До сорока лет она жила «бродягой», исколесив в экспедициях всю страну — от Камчатки до Хибин, от Таймыра до Средней Азии.
Сочиняла стихи, не думая их публиковать. Писала картины, не пытаясь нигде выставляться. И вдруг…
Теперь-то я понимаю, что ничего внезапного не было. Наталья Шмелькова приняла то, что ей было уготовано, ибо не столько сама выбирала, сколько выбирали ее.
Писатель Венедикт Ерофеев, автор легендарного путешествия «Москва — Петушки», за три года до смерти писал ей из Подмосковья: «Вчера привезли мне твой крест с распятием, и я тут же повесил его над изголовьем: вдруг да Господь освежит мою душу».
Яростный художник Анатолий Зверев обрушивал на нее свои тревоги.
Именно эти люди и подобные им определили стиль ее «другой жизни». Сама того не сознавая (ибо умом такое не понять), Наталья Шмелькова с некоторых пор делит свою судьбу с судьбами людей, жизнь которых сложилась необычайно драматично.
В прошлом году появилась ее первая книга «Во чреве мачехи», где она рассказала о трудных судьбах своих знаменитых друзей. А на днях в издательстве «Вагриус» вышла книга-дневник «Последние дни Венедикта Ерофеева». Эти поразительные записки я читал еще в подлиннике. И тогда же записал некоторые наши разговоры о людях, которым Шмелькова посвящает свои воспоминания.
Зверев
— Анатолия Зверева считали несчастным, — замечаю я. — Все знали о его пьянстве, бездомности, даже обреченности. Ты его жалела?
— Нет. Порой, глядя на него, бывало ужасно и жутко, но… Он вызывал у меня какое-то другое чувство. Помню, как Зверева привели ко мне в гости. Сели обедать. Наливаю суп. Толя смотрит подозрительно в свою тарелку, потом вдруг встает и выплескивает содержимое в раковину. Я, не имевшая понятия о его невероятной брезгливости, наливаю вторую — но участь ее та же. Наливаю третью и говорю: «Может быть, съедите хоть одну тарелку?» Зверев уступил. Потом взял бумагу, кисти, краски и за несколько минут написал мой портрет… Позже, когда я снимала у друзей комнату, Толя почти месяц ночевал у меня на раскладушке. По ночам не спал: свет, непрерывная речь, постоянное чувство тревоги.
— Как может нормальный человек выдержать такое?
— Может. И поверь, тут нет никакого самопожертвования. С ним было интересно, в нем поражал не только художник, он и мыслил удивительно. А когда не выдерживала, то просто отключалась. Есть у меня такое свойство: могу поддерживать беседу — и спать.
— Спрашивают: была ли я другом Зверева? Хотела бы считать себя его другом, но… Он ведь жил как бы в другом мире, в другом измерении.
Ерофеев
Сидя в деревне, как бы отрезанный от всего мира, Ерофеев хотел «говорить» лишь с двумя людьми: любимой сестрой и Наташей. А ведь это письмо было отправлено всего через пять месяцев со времени их встречи в Доме архитектора, где она увидела человека, только что перенесшего операцию рака горла и говорившего с помощью специального микрофона. Она попросила у него автограф для своего самиздатовского экземпляра «Москва — Петушки». Оставалось еще долгих два года до первого русского издания этой книги, которая обошла весь мир, и всего три — до той минуты, когда Венедикт Ерофеев навсегда уйдет из этого мира.
Они подружились мгновенно. По этому поводу иные недоумевали, подчас даже ревнуя Ерофеева к «новенькой». Секрет этих отношений (уже после смерти писателя) расшифровала Тамара, сестра Ерофеева, вспоминая в журнале «Театр»: «… Наташа, приходя к нам, рассказывала какие-нибудь такие байки, что он надрывался от хохота. В последний год жизни Вени она была единственным человеком, кто мог его рассмешить. Наташа была для него, как лекарство».
С трудом представив себе человека, уже прикованного к постели, страдающего от жутких болей, который от души хохочет, я прошу Наташу:
— Может, вспомнишь хотя бы одну из таких баек?
— Ну, это нетрудно, — смеется она. — Как-то Оксана Михайловна, жена поэта Асеева, дружившая со Зверевым, пожаловалась мне: «Я понимаю, что у вас такой жаргон, но все-таки мне не очень нравится, когда Толя обращается ко мне — «старуха». Я передала ее пожелание Звереву, и он тут же «исправился» Позвонил Асеевой и сказал: «Старик, дай три рубля на пиво».
В то время к Ерофееву приходили редко, и он как-то признался Шмельковой: «У меня есть список людей, которые перестали после операции со мной общаться. Некоторые откровенно мне в этом признались…» Но буквально повалили после того, как вышли «Москва — Петушки». Встречал неохотно, страшно уставал, отказывал в интервью. Наталью упросили взять у него хотя бы пару страничек биографии для сборника о шестидесятниках. Она предложила ему «сделку»: за каждую страничку — бутылка шампанского. Эти записки Шмельковой опубликовали спустя пять лет в «Литературном обозрении». В них Ерофеев сообщал о том, как был с триумфом принят во Владимирский педагогический институт, и как с позором был выгнан не только из института, но и из города — «за моральное, нравственное и идейное разложение студентов». В его тумбочке была обнаружена Библия!
— Он уже тогда был верующим?
— Он верил всегда, только не был крещен. Библию знал наизусть. Но по каким-то своим соображениям предпочитал православию католицизм. Я узнала об этом, когда он вдруг попросил меня стать его крестной. Я сначала испугалась: как я, православная, могу стать крестной матерью католика? Однако пошла в костел Святого Людовика на Малой Лубянке, к отцу Станиславу. Сказала ему о цели своего визита, ожидая — сейчас прогонит. Но он ответил очень спокойно: «А почему бы и нет?» Крестился Веничка на католическую Пасху, которая в тот год совпала с православной, и уехал в деревню. Я послала ему туда польский крест, который моя мама в ту же Пасху купила в Ченстохове.
Яковлев
— Как-то меня привели к художнику Владимиру Яковлеву, который жил рядом. Картины его буквально потрясали. Я наблюдала Яковлева за работой. Он уже был почти слепой, писал, приникнув вплотную лицом к бумаге. С тех пор я часто забегала к нему. Сам он на улицу почти не выходил и, нуждаясь в общении, звонил мне чуть не каждый день.
Потом умерли его родители, и художник, оставшись без семьи и ухода, катастрофически теряющий остатки зрения, вынужден был переехать в психоневрологический интернат. А в октябре 1990 года Наталья Шмелькова организовала большой вернисаж Яковлева в Советском фонде культуры. Ей хотелось привлечь внимание к его судьбе. Одним из первых откликнулся Святослав Федоров, предложив вернуть художнику зрение. Однако Яковлев не соглашался на операцию до тех пор, пока в больнице не приняли его условие: пусть в палате рядом с ним будет Наташа — так ему легче, спокойнее.
Для тех, кто не знал Яковлева, его желание казалось просто детским капризом. Но для Шмельковой все было очень серьезно. Она согласилась без колебаний. И, следуя своей привычке собирать все, что связано с ее «подопечными», отправившись на месяц в больницу, взяла с собой блокнот для записей — на случай, если замкнутый, Яковлев откроется в необычной обстановке, захочет «поговорить по душам».
Они говорили о многом.
Наташа дала мне прочесть эти диалоги, и я выбрал несколько мест.
— …Володя, мне очень нравятся твои пуантели, особенно «Портрет ветра».
— Пуантели — это все мои уколы. Я художник «Портрета ветра» и «Цветов».
— А какой твой любимый цвет?
— Тот, который не болит.
— Это какой же?
— Красный и зеленый.
— Кто тебе нравится из русских поэтов? Вот Зверев, например, очень любил Лермонтова,
— Я тоже. Почитай мне «Парус»
— «Белеет парус одинокий…»
— Не белеет, а алеет. Потому что алое — это утро! А белое — ну, материя, что ли, как эта занавеска.
— А Пастернак? Помнишь, я тебе читала: «Быть знаменитым некрасиво…»
— Знаменитым быть, действительно, некрасиво. Надо быть маленьким и уметь говорить с народом. Тебе, например, всегда будет трудно в жизни.
— Почему же?
— Ты не умеешь унижаться. А человек должен это уметь: разыгрывать из себя слабого, беззащитного, чтобы его жалели.
— Володя, вот ты уже стал лучше видеть. Теперь еще больше хочется рисовать?
— Конечно. Ты даже не представляешь себе, что такое ощущать в картинах радость зрения.
Эпилог
Иногда мне кажется, что каждый из нас проживает две жизни: одну для себя, другую… Наталья Шмелькова выбрала «другую» жизнь.
Добавить комментарий