Какие праздники, как 7 ноября, для нашего поколения никакой, конечно, идеологической начинки не имели, но как повод повеселиться вполне годились. Отмечать "революционную дату" начали в одном доме, а потом, количественно разросшись, ближе к полуночи, перебазировались в огромную квартиру с высоченными потолками, гранитными подоконниками, массивной мебелью и прочими аксессуарами обезличенного казенного неуюта, характерного для того социального слоя, к которому принадлежала хозяйка этих хором, точнее, её родители.
Впечатление, правда, создавалось, что хозяйка, унылая девица, ни с кем из нашей компании не знакома, да и её никто не знает, а почему мы тут оказались — загадка, не влияющая, впрочем, на разудало-буйное настроение, с которым мы ввалились в это солидно-чинное, на гульбу явно не рассчитанное жилище.
Гремела музыка, длились дикие, по тогдашнему определению, пляски, пока мой муж вдруг не вспомнил: у тебя же рейс в Будапешт в восемь утра! О ужас, а ведь еще и чемодан не собран.
В Шереметьево примчались, когда все члены писательской группы были уже в сборе и встретили меня с нескрываемым неодобрением. Стоит отметить, что самому молодому из них близилось к семидесяти, самому старшему к восьмидесяти, мне же только-только наползло за тридцать, и, сознавая, что в столь ранний час дышу отнюдь не "духами и туманами", старалась по возможности держаться от своих коллег подальше. Пока мы не расселись на указанные в билетах места, и тут уж ничего не поделаешь: рядом со мной водрузился глава нашей делегации Анатолий Медников. Он обычно-то мрачный, суровый, а тут от моего благоухания его насупленные лохматые брови просто-таки вздыбились.
К слову, уже здесь в США мне попались опубликованные дневниковые записи Медникова, свидетельствовавшие, что он совсем не был таким твердолобым и правильным, каким казался или же хотел казаться. Но бытующие в ту пору правила диктовали не высовываться, не выделяться, всеобщий страх глубоко проник в жилы поколениям советских граждан, и надетая Медниковым маска брюзги служила, возможно, защитой нутра, раздавить которое власть кремлевская умела мастерски.
Но возвращаясь к тем дням, поездка моя в Будапешт началась вовсе не идиллически. К тому же по расписанному для каждого члена нашей группы заданию мне надлежало написать текст о лекарствах, производимых в братской социалистической республике — область, в которой, выражаясь мягко, специалистом не являлась. Но ведь сумела же справиться с материалом о мостостроителях на Юганской Оби, разобралась с проблемой — никогда не забуду — шестой опоры, должна одолеть и дебри с лекарственными препаратами. Главное, меня выпустили заграницу, да еще в Венгрию, которая по сравнению, скажем, с Болгарией — почти что Запад.
В Венгрии позволялись мелкие частные предприятия и в сельскохозяйственной области, и в торговле. Витрины знаменитой улицы Ватце сияли, манили сказочной, по сравнению с отечественным дефицитом, роскошью. Многочисленные бутички следовали модным веяниям, проникающим из тлетворного, загнивающего буржуазного мира капитализма, обладавшего, как известно, таким притягательным ароматом, что у безденежных советских командировочных кружилась голова. И я мечтала, извернувшись, приобрести мужу дублёнку, но как ни экономила суточные, их хватило лишь на рубашку, галстук. Зато накупила нашей дочке китайский ширпотреб — тогда в СССР тоже недоступный, хотя вельветовые яркие брючки, свитерки радовали только до первой стирки.
А еще, помимо журналистского, у меня имелось и задание личного, семейного характера. Отец, узнав о моей поездке, попросил в Будапеште навестить Гидашей, сказав, что Антал тяжело болен, плохие прогнозы, и это его поручение обязалась выполнить в первую очередь. А уж с лекарствами, решила, как-нибудь разберусь потом.
Чету Гидашей, часто в Союз наезжающих, знала с детства, родители с ними дружили. Агнессу, дочку революционного вождя, трибуна Бела Куна, немножко побаивалась — её строгой, на прямой пробор, гладко-смолёной прически, длиннющих, как у принцессы Турандот, ярко-алых ногтей. Да и обходилась она со мной, еще ребенком, без тени принятой у взрослых снисходительности. Не хотела или не умела. Своими детьми Гидаши не обзавелись. Впрочем, Антал, в контраст с неприступной, казалось, Агнессой, сразу к себе располагал — смешливостью, готовностью дурачиться. Крупный, массивный, он светился доброжелательностью, простодушной доверчивостью, а такие природные, врожденные качества ни тюрьма, ни сталинские лагеря, пережитые и им, и Агнессой, в нём не сломали, не исковеркали.
Агнессе шел четырнадцатый год, Анталу двадцать девятый, когда они повстречались, спаявшись, оказалось, на всю жизнь, и, как пишет в своих воспоминаниях Ирэна Кун, мать Агнессы, такая разница возрастная не только родителей дивила. Но я, малолетка, почувствовала сразу, что лидерство в их паре принадлежит Агнессе. Гидаш — поэт, считающийся в его поколении талантливым, после развенчанный, как многие, многое, а вот в Агнессе присутствовал железный стержень, в чем убедилась еще раз, спустя много-много лет, когда она овдовела.
Лилиана Лунгина в "Подстрочнике" свидетельствовала, что при поступлении в Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ) её вызвали, куда положено, предложив, то есть навязывая стать соглядатаем тоже ифлийской студентки Агнессы Кун. Отказ от доносительства мог бы для Лунгиной обернуться плачевно. Слава Богу, пронесло. А Агнессу, после расстрела её отца, всё же в лагерь упекли, как и жену Куна Ирэну. Других же родственников загнали за сто первый километр — черту, созданную для изгоев, неугодных советской власти.
Опала с Гидашей-Кунов была снята в сущности только после так называемого путча в Венгрии. С помпой, под фанфары, недавних ссыльных доставили в Будапешт, одарив царскими привилегиями, поселив в особняке аристократического района Буды, утопающего в розах.
Розы эти, благоухающие и в ноябре, меня восхитили, когда я по просьбе отца навестила Гидашей. Но мрачной атмосферы их дома никакие розы не развеивали. Агнесса стала неузнаваемой: робкой, с трудом удерживающей слёзы. А когда к обеденному столу подкатили кресло с поникшим, одутловатым Анталом, и я дрогнула. О чем говорить, да еще насильственно выдавливая улыбку? Делать вид, что не понимаю того, что не понять было нельзя? Как спасение восприняла неожиданное появление их племянника Коли. Ощущение возникло, что с ним вместе легче будет противостоять надвигающейся вплотную близкой смерти некогда добродушного, улыбчивого и обрушенного теперь в беспомощную развалину человека.
Но Коля надежд моих не оправдал. Молча, не поднимая глаз, хлебал поданный домработницей протёртый, вегетарианский, в соответствии с рационом больного, суп. И то, как он выглядел, удручало. Ведь мы же сверстники, а он казался пожилым, потухшим, пожухлым. Куда девался тот, похожий на французского актёра Жерара Филиппа, юноша, увиденный давно в Коктебеле, про которого говорили, что он феноменально образован, искрометно умен, что его ждет блестящее будущее? Меня же такая молва отпугивала. Себя не считала шибко умной, образованностью не сверкающей, какое могло быть у нас сближение? Тем более, если он до неприличия просто хорош собой.
И что же, и где то прежнее, куда кануло? Бывает, что очаровательные девочки превращаются в толстомясых тёток, а мальчики-принцы в размордевших лавочников, и наблюдать такие контрастные ипостаси в одном человеке печально.
Отцовское поручение оказалось не из лёгких. Да, с поездкой в Венгрию мне явно не везло.
Сочла, что долг выполнен, можно и распрощаться, но Агнесса с присущей ей властной интонацией произнесла: Коля, ты ведь проводишь Надю?! Встал нехотя, неловко, горбясь, обормот. Я озлилась: ну зачем мне эта обуза?
И вдруг чудо: увалень в одно мгновение помолодел. Схватил меня за руку, и мы помчались вниз-вверх по круто холмистой Буде к расположенному плоско в низине Пешту. На мосту, где эти части города разделялись Дунаем, остановились, будто призадумавшись. Я-то, на самом деле, ни о чем: так, Дунаем дышала. Ликование животного — свободой. А ведь тридцать с лишком, жена, мать, а придурошность девчонки. Странно глядеть на себя ту, обернувшись через бездну лет. В клетчатом, черно-белом, взятом у младшей сестры пальтице, почти Диор, пошитом в литфондовском ателье. В черных чулках, туфлях из магазина "Ядран", за которыми со своей подругой отстояли длиннющую очередь, не смущаясь, что являясь всюду неразлучно, одинаково будем обуты. Воодушевлялись зовом молодости — ослеплять, охмурять. Зачем? Ну что за вопросы. Пусть старики на них отвечают. А мы — живём.
Коля спросил: а что ты сегодня вечером делаешь? Я радостно: ничего! Он: так может быть поужинаем вместе, не против? Конечно, нет. Всё лучше, чем в гостинице торчать со стариканами-коллегами, под пристальным оглядом руководителя нашего бойцовского отряда тружеников пера.
Коля явился за мной в гостиницу в условленный час, старательно припараженный. Ой, не знаю... Не хочу придираться. Как назло, в холл выползла наша писательская гвардия в полном составе. Пришлось познакомить, куда деваться: ну Коля, и что? И зачем он решил представляться торжественно, по всей форме: Миклош Кун. И каждому пожимая руку, чуть ли еще не расшаркивался. Мои старперы оживились: Кун, внук Бела Куна, племянник Агнессы и Антала Гидашей, ну тогда мы за Надю спокойны. Да Коля, он просто Коля, и беспокоиться вам не за Надю надо, а за него.
В ресторане, куда Коля меня пригласил, скрипач-мадьяр сразу нацелился на наш столик и потом нёс там уже постоянное дежурство, а Коля периодически совал ему купюры. Словом, гулял. Но пил мало, мне подливая, а себе заказал какие-то блинчики с вареньем, удивив столь неприхотливым вкусом — эти блинчики были самым дешевым блюдом. Гулял Коля не ради себя, а ради меня...
В крови у него смешался гремучий коктейль: дед-еврей, бабка-мадьярка, русская мать. Но еще больший разброд произошел в мозгах. Страстный книгочей, коллекционер редких изданий, трепетно относящийся вообще к печатному слову, он интересовался и литературой, в то время запретной. То есть был вполне тут осведомлён. Это от него я узнала об Оруэлле, о Хаксли, о Замятине. Ко мне в гостиничный номер являлся с портфелем, раздутым той самой запретной литературой и читал мне "1980" вслух. На моё замечание, что грамотой всё же владею, могу и сама с текстами справиться, ответил, что опасно хранить у себя такое, он не хочет подвергать меня риску, вдруг обыск. Смеялась: ну какой обыск, ты чего, Коля... Но мои насмешки на серьёзность его не влияли: ты жизни, Надя, не знаешь, а вот я — да.
Родившегося, проведшего детство за тем самым сто первым километром, дразнимого местной шпаной "жиденком", его, смуглого ушастого очкарика жестоко избивали. Внезапное воспарение в элитарность, салон-вагон, черный казенный автомобиль с шофером, присутствие их семьи на правительственной трибуне в дни революционных торжеств, психику парня не укрепили. Среди его одноклассников оказались дети пострадавших при подавлении путча 1956 года. И теперь уже сытый барчонок, в школу доставляемый на автомобиле, снова вызывал классовую ненависть, хотя и иного толка, чем у шпаны. Когда об этом рассказывал, физически ощущала пережитую им на разных этапах отверженность и, как следствие, одиночество, агрессию травимого, с вздыбленной шерсткой зверька.
Воспитанный в семейной традиции почитания деда, вначале всевластного, после расстрелянного Сталиным, воспринимал Бела Куна как икону, исключая какую-либо его греховность, виновность. Потом я прочла о зверствах Бела Куна в Крыму, как по инициативе его и лютой Землячки топили на баржах пленных белогвардейцев, посчитав, что и патроны тратить на врагов советской власти жаль. Знал ли об этом тогда его внук? Вряд ли. Социалистический лагерь, скреплённый насильственно "дружбой народов", хранил неусыпно подобные тайны, не дозволяя их разглашения. Разоблачения западными источниками режима Коля с фигурой своего деда никак не соотносил. Отстранялся инстинктивно от правды, сокрушившей бы и так с усилиями налаженное душевное равновесие.
Его нервозность, болезненная раздражимость, вспыльчивость от моего внимания не ускользали. Не только мадьярско-еврейско-русские гены в этом кипении участвовали, но и сшибка в менталитете. К тому же, вдумчивый книгочей, диссертацию защитивший как историк, преподаватель, доцент Будапештского университета, выказывал авантюрную, бесшабашную склонность к непомерным фантазиям. Будто бы с Яношем Кадаром он чуть ли не приятельствует и, если о чем-то попросит, тот любую его просьбу удовлетворит. Ну, типа: почему бы нам с ним не поехать, не пожить в Австрии, он владеет немецким, там устроится, мы будем путешествовать, денег хватит, он заработает, ну и... Выслушивала эти бредни, стараясь скрывать усмешку. Что он в меня втюрился — ясно. Но я-то при чем?
Как успела при таком накале страстей отработать материал о лекарственных препаратах — в тумане. И эту откровенную халтуру опубликовал "Новый мир"! У меня есть навязчивые кошмары, от которых, как муж мне утром сообщает, во сне стенаю. Во-первых, грезится как списываю контрольную по алгебре у своего одноклассника Толи Корыстина, ничего не соображая, боясь, что спутаюсь, перескачу не на ту строчку в его тетрадке с неразборчивым почерком. Во-вторых, что читаю свой обнародованный текст про лекарственные препараты, производимые в братской социалистической венгерской республике. Жуть! Всё прочее сгладилось, забылось. Коля — тоже.
Когда, спустя годы, оказалась с мужем и дочкой в Будапеште, отправляясь в отпуск из Женевы через Вену, ужиная в ресторане, находившемся в Буде, на тех самых холмах, что-то смутно мелькнуло: вроде я там бывала. Но что это связано с Колей — нет, не забрезжило. Хотя он всё-таки был.
Вернувшись домой из венгерской командировки, начала писать повесть "Елена Прекрасная", опубликованную в "Новом мире", принесшую мне неожиданный, со скандальным оттенком, успех. Не предвидя подобного результата, оповещенная сколько врагов нажила, растерялась, признаться. Но в процессе писания, ни о каких последствиях не задумываясь, удовольствие испытывала: вроде бы получается, неужели — да?
А параллельно на звонки из Будапешта отвечала. Коля звонил регулярно, но не из дома, а из автомата, заказывая телефонные переговоры на нейтральной, так сказать, территории. Конспиративные навыки отлажены у него были отменно. Сказался что ли подпольный, революционный опыт деда Куна? И беседовали мы затяжно. Что он женат, несчастливо женат, была в курсе. Но я-то вполне благополучно замужем. А звонит — ну пусть звонит.
Но стали приходить от него и посылки, с редкими, раритетными, приобретаемыми в букинистических магазинах книгами. Но не на мой домашний адрес, а через посредников. Вот конспиратор! Приходилось куда-то ехать, однажды — в цековский дом, к человеку, ставшему в будущем помощником Горбачева, с которым Коля сдружился, когда тот в Будапеште работал по комсомольской линии. Книги ценные, но волокита с ними уже утомляла. Как-то сказала мужу, мне вот посылка, там книги, не смог бы ты заехать, забрать? Он: от кого? От Коли Куна. Муж: а, этот венгр.
Сколько могло бы так продолжаться? Хотя развязка близилась. Коля оповестил, что приезжает в Москву, на Киевский вокзал, рано утром, не затруднит ли меня его встретить? Нет, не затруднит.
Январский мороз. Чертыхаясь, напялила соответственную амуницию. Вокзал, кутерьма, я спросонья, но увидев Колю, выходящего из вагона, обмерла. Он зачем-то отпустил бороду, ставши неузнаваемым — тоже что ли для конспирации? — чужим, и мою реакцию он своими обострёнными на боль рецепторами мгновенно учуял. Да и встречала его не только я, что мне не понравилось тоже. Ему сняли квартиру, туда отвезли, и зачем в таком случае моё на вокзале присутствие?
Понял неловкость. Позвонил в тот же день: я ведь тебе не навязываюсь, но с женой расхожусь, ей сказал. Я: ты что, сумасшедший? Пауза. И слышу: я — да, наверное, а вот ты нормальная, очень нормальная, прости, если что не так.
Ну и всё. Больше мы не видались. Спустя время, длительное время, когда распался СССР, "дружба народов" канула в небытие, и в мое сердце вошла заноза, саднившая мучительно сердце. Кто наши родители, как они в ту эпоху выживали? Что им простительно, а что нет? Как примирить признательность тем, кто произвел нас на свет, с совершенно иным восприятиям и прошлого, и сегодняшнего. Мы предаем или отстаиваем собственную, другую, ни от чего, ни от кого независимую сущность?
Удивило, что Агнесса, приехав как-то, уже после смерти Гидаша, в Москву, мне позвонила. О Коле — ни слова. Что она знала, или ничего не знала? Коля — любимый племянник, привечаемый ею и Анталом с особой заботой, особенно после развода его родителей. Брат её тоже Миклош Кун, известный не только в Венгрии хирург, обзавелся другой семьей, молодой женой, детьми, живя в том же особняке, от старшего сына отдалился. Коля приходил туда к дяде и тёте, игнорируя, что на первом этаже живет отец. Еще драма, с политикой, идеологией никак не связанная. Но стать в Агнессе, как внешняя, так и внутренняя, не позволила ей, верно, задавать мне какие-либо вопросы. И вот только тогда я почувствовала себя виноватой. Не перед Колей, а перед ней. Прожив жизнь со страстно, с юности любимым человеком, она, наверняка, ощущала обиду за обделённость тут племянника. Я первая спросила: а как Коля? Агнесса: неплохо, работает, и — после паузы — живет всё с той же женой. И мы поняли друг друга: тянет лямку, значит, по его же признанию, несчастливого брака. Смирился? А в чем еще? Неужели я как-то всё же оказалась случайно причастна к трудной с рождения его судьбе?
Однажды, уже из США, набрала его домашний номер так, в неосознаваемом порыве. Взял трубку, говоря на венгерском. Коля, здравствуй... Он, тускло: здравствуй, у нас тут некоторые неприятности, квартиру ограбили, хотя грабить нечего, кроме книг, и район бедноватый. Я, смутившись, вот встряла не вовремя, ляпаю: а как с особняком, где Гидаши-Куны жили? Он, хмыкнув: особняк тот тю-тю, отобрали, заселили другими, нынче угодными, это нормально, всё повторяется, неужели не поняла?
Да я-то поняла, давно поняла, но еще раз удостоверилась. А чего жаль, так той пресловутой дружбы между народами. Отнюдь не мифической. Было, и мы были, и наше, какое-никакое прошлое. Было.
Добавить комментарий