переводе Марии в учреждение более приспособленного типа?
Директриса делает паузу.
Я не осмеливаюсь отвечать, чувствуя холод в спине от этой угрозы, но я предложил бы упражнение будущим монитрисам: когда им захочется в туалет, терпеть с часами в руках, отмечая в специальной графе чувства и мысли, и отметить, наконец, минуту, когда терпение лопается. Отличницы пусть пописают в памперс и посидят мокрыми пару часов, опять-таки регистрируя всю гамму ощущений.
– Ça fait du bien! (Ой, как хорошо!) – говорила Мари, облегчившись в горшок.
Теперь она молчит. Биологические часики сломаны. Памперс меняют в три часа дня.
Добавить комментарий