Отступление от темы: СУДЬБА ИГРАЕТ ЧЕЛОВЕКОМ, А ЧЕЛОВЕК ИГРАЕТ НА КЛАРНЕТЕ
Вторым консультантом по эмиграции и грядущей нашей жизни, я избрала моего приятеля Кому Иванова (ныне академик РАН Вячеслав Всеволодович Иванов). Мы гуляли с ним по Гоголевскому бульвару, и Кома, который, по всеобщему (и моему) убеждению знал все, высказывал мне свои очень интересные соображения насчет разных аспектов ожидавшей нас жизни. (Забегая вперед, скажу, что несмотря на свой блистательный ум и запредельные знания, он оказался плохим пророком. Ничего из того, что он предполагал, не случилось с нами, а то, что случилось, он и представить себе не мог, впрочем, как не могли и мы сами). Погуляв часок, мы расстались. Я шла одна к Арбатской площади и вспоминала другие мои прогулки по Гоголевскому бульвару — от ГИТИСа до улицы Фурманова (бывшего Нащокинского переулка), где тогда жили Елена Сергеевна Булгакова и ее сын Сережа Шиловский.
Очень забавные отношения много лет связывали меня с ним. А все Ташкент, Ташкент... Война, эвакуация... И была-то я в Ташкенте всего два года, а притащила оттуда ворох замечательных приятелей и друзей. Кома Иванов был одним из них, и Сережа Шиловский оттуда же, только из другой школы.
Он появился у нас в восьмом классе, в школе-экстернате при Доме Красной Армии, в середине урока. Открыл дверь, вошел, сел за парту, а потом спросил: «Можно войти?» Мы обрадовались и стали хохотать. Смущенная учительница тщетно призывала нас успокоиться, а новичок невозмутимо стоял около парты и пытался объяснить, кто он такой. Высокий, легкий, пальто в накидку, руки в кожаных перчатках. Светловолосый, сероглазый, с очаровательным лицом, с которого не сходила улыбка — не то насмешливая, не то приветливая. Манеры были свободные, уверенные, говорил, слегка грассируя. Словом, без пяти минут Жан-премьер из какого-то невиданного театра. На перемене все его окружили, перезнакомились. И так естественно, будто он давно всех знал, и как-то само собой, стал членом довольно-таки замкнутой школьной компании, которая сформировалась вокруг двух кузин: Ады Берштейн (рано трагически погибшей) и Майи Петровой. Я никогда не любила компании. В любом обществе нахожу приятных интересных мне людей, с ними завязываю отношения. Остальных — хорошо, если знаю в лицо. Так было и в той школьной компании. Я дружила с Адой и Майей, а когда появился Сережа, он стал для меня третьим — даже не знаю, другом или приятелем? Наши отношения не прерывались никогда. Но я бы не сказала, что они когда-нибудь перешагнули грань поверхностного приятельства. Хотя нам обоим определенно нравилось бывать вместе — мы гуляли, читали стихи, шутили, разыгрывали друг друга. Сережа пел гусарские песни, рассказывал о Михаиле Афанасьевиче Булгакове, открывая передо мной совершенно новый мир. Представил меня своей маме Елене Сергеевне. (Потом, уже в Москве, познакомил со своим дивным братом Женей, безвременно покинувшим этот мир). Я бывала у них на улице Жуковского (в Ташкенте), где над ними — «на балхане», жила Анна Андреевна Ахматова. От Майи Петровой (еще раньше) я получила в подарок маленький сборник стихов Ахматовой, вышедший перед войной, прочитала и «заболела». Выучила все стихотворения и декламировала их на наших сборищах. Когда Сережа предложил познакомить меня с Анной Ахматовой, я испугалась: «Нет. Это невозможно! Она — Богиня! Ну, что я могу ей сказать?» «А ты молчи», — посоветовал он. (Уже став взрослой, я несколько раз встречала Анну Ахматову в Доме Литераторов. Всегда почтительно с ней здоровалась, но заговорить не решалась. А зря...)
Во второй раз аналогичный страх знакомства я испытала уже будучи студенткой ГИТИСа. Из института домой я ходила по Брюссовскому переулку почти каждый день около пяти часов, и всякий раз встречала прогуливавшегося там Василия Ивановича Качалова. С ним я всегда раскланивалась, считая долгом хоть так выразить свое преклонение перед ним. Однажды, это было зимой, в пять уже горели фонари, Василий Иванович подошел ко мне, вынул из теплой перчатки свою белую мягкую руку, протянул мне, сказав: «Качалов, Василий Иванович». Я отшатнулась от руки, будто в ней был зажат кинжал: «Нет! Не могу!» Пораженный моим поведением, Качалов так и стоял с протянутой рукой, спрашивая: «Почему?» «Я преклоняюсь перед вами. Как же я могу притронуться к вашей руке?» Он засмеялся: «Ну, полно вам», — и пожал мою руку, с которой я так и не сняла перчатку. Дурацкое мое faux pas, само собой, быстро уладилось. Василий Иванович стал прогуливаться по переулку до улицы Герцена, встречая меня. Я сообщила ему, что хотя учусь на театроведческом, хочу стать актрисой. Не совсем беспочвенным было такое заявление.
Дополнение к отступлению: ИГРА В РАЗГАРЕ! СПЕШИТЕ ДЕЛАТЬ СТАВКИ!
С девятого класса я была в театральной студии Дома пионеров (в той самой, где со спектакля «Кот в сапогах» начал свое восхождение к славе Роллан Быков). Каким-то образом перезнакомилась я со студентами первого курса первого набора Школы-студии МХАТ — Леной Хромовой, Маргошей Анастасьевой, Ритой Юрьевой (Юрге), Толей Вербицким, Юрой Ларионовым (Касперовичем), Володей Трошиным, Костей (Редом) Градополовым, Ваней Тархановым. Они стали зазывать меня в Школу, и я быстро сделалась там «своим братом». Однажды меня заприметил директор Василий Александрович Орлов. Он поинтересовался, кто я такая, что делаю в помещении студии. Студенты рассказали, что я школьница, хочу на будущий год поступать в Школу-студию. Василий Александрович пригласил меня в свой кабинет, попросил прочитать что-нибудь. Я выбрала балладу А.К.Толстого «Алеша Попович». Орлову, очевидно, мое чтение понравилось. Он особо отметил мой голос. Порекомендовал выучить басню Крылова «Крыса и мышь», а для прозы взять монолог из комедии Мольера «Проделки Скапена» и прийти к нему снова через две недели. Я стала приходить к Орлову более или менее регулярно. Мои новые друзья — студенты студии, посчитали, что вопрос обо мне, в основном, решен.
Осип Максимович Брик, знавший меня, как и Лиля Юрьевна, с моих четырех лет, услышав от мамы, что на радость родителям я намылилась «в актерки», отнесся к моему порыву доброжелательно и предложил по субботам приходить заниматься с ним художественным чтением, что я и делала. Обычно я оставалась к завтраку и имела возможность часто и подолгу и на протяжении сравнительно длинного времени наблюдать близко Лилю Брик. (О чем тоже хотелось бы рассказать, но это отдельная большая тема, я полагаю ей здесь не место).
Окончив школу, подала документы в Школу-студию МХАТ. После первого тура члены приемной комиссии высказали мнение, что меня, вроде, можно принять. Курс набирал Александр Михайлович Карев. Когда экзамен закончился, он подошел ко мне. «Я бы хотел с вами поговорить», — сказал он и пригласил в пустую аудиторию. «Первое и главное: вам не надо идти в актрисы. Пусть вас не вводят в заблуждение доброжелательные отзывы расположенных к вам людей. Они продиктованы симпатией к вам, а не ответственностью за ваше будущее. Поверьте мне, у вас нет настоящего дара, и вы загубите свою жизнь, прозябая на «кушать подано». Пока не поздно, подайте документы в ГИТИС на театроведческий, если вы так уж любите театр. Для вас это будет вернее». Я, конечно, огорчилась, но не очень, что явилось главным доказательством — в актрисы мне не надо. Карев завел со мной разговор на какие-то посторонние темы и, вдруг, выдал историю отменного качества. Он был артистом еврейского театра «Габима». В 20-х годах театр повез в гастрольную поездку по Европе спектакль «Гадибук», поставленный Е.Б.Вахтанговым. В Берлине на спектакле был Альберт Эйнштейн. Карев играл маленькую роль нищего, у которого за спиной висела котомка. В антракте Эйнштейн пришел за кулисы, разыскал Карева и спросил: «Что это у вас там в котомке?»
Словом, актрисы из меня, скорее всего, не вышло бы, еще и потому, что в нарушение основного постулата Станиславского: «любите искусство в себе, а не себя в искусстве», я любила себя, «купалась» во внимании, которое разные люди проявляли ко мне, узнавая, что я «иду в актрисы». Оставалось переквалифицироваться в театроведы.
Однако пока я забирала свои бумаги из Школы-студии, пока собиралась переподать их в ГИТИС, наступил август. Пришла в ГИТИС со своим бумажным набором и узнала, что прием документов давно закончен. Более того, прошли экзамены и курс практически укомплектован. Одна из сотрудниц деканата взглянула на мои бумаги. «Мы вообще не приняли бы у вас документы. Вам только шестнадцать лет, а в институт принимают с восемнадцати». Это меня обескуражило, и я робко спросила: «Что же мне теперь делать?» Ответом было ледяное молчание. Но тут молодая хорошенькая женщина, оказавшаяся в деканате, вмешалась в разговор: «Вам надо пойти в Комитет по делам Высшей школы к заместителю Председателя Михаилу Степановичу Григорьеву. Вот вам телефон, вот вам адрес. Позвоните и попросите принять вас».
Окрыленная, я на другой день позвонила. Мне сказали прийти через несколько дней с заявлением, в котором надо изложить суть дела. Комитет оказался рядом с моим домом, на Рождественке, в крыле Архитектурного института. Ждать приема у Григорьева не пришлось. Его секретарь сразу пригласила меня в кабинет. Григорьев оказался пожилым полноватым мужчиной с белесыми волосами и такими же бровями и ресницами. Он чем-то был похож на большого добродушного мыша из старой детской сказки. Я вручила ему свое заявление. Прочитав, он поговорил со мной несколько минут и наложил резолюцию. «Идите завтра прямо к директору ГИТИСа Стефану Стефановичу Мокульскому и отдайте ему заявление с моей резолюцией». На радостях, я резолюцию не прочитала (такая вот легкомысленная). На следующий день, гонимая ветром, помчалась в ГИТИС. Меня сразу пропустили к директору. Стефан Стефанович — совершенно обворожительный мужчина с умными лукавыми глазами и лицом, выточенным происхождением, воспитанием и образованием, — взял мое заявление, прочитал резолюцию Григорьева и громко рассмеялся. «Вы читали резолюцию?» — спросил Мокульский. «Нет», — призналась я. Он удивился (не догадываясь, что мне будет суждено удивлять его грядущие пять лет, завершив эту модель поведения на Госэкзамене по Западному театру. У меня был вопрос: «Байрон и Шелли». Я ответила, что знала. И тут Стефан Стефанович спросил: «Какое различие между этими двумя поэтами отметил Энгельс». Я задумалась, и ничего не вспомнив, спросила Мокульского: «А какое различие он отметил?» Члены Госкомиссии покатились со смеху, а мне почему-то поставили «отлично»). «Тут написано, — продолжил Мокульский, — «принять на первый курс театроведческого факультета ГИТИСа». Ну, если высокое начальство, в лице Мих Степа велит, мы сделаем. Экзамены уже прошли, потому вас возьмем по указанию Комитета без экзаменов. Надо только пройти два коллоквиума: по истории театра и по театральной критике». «А что такое коллоквиум?» — спросила я по необразованности. Мокульский опять засмеялся: «Это такое собеседование с нашими профессорами. Книги для подготовки возьмите в нашей библиотеке. Они там сами все знают. Первый коллоквиум по критике через неделю, в 4 часа у меня в кабинете».
Описывать, как я в полубезумии готовилась к собеседованиям, неинтересно. Важно, что я их прошла, и в конце сентября появилась на занятиях. В первые же дни я обнаружила, что Мих Степ (Михаил Степанович Григорьев) тоже был профессором ГИТИСа. У нас он читал курс «Введение в литературоведение». (Замечательно интересный курс, треть которого — в то-то время! — был посвящен Фрейду). В силу неожиданных обстоятельств, я встречалась с Мих Степом не только в ГИТИСе. Всякий раз, когда я пыталась напомнить ему о моем посещении его в Комитете и о его резолюции, благодаря которой меня приняли в ГИТИС, он лукаво улыбался и отвечал: «Я ничего такого не помню. По-моему, ничего этого не было».
Как ни старался Мих Степ отфутболить мои приставания, я была ему безмерно благодарна. Учиться в ГИТИСе было везением, счастьем и наслаждением. Возможность слушать лекции профессоров и преподавателей, доставшихся нам от «раньшего» времени и чудом уцелевших в горниле строительства «новой жизни», общаться с яркими одаренными студентами всех факультетов дорогого стоило. Но, подобно всему в советской жизни, существование ГИТИСа было окрашено и в трагические, и в драматические, и даже в фарсовые тона. Трагическим было внезапное исчезновение преподавателей и студентов. Их, словно, дурным ветром сдувало в никуда. Исчез руководитель семинара по критике на нашем курсе — талантливый, учивший нас смотреть и видеть, театральный критик Симон Дрейден. На режиссерском факультете (курс Ю.А. Завадского) «пропал» навсегда лучший студент Изя Вершков. О его местопребывании (а вскоре и о его трагической гибели) узнали от славных сотрудников органов. Еще до развернувшейся в полную силу кампании против «безродных космополитов» время от времени учинялся «сверху» разгром то одного, то другого курса, которыми руководили неугодные партийному начальству деятели искусств. По непонятной нам, но понятной «им» причине, был расформирован курс замечательного режиссера Николая Васильевича Петрова. Осталось всего несколько студентов: Анатолий Эфрос, Борис Фрейман, Владимир Бортко, Ривочка Левите. А студентку по фамилии Людвигова перевезли подальше от ГИТИСа — на Архипелаг ГУЛАГ...
Читайте полностью отрывок из книги в бумажном варианте журнала. Вы также можете заказать отдельные номера журнала или отдельные статьи. Информация о подписке и заказе отдельных номеров и материалов в разделе "Подписка "
Добавить комментарий