Подъезд, куда мы с дочерью вошли, вполне мог вместить трех мушкетеров вместе с д'Артаньяном, въезжающими туда верхом на лошадях. Пол вымощен выпукло-неровной брусчаткой, а стены — из красного в прожилках мрамора: роскошь, гул вековой истории, belle France. Совсем некстати показался лифт, похожий на вертикально поставленный гроб, в который мы еле втиснулись. И вознеслись на шестой этаж к темному обшарпанному коридору с рядом дверей, у порогов которых сбились одинаковые, плетеные из джута, овальной формы коврики, давно скучающие по помойке. Великолепие фасада, адрес — Boulevard du Palais — настолько не соответствовали подобной убогости, что это не ошарашивало, а смешило.
Квартирка, предоставленная нам дочкиными друзьями, глянулась неправдоподобно тесно-крошечной, не только по американским стандартам, а, пожалуй, по любым. Но так же неправдоподобен был открывшийся в окне вид: башни собора Парижской Богоматери. Мы вселились в самое сердце Франции, на Сите, напротив Дворца Правосудия, до четырнадцатого века бывшего королевской резиденцией.
А всего два часа назад сели в поезд Eurostar в Лондоне и, промчавшись по туннелю, проложенному под Ла-Маншем, вынырнули из парижского метро там, где нам предстояло прожить три заполненных до отказа дня.
Не стоит, верно, еще раз свидетельствовать, но трудно удержаться от признания, что есть в мире города, где всегда, сколько бы раз туда ни наведываться, возникает ощущение ошеломляющей новизны и непостижимой чарующей тайны. Но как и все наши чувства, влюбленность в конкретный город окрашена избирательностью. Во мне, скажем, ничего не затронул Рим. Aфинский Акрополь, обдав раскаленным жаром, не воспринялся подлинным, — точно макет из гипса. Равнодушна осталась к пирамидам в Мексике. А вот Венеция, Флоренция, Брюгге с несравненным Мемлингом — околдовали сразу, как и увиденный в детстве Ленинград. С Москвой, где родилась, установились семейно-родственные отношения, а все привычное может согревать, но не восхищать.
Париж, где я впервые побывала тридцать лет назад, именно восхитил и восхищает. Хотя та поездка в группе членов союза советских писателей, льготно оплаченная пятьюстами рублями, под предводительством интуристовской дамы, не знаю уж в каком чине, но с погонами наверняка, носила печать унизительной бесправности, ублюдочной безропотности. Правда, ни я, ни мои товарищи, об ущербности своей не догадывались, послушно грузясь в автобус под окрики интуристовской дамы, не смея отлучаться из гостиницы без спутников, составляющих группу как минимум из трех человек. Да и куда мы могли отправиться, безъязыкие, нищие, выросшие в оторванности от правил, понятий, принятых в цивилизованном мире, даже в случайном соприкосновении с которым ощущали себя неуютно, как дикари.
Время, отведенное на музеи, считалось потерянным, витрины дорогих магазинов по причине их недоступности никаких эмоций не пробуждали, а вот если вместо запланированного обеда или ужина нам выдавались карманные гроши, группа советских "инженеров человеческих душ" оживлялась, мечтая о распродажах, где удастся разжиться бросовым барахлом.
А чего скрывать, и я разделяла те же вожделения. Дома с двухлетней дочкой остался муж, и хотелось ему привезти хотя бы газовую зажигалку, где в пластмассовом футлярчике возникала одетая, а после раздетая красотка. Шик, да? А спертая из отеля пепельница, а мыло в глянцевой упаковке воспринимались значительнее, важнее, чем ароматное дуновение зацветших каштанов, чем серо-сиреневые с жемчужным отливом парижские сумерки, чем дома, подступающие к площадям угловато, как приплывшие в гавань корабли.
Советская, нарочито стандартизированная скудость быта влияла и на мировосприятие соотечественников, притупляя восприимчивость к деталям, оттенкам, всему тому разнообразию, что придает праздничную окраску и каждодневной будничности, насыщая то, что зовется душой.
А все-таки Париж обладает столь сильным зарядом, что проникает и сквозь заскорузлую необученность наслаждаться мимолетным. Потом, спустя годы приезжая туда многократно, я еще более восторгалась узнаванием некогда там пережитого. И та, бывшая я, теперь в общем-то чужая, ухватившая тридцать лет назад по доступной цене бежевую беретку с прилавка универмага "Прентан", сразу ее нахлобучившая, уверовавшая в собственную неотразимость, — отторжения у меня сегодняшней не вызывает. Образ домов, похожих на корабли, взят из ее памяти. И как она — я обмирала перед немыслимо дорогими каталогами Лувра! Было это, значит, заложено — тяга, на удовлетворение которой ну совсем не рассчитывала...
Не раз отмечалось, как изменяется, порой на полную противоположность, человеческая сущность на протяжении жизни. И поражаешься, вглядываясь в себя: ты ли это? Разве можно было вообразить, что наступит пора, когда ни в Лондоне, куда дочь переселилась из Нью-Йорка, ни в Париже никаким ширпотребно-тряпичным искушениям не поддамся, не устою только перед альбомами по живописи, правда, уникальными: дочь знает, чем меня соблазнить.
В Лувре как встрече с другом обрадуюсь Джотто, на картине которого каждый раз обвораживает, умиляет необычным обличием ангел, прилетевший к святому Франциску, чьи сложенные в момент приземления с небесных высот крылья напоминают мохнатые штаны, и сочетание наивно-обыденного реализма с пафосом истовой веры восхищает заново.
Ну и, конечно, нельзя упустить свидания и с провозвестником поп-арта 16 века Арчимбольдо, и с де ла Туром, полюбившимся и в Лувре, и в нью-йоркском Метрополитен-музее, хотя знаю за собой грешок: нетерпение увидеть то, с чем сблизилась, породнилась, застилает возможность новых открытий. Может быть, это возрастное: потребность вспоминать становится сильнее желания познать.
Но не разделяю сетований по утраченной молодости, если в себя трезво вглядеться, — скорее тревожной, чем прельстительной, утомительной суетностью вместе с неуверенностью, страхом обманутых надежд, неопытной незащищенностью, уязвимостью, маскируемых напористостью...
Так же неверным считаю отношение к прожитому как к наращиваемой веренице потерь. А почему бы не обретений, избавлений от шелухи иллюзорного? Способность видеть, оставаясь незамеченной, приходит с опытом. А получать удовольствие от того, что взгляды прохожих больше к тебе не липнут — стадия, близкая к умудренности, что приятно, утешительно сознавать.
Ну кто мог из знавших меня прежде представить, что я, до неразборчивости жадная к общению, многолюдству, найду отраду в одиноких, пока дочь на работе, прогулках по Гайд-парку, благо близкому к ее жилью, наблюдая с невольной улыбкой резвящихся там на газонах собак всевозможных пород, скучая по скотч-терьеру Ване, дожидающемуся моего возвращения в Колорадо.
А что дочь говорить на родном языке будет только с нами, родителями? Что на полках ее квартиры книги на французском, английском, испанском сделают абсолютно незаметными несколько томиков на русском, что я же ей и всучила? Что столько сил потребуется на обретение навыка жить в разлуке со своим ребенком, стараясь забывать о расстояниях, нас разделяющих?
Незачем сравнивать, сопоставлять прошлое с настоящим, хотя в эмигрантской психике рубец тут, видимо, навсегда остается. Оставленное с обретенным трудно сращивается, даже если жаловаться незачем, не на что.
В том исчезнувшем прошлом не могло и присниться, что коренные парижане, Шарлотта и Венсан, на чью предстоящую свадьбу дочь приглашена в качестве свидетельницы невесты, предоставят нам квартирку-студию... Книги в карманном издании, диски с классической и джазовой музыкой, одежда на проволочных плечиках, что дают в химчистках, нанизанных на прогнутую штангу: для шкафа в квартирке Шарлотты нет места. Шарлотта же позаботилась загрузить холодильник самым необходимым, — апельсиновый сок, молоко, джем, сыр, — предварительно осведомившись у дочери: что надо для завтрака твоей маме? Дочка: мама утром только пьет кофе. Шарлотта: ну и прекрасно, у нас рядом с подъездом с семи утра открыто кафе, называется "Американское", там твоей маме, думаю, будет комфортно. Дочь: мама моя вообще-то русская... Подруга ей: да помню я, помню.
Если вдуматься в явные несопоставимости в столь затейливо обернувшейся судьбе, то никакой увязке они не поддаются. Во мне еще жив помрачающий рассудок страх, что приходящая нянька на прогулке в сквере вдруг споткнется, коляска перевернется, и мой ребенок, младенец... И одновременно слышу голос взрослой дочери: "Мама, вот здесь в ящике наличные, своей кредитной картой не расплачивайся, доллар стоит плохо, в Европе сейчас на доллары невыгодно покупать. Но ты только, пожалуйста, ни в чем себя не ограничивай, понравилось что-то, бери, не сомневайся, а то я тебя знаю, любишь экономить на себе".
Да глупости, вовсе я на себе не экономлю, но круг моих интересов не то чтобы сузился, но видоизменился. Я давно уже не замираю у витрин магазинов, прохожу мимо не глядя. Зато тщательно выбираю цветы, в букетах или в горшках, обожаю рынки. Повезло, что неподалеку от дома дочки в Нотинг-хилле на Portobello road, известной своими антикварными лавочками, еще и торгуют фруктами-овощами, выращиваемыми в лондонских предместьях теми, кто не забыл, не захотел оторваться от земли.
Англичане называют свои фунты "квидами", в монетах квиды тяжелые, крупные, и достоинство их мне с непривычки трудно отличать. Взяв с лотка перец, анис, цветную капусту, отличающиеся от магазинных и видом, и запахом, а, главное, штучностью, необезличенностью от соприкосновения плода с руками хозяев-трудяг, — протягиваю кошелек, откуда, знаю, достанут столько, сколько надо. С такими лицами обман исключен. И никто не дивится моей доверчивости именно потому, что и в голову не приходит надуть покупателя. Честь, репутация куда важнее, ценнее. Да и все ведь друг друга знают. И меня начинают признавать. Нотинг-хилл уютный район, одомашненный. Кто смотрел фильм, так и названный "Нотинг хилл", с Джулией Робертс и Хью Грантом в главных ролях, ощутил, верно, тамошнюю атмосферу. На удивление тихо, множество ресторанчиков разных национальных кухонь, дома невысокие, с садиками за чугунной, решетчатой оградой, крашеные в светло-бежевые тона, напоминают пирожные со взбитыми сливками. Растения в вазонах, выставлены на подоконниках снаружи, и зимой не вымерзают: в начале января цвели цикламены, герань. Плющ зеленел, драпируя плотно каменную кладку фасадов, с оград свисая, кудрявясь, будто русалочья шевелюра.
Вот странность: от насиженного с неохотой всегда отрываюсь, ища повод от поездки куда-либо в последний момент уклониться, увернуться. Не надо, и так хорошо. Чемоданы уж собраны, а я, так сказать, внутренне, упираюсь. Вдруг ссора, недуг внезапный — и оставят меня в покое? Нет, конечно, нет. Еду, ползу, лечу, через не хочу. Доставлена, и тут во мне приметливость чисто деревенская обнаруживается. Впитываю, поглощаю ну всё буквально, и с особенным удовольствием именно пустяшное. Скажем, в Marks and Spencer, рядом с жильем дочери, где покупала продукты, у входа мне попадался всё тот же мужчина с собакой-сеттером, которую он оставлял, закрутив поводок на столбике рекламного щита. Собака хозяина ожидала, и я тоже: сколько он будет отсутствовать? Удостоверилась, ровно пятнадцать минут. Когда собака, ликуя, встречала хозяина, я, испытав облегчение, отправлялась за покупками.
В Гайд-парке, куда регулярно наведывалась, собаки, с поводков спущенные, вольно туда-сюда носились. Одна, сучка-бультерьер, на призывы хозяина, его посвист ну никак не реагировала. Я встревожилась: а если убежит, потеряется? Хозяин, в берете, с трубкой, был недоволен, показалось, моим излишним вниманием. Прогуливался по аллее, туда-сюда, изображая уверенность, что никуда собака от него не денется, но все же периодически оглядывался. Бультерьерша как угорелая на поляне кружилась между деревьями. "Она в экстазе, — обронила, когда он в очередной раз прошел мимо скамейки, где я сидела. — Вот, глядите, мчится к вам!" Он, обернувшись: а у вас какая собака? Отвечаю: скатти. Он: вы иностранка, у вас скандинавский акцент, шведка, датчанка, угадал? Я: типа того...
В Лондоне сразу же ринулась в Гайд-парк потому, что дочка там ежедневно утром бегает. Подсчитала сколько раз она улицы пересекает. И мне снова, в который уж раз, понравилось всё, что её окружает. Причуды английские, за которые нация держится мертвой хваткой. Ярко-красные телефонные будки, полицейские в высоких касках, завсегдатаями забитые пабы, где все друг друга знают и общаются по-семейному, перекликаясь, пересаживаясь то за один, то за другой стол.
Устрицы можно поесть и у нас в Денвере. Но в ресторанах с белыми крахмальными скатертями, лощеными официантами и по ценам, антуражу соответствующим. А в лондонских гастро-пабах дюжину или сколько заказали без всякой торжественности приносит девица со всклокоченными, крашеными в немыслимый цвет волосами, на грубой, дешевой, в сколах посуде, ничуть не скрывая, что ее оторвали от куда более важного — беседы за стойкой с приятелями, выряженными кто в тельняшки, кто в рубашки с кружевными жабо, кто в длиннополые пиджаки, похожие на стародавние сюртуки. Но в маскараде таком нет нарочитости. Англичане придерживались и придерживаются вкусов, стиля, выработанных по их собственным понятиям, со стороны кажущихся иной раз эпатажными. Но это ошибка. Англичане до эпатажа не опускаются: им искренне наплевать, как они воспринимаются со стороны.
В отличие от соседей-французов, — столь территориально близких, а по менталитету, пожалуй, далёких как никто, — англичане полностью раскрепощены, до почти оскорбительного безразличия к оценкам, мнениям любого, кто не влился в ядро, костяк нации хотя бы на протяжении двух-трех поколений. Безупречная британская вежливость всех со всеми внятно дает понять, кто в стране, — некогда империи, владевшей территориями-колониями и суженной до размера острова, откуда взлетная полоса обрывается сразу в морскую гладь, — был, остается и будет хозяевами. Несмотря ни на что. Да хоть мусульмане, хоть эмигранты, хлынувшие из Восточной Европы, хоть новорусские богатеи каких бы не предпринимали усилий, останутся за чертой, неодолимым барьером, незримо, но несокрушимо установленной нацией, воспитанной поколениями на всех уровнях, от аристократа до уличного попрошайки, в сознании своей исключительности. А если англичане бывают смешны, ну так и смейтесь, пожалуйста.
В воскресный день мы с дочкой отправились с вокзала Виктория в приморский Брайтон. (Вот уж не предполагала, что назвав ее в мамину честь, окажусь там, где ее имя будет очень распространенным.) Несмотря на зимнюю несезонность, Брайтон бурлил от желающих побродить по пляжу, полакомиться на пирсе угрём, застывшим в желе. Но уж коли в путеводителях главной достопримечательностью города значился Королевский павильон, возведенный ихним Георгом, если не ошибаюсь, Третьим по нумерации, визита туда при дочкиной въедливости было не избежать.
Сооружение оказалось нелепым до неправдоподобия. Кто бывал в Тадж-Махале в Агре под Дели, тоже отстроенном не иначе как обезумевшим раджой, может представить вот такой же размах, да еще с наворотом псевдо-китайского элемента. Мы с дочкой переглянулись, хмыкнули и влились в отнюдь не многочисленную группу экскурсантов. Я предпочла бы еще поесть угря, пошляться в узких улочках средневекового центра Брайтона, но зная, что пока не обойдем все помещения, декорированные в соответствии с грезами явно больного психически Георга под номером Три, на волю не вырваться.
Но в этой главной достопримечательности города нас ожидало совершенно непредвиденное развлечение. Оказалось, что самые роскошные залы Королевского павильона сдаются под торжественные процедуры, типа юбилеев, свадеб или проводов в последний путь. И нам, экскурсантам, случилось встрять непрошенными зрителями на подобном ритуале, смысл которого сразу не распознавался.
Не просто пожилые, а дряхлые люди выстроились в шеренгу перед фотографом. Женщины в огромных шляпах, украшенных цветами, плодами-овощами, как на картинах моего любимца Арчимбольдо, и в декольте, и со шлейфами, а мужчины во фраках, непонятно в каких сундуках хранившихся. Сцена походила на киносъёмку фильма про ведьм-вурдалаков, выползших из могил на шабаш. Но так как участники этого действа, хотя и с натугой, улыбались, мы, видимо, присутствовали не при скорбном прощании. Тогда что же это? Неужели? Да, свадебная церемония.
Вычленить невесту среди прочих тронутых кладбищенским тлением погодков мне оказалось непосильно. Но приметливая дочь указала: у неё же в руках белые розы, а у других красные. Тут я, не сдержавшись, заржала. Дочь, давно уж взявшая на себя ответственность за пристойное поведения своей матери на людях, метнула на меня гневно-укоряющий взгляд, но, через секунду, лукаво подмигнула, от чего моё тихое ржание переросло в корчи-всхлипы неудержимого хохота.
И вдруг устыдилась сама себя. А что тут, собственно, смешного? Что мне известно об этих людях? Кто я такая, чтобы усмотреть лишь забаву в на самом-то деле щемяще-трогательном стремлении продлить праздник жизни на обрыве всего? Так ли прочно сама нахожусь на пороге, в ничто обрушивающемся? Ведь спускаться и подниматься по крутой дороге, ведущей от вокзала к набережной, с прежней лихостью не давалось, дочь вела, нуждалась в её поддержке. А глянув на неприветливо-холодную, в серой дымке морскую даль, улыбнулась тоже иначе, себе самой непривычно. Не с тоской — нет, с благодарностью за то, чем вот еще одарила жизнь: и красотой, вбираемой всем нутром, и чувством, столь мощным, распирающим ребра, что ребенок мой рядом. Это то, ради чего стоило жить, в последний миг вымолвив — спасибо.
Я не была в Европе десять лет, заполненных вживанием, врастанием в другой континент. Новизны хватало, как и забот. Если бы дочь в Европу не вернулась, меня бы, честно, туда бы и не потянуло. Но именно на перекресте опыта пережитого и там, и там, обнаружились различия в менталитете, привычках, вкусах европейцев и американцев, без осуждения ни тех, ни других, просто, так сказать, фиксируемых.
В лондонском Хитроу отметила многих встречающих с букетами цветов, вспомнив, что в США и в нашей семье эта традиция исчезла из обихода. Американцы, скажем, в рождественские праздники ожидают прибывших с приветственными плакатами, водрузив на головы красные колпаки Санта Клауса, но, как правило, без цветов. А вот в женевском аэропорту Куантрен, наоборот, исключениями являлись те, кто не обзавёлся букетом.
В Америке, чтобы открыто в скверах на лавочках к спиртному прикладываться, — ужас, полиция тут как тут. В Лондоне — да запросто. И если бары забиты — в пятницу да и в выходные в барах не протолкнутся — из бокалов у входа на тротуаре пригубливают, не ощущая себя преступниками. Освободились места за столиками или у стойки, бармен даст знак. И так не в забегаловках, а, например, у Трафальгар-сквер. Мы там с дочкой свои бокалы с вином долго тянули: вид был из окна привлекательный, да и поговорить о чём нашлось. Никто нас не торопил. Но только встали, страждущие уже за нашими спинами. Всё корректно, но я поспешила надеть пальто. И при том, что выпивка у европейцев обыденна, пьяных не видела.
Еще наблюдение, что называется, по ходу. В США надо знать наверняка, где накормят хорошо, и рисковать не стоит. Ресторан может называться итальянским, но мало чем будет отличаться от Макдональдса. Американцы, скажем, не делают из еды культа — то есть, едят черт-те что, черт-те чем запивая. В Европе, в Париже, в районах, что в центре, по крайней мере, — в каждом брассери получишь и луковый суп, без дураков, как надо, и эскарго, и мидии свежайшие. Другое дело, что обслужат, лишний раз не улыбнувшись, что не обижает, конечно, но дивит, приучившись к американскому сверканию поголовному во все тридцать два зуба.
И к пешеходам у европейских водителей совсем другое отношение. В США не только человека, переходящего улицу, даже если не в положенном месте, пропустят обязательно, но и любую живность, собаку, кошку, стаю диких гусей, прилетающих к нам в Колорадо из Канады на зимовку.
У нас вот в околотке лиса поселилась, такая наглая, трусит с ленцой по обочине. Взбрело ей в голову на другую сторону перебраться, так еще останавливается посреди шоссе, размышляя как бы, может, обратно вернуться. Пока свой маршрут обдумывает, выстраивается хвост машин, и все терпеливо ждут. Срабатывает такое уже на подкорковом, видимо, уровне.
Американцы по природе своей незлобливы, независтливы, доверчивы, даже, пожалуй, чрезмерно. Самодостаточность их сближается с ограниченностью, недальновидностью уже опасной. Им, видимо, мнится, что хорошо, комфортно обустроив свою страну, они будут лидировать везде, всегда, и всё равно, что где-то что-то там происходит, коли от них далеко. Несколько напоминает рухнувший СССР, без "железного занавеса", конечно, но по варке-кипению исключительно в собственном котле. В отличие от граждан в СССР, изоляция американцев добровольна. Русская поговорка — пока жареный петух в темя не клюнул — актуальна, увы, для теперешней Америки. Простодушие оборачивается инфантильностью, инфантильность — глупостью, а глупость — бедой.
В период моего пребывания в Лондоне красили фасад дома, где дочь арендовала квартиру. Поначалу показалось, что ослышалась: неужели эти парни в робах англичане? Но британский акцент отличим сразу, даже таким как я, не полиглотам.
В США же привычным стало, что на подобных работах — ремонтных, строительных, дорожных — занят пришлый люд, эмигранты. У нас в Колорадо в основном мексиканцы. Они же газоны стригут, деревья сажают. С нелегалами разобрались, но и тем, кто в стране оказались на законных основаниям, платят значительно меньше, чем американцам, белым то бишь. Ясно, что выгоднее их нанимать. Но кому выгодно? Работодателям — да. Выгоднее так же техническую поддержку и сервис из Азии осуществлять, из Латинской Америки. И товар, от трусов до компьютеров, тоже выгоднее производить там. На костюмчике стоит фирменный знак Ральф Лорена, Тахари, Лиз Клэйборн, а рядом крохотная наклейка: Made in China. И венецианское Murano, и английский фарфор Portmeirion, Botanic Garden в Китае наловчились так изготовлять, что подделка и подлинник совпадают полностью. Нужно очень придирчиво вглядываться, чтобы заметить какие-нибудь отклонения. Потребители не в обиде как бы. Но что в итоге-то? Американские граждане в свой же стране теряют рабочие места. Получается, вот по кому "глобальная экономика" бьёт, делает второсортными на территории, где их предки были первопроходцами. Справедливо?
Ладно, справедливости, допустим, нет и не может быть. Но хотя бы трезвость, баланс должны наличествовать в государственных мозгах? Свобода — хорошо, конечно, но и алчность, и дурь должны всё же корректироваться ответственностью властных структур, ежели власть не только называется, но и является демократической.
Я останавливалась в Лондоне на улицах, где британцы сами долбили асфальт. И вспоминаю голливудскую стряпню по платным каналам ТВ, где в сюжетной завязке самый смышлёный, самый находчивый, благородный — практически всегда афро-американец. А белые либо олухи, либо подонки. За сегрегацию Америка мстит сама себе. И с явным перекосом. Напоминает снова мою родину. Покаяние совестливых просвещенных интеллигентных слоев перед "униженными-оскорблёнными" привело к коллапсу, когда "униженные" замечательно разобрались с защитниками их прав: кого к стенке, кого за колючую проволоку. Вот и Америка, не интересующаяся ничем, кроме себя, может очень дорого заплатить за свою слепоту. И это плохо отразится на всех, во всём мире.
В Лондоне, рядом с Национальной галереей, после посещения экспозиции шедевров Ренессанса из Сиены, зашли с дочкой в бутик, довольно дорогой и по лондонским понятиям. Продавщицы там от наплыва клиентов не страдали, а, услышав русскую речь, проявили к нам удвоенное внимание. В Лондоне, как и везде теперь, русская речь слышна. Но, как и в России, там, в Лондоне, среди соотечественников сильное расслоение: либо берутся за всё, либо могут скупить всё. Те, кто скупил и скупает, мне лично не встречались, но вот среди официантов, таксистов, служащих в прачечных-химчистках, нянь с колясками в парках — узнаваемы наши, даже ни слова не произнося.
Мы с дочкой спутали, видимо, карты даже у опытных, с нюхом гончих борзых продавщиц-кассирш бутика: они нас причислили к категории, к которой мы не относились. Продавщицы обучились произносить: пожалуйста, спасибо, у нас есть ещо, заходите ещо.
Пока дочь примеряла что-то в кабинке, одна, особенно усердная, сказала мне, что она из Кракова, а вы откуда? Я: из Колорадо, США. У неё буквально вытянулось лицо. Ну, будто услышала: из трущобы, кредитные карты подделала, гангстеры, с которыми в спайке, за углом ожидают, накроем вашу кассу — и в рассыпную.
Спрашиваю в свою очередь: American Express принимаете? Она: да... И позвала еще кого-то: проверять, что ли, платежеспособность? Ощущение нахлынуло, будто всё вспять обернулось, и не из Америки я, не там мой дом, я в Замоскворечье или в Сокольниках, а пытаюсь на свои жалкие командировочные нагрести гроши вот на ту самую бежевую беретку, что когда-то, тридцать лет назад, таким соблазном приманила. И став обладательницей коей, — стала, да наверно и была, ну, совершенно неотразимой. О молодость! Чем бы ни сопровождалась, сама по себе — дар, восторг, ликование от пустяшного, а на самом-то деле главного, наверно. Или нет?
Расплатилась, опередив дочку у кассы. Она выразила недовольство. Но думала я не про то. Мне еще раз выпало горькое: страну, где живу, не любят сейчас, осуждают. И понимаю за что, почему. Обидно. Но иначе обидно, по-другому. И из Европы, куда ведь явилась только на каникулы, тянуло обратно, где, выходит, внедрилась. Ошиблась?
В нашем околотке, на бензоколонке, в магазинчиках, в парикмахерской, в спортзале на классах йоги интересовались: где так долго отсутствовала? Разве долго? Объясняю: дочь в Европу переехала, была у неё в Лондоне, ездили в Париж. Мне: и как там погода? Погода не очень, зима. Мне: ну конечно, у них же дожди, туманы, мрак, а у нас, в Колорадо, солнце сияет.
На самом-то деле денек выдался сумрачный, снегопад обещали. Но эта уверенность американская, что солнце-таки засияет, доллар поднимется, рецессия закончится и завершится бессмысленная война, оптимистическим зарядом заражает. Нация улыбчивая привлекает. Нравится мне. Верю в неё, надеюсь. Здесь мой дом. А свой дом необходимо любить и защищать.
Добавить комментарий