Теперь я уже вдвое старше тебя, но как редко, как непростительно редко, обращаюсь к тебе в эти мои вторые полжизни. И сегодня выстреливаю беседой только потому, что выскочили откуда-то строчки, вот они, ты их повторяла тогда.
Вчера ещё в глаза глядел,
А нынче – всё косится в сторону...
– Вот это как раз про меня, – говорила ты. – у меня именно так. Он больше не хочет на меня смотреть. И дальше, по тому же тексту:
О, вопль женщин всех времен:
«Мой милый, что тебе я сделала?!»
– ...что я ему сделала? Сказала, что на третьем месяце. И он больше смотреть на меня не хочет.
Боже мой, как банально, подумала я. Банально до пошлости. Даже скучно немного – если происходит где-то далеко. А ты продолжала.
– Он не верит мне, не верит, что это от него. А я не могу поверить, что вот же вчера ещё слышала: «да, у меня семья, но люблю я только тебя, и ты единственный близкий мне человек».
Я точно знала, что теперь у тебя слёзы. Лица твоего не было видно: мы шли по тёмной улице, это был один из наших марш-бросков. Так мы называли длиннющие ночные прогулки, провожали друг друга, а жили в разных концах небезопасного города. Все уличные ужастики обходили нас стороной, спасало дурацкое бесстрашие. Мы даже не осторожничали: разговаривали, пели. Иногда просто молчали. И в тот момент я точно знала, что у тебя слёзы, хотя не видела твоего лица, да и голос твой не дрожал. И отвечая молчаливому моему знанию, ты прочла из того же стиха:
И слезы ей – вода, и кровь –
вода, – в крови, в слезах умылася.
Не мать, а мачеха – Любовь:
не ждите ни суда, ни милости.
– Интересно, – сказала ты, – почему «кровь – любовь» здесь не обламывает. Наверное, потому что ритм необычный.
– Наверное, – отозвалась я, – хотя ещё и потому, что здесь перенос есть. Строчка заканчивается на «кровь», но сказано «кровь – вода». Мы ждём окончания сказанного, и мысленно продлеваем строчку. Как-то это лингвистически называется, каким-то кошмарным французским словом, в середине которого как будто звучит жаба.
Мы шли с тобой по совершеннейшему безлюдью, и всё шло в длину: строчки, тротуары, судьбы. Ты возвращалась к этому стиху как к заклинанию:
Вчера еще – в ногах лежал!
Равнял с Китайскою державою!
Враз обе рученьки разжал, –
Жизнь выпала – копейкой ржавою!
– ...действительно, – говорила ты, – ржавою копейкой...
Я протестовала против этой копеечной ржавости и возражала, и отражала твои слова, как могла:
– Послушай, но ведь даже она, гениальнейшая страдалица, играет с этим страданием, поворачивает его так и этак. В начале это стон: «Мой милый, что тебе я сделала?!» Потом она как бы предъявляет претензии, ругается: «Вот что ты, милый, сделал мне! Мой милый, что тебе – я сделала?» А в конце эта же фраза вывернута наизнанку, в наоборот...
– Никакого наоборота! Сказано же:
Где отступается Любовь,
Там подступает Смерть-садовница.
– ...и правильно сказано. Мне ничего другого и не остаётся. Я залезу в ванну и вскрою вены. Это не больно.
– Не смей. У тебя есть мама. У тебя есть я. У тебя будет ребёнок. Не смей.
– Почему обязательно будет? Ещё ведь не поздно избавиться, верно?
– Решай сама. Тут никто тебе не советчик.
Я уже знала, как страшна, как необъятна пустота внутри после этого. Выпало всего ничего, сгусток крови, выпал под ножом и шмякнулся куда-то. А пустота растёт изнутри и расползается, и грозит стать больше меня.
– Решай сама, – повторила я. – Что бы ты ни решила, я с тобой.
– Ещё не поздно избавиться, – бормотала ты, цепляясь за своё камлание:
Детоубийцей на суду
Стою – немилая, несмелая.
Я и в аду тебе скажу:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
– …интересно, – вдруг оживилась ты, – почему она намеренно избегает точной рифмы. Ведь если написать «тебе скажу я и в аду», то рифма будет полная. Почему она сделала не так? Прочь от банальности?
– Может быть, – я обрадовалась твоему переключению с личной убийственности на словесную, – а может быть, она жертвует точностью рифмы ради точности смысла. Главное здесь не «в аду», а «скажу», и она ставит ударное слово в конец строки.
– …Вот ещё что важно: значимость. – Лица твоего я по-прежнему не видела, но знала, что теперь ты улыбаешься. – Потеря должна быть равновеликой счастью. Разрыв с мужчиной не может быть мелочью, пусть будет вот так:
Увозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли...
Белая дорога выпала вскоре не мужчине, а мне. Я уехала из страны, пересекла все мыслимые границы – земные, водные. Перед отъездом подарила тебе свою квартиру: у тебя был доступ к каким-то власть имущим бюрократам, и перевод жилища удался, несмотря на отсутствие родства. Знакомые посмеивались: подарила? Ну и ну, а говорят, евреи деньги любят. Посмеивалась и я: гешефты ещё впереди, я вам расскажу. На самом деле, это и была сделка, предоплата. Точнее, попытка предоплаты – как будто можно оплатить предательство, как будто вообще можно хоть что-то подобное оплатить, хоть от чего-то откупиться.
Я погрузилась в другие страны, и в другие страсти, и в свои любови. Мне было не до прошлой моей жизни. Я почти не писала тебе и через какое-то время потеряла тебя из виду. Ужасно, конечно, но пойми, мне ведь надо было выживать. Да ладно бы мне – ребёнку, потом детям...
Когда пришло известие о том, что с тобой случилось, я была буквально на другом конце света. Ты не сделала над собой ничего небольного, ты просто позвала Садовницу, призвала её к себе. У той, как известно, очень чуткое ухо и тренированная рука, управилась за несколько месяцев. Мальчик, совсем ещё малыш, остался на попечение мамы. Странно думать, что сейчас ему столько же лет, сколько нам было тогда.
Вспоминая нас тогдашних, я не смотрю фотографии, они ничего не дают. Пытаюсь услышать наши голоса, и споры, и молчание. Вспоминаю прогулки, особенно самую долгую; мы догуляли до того, что ночь начала сереть. И последнюю строфу стиха – ты зачитала её, уже прощаясь:
Самo – что дерево трясти! –
В срок яблоко спадает спелое…
– За всё, за всё меня прости,
Мой милый, – что тебе я сделала!
Прости и ты меня, говорю я сегодня, обращаясь к контуру в памяти, пунктиру, голограмме. Прости и ты меня, я ведь даже имени твоего здесь не произношу.
Добавить комментарий