Спи, Малыш, спи..." Эта вечная луна тихонько положила на пол квадрат окна, часть его оказалась на кроватке и согнулась вместе со свисающим одеялом. Он сидел рядом на стуле уже который час, наклонившись вперёд и положив руку на маленькое горячее тельце ровно между лопаток. Вторая рука его свисала вниз с распущенной ладонью и полусогнутыми пальцами.
"Вся усталость и боль стекают вниз, вниз по этим пальцам", - мысленно повторял он, как учили мудрецы у-шу. И в полудрёме усталости ему представлялось, что он насос, и рука, лежащая на этом тельце, втягивает всю болезнь в себя, а потом жар и боль стекают на пол по другой, опущенной руке, и перемешиваются с лунным светом, растворяются в нём и исчезают.
Пространство становилось бесконечным, глаза закрывались, и это уже он сам много, необозримо много лет назад лежит с раздутой от свинки перевязанной щекой на старом топчане в угловой комнатке у добрых знакомых в доме, один с самого дорассветного утра и до позднего вечера. Непереносимо хочется есть, но он знает, что кроме двух кусков чёрного блеклого хлеба ничего нет в тумбочке на кухне и что, если взять в рот кусочек и попробовать жевать, побежит обильная слюна, и так заломит в скуле под больным ухом, что нужно будет обязательно выдохнуть какой-нибудь звук, чтобы с ним вместе утекло немножко боли, а потом придётся судорожно глотать воздух, чтобы не задохнуться от его нехватки. И от этого движения в горле станет опять невыносимо больно - так, будто голова треснула, и в эту щель всаживается боль, похожая на проволочную сетку, которой моют почерневшие на керосинке кастрюли.
Поэтому он лежит тихо и позволяет себе изредка постанывать от жалости к самому себе, и оттого что время болезни неудачно, потому что на дворе весна, и скоро день рождения, и ручьи такие замечательные бегут, и солнце такое тёплое и безотказное - греет и греет, сколько ни подставляй ему лицо и шею. Тогда все они, мальчишки, садятся в ряд на пустыре на гнилое влажное бревно, подложив обрывки старых дерматиновых сумок и уже высохших газет.
Он не ждёт. Дремлет в бесконечном дне, отрывается на момент от липкой дрёмы и снова тонет в ней, не поворачиваясь и не шевеля даже пальцами, потому что всё вызывает острую боль. И ещё терпит, терпит до последнего момента, пока, кажется, сейчас лопнет живот и, тут уж невзирая на колотьё и кружение головы, держась за стенку, босиком по холодному полу стремится в туалет, и долго, долго стоит над ржавым унитазом, в котором струится вечный ручеёк. Потом, продрогнув, летит лёгкий и почему-то радостный в свою остывшую постель, поджимает ноги, сворачивается калачиком и замирает - наступает расплата. Тиски боли безжалостны, и ему, чтобы одолеть их, надо главное: не шевелиться, а это так трудно, когда болит... он закрывает глаза, и снова благостная дрёма забирает его голодное обессиленное тельце.
Но он всё слышит и незаметно начинает ждать - потому что смеркается, где-то далеко хлопают двери, звонки ждут ответа, чья-то речь тревожит нетронутое безмолвие целого длинного дня.
Это самое радостное время, когда возвращается мама, когда не страшна никакая боль, когда совершенная правда, что скоро выздоровеешь, чему не верилось и сегодня утром, потому что боль никак не проходит пятый день... или шестой? Просто, он сбился со счёта... а она придёт, подоткнёт одеяло, положит шершавую холодную ладонь на лоб, и они оба замрут на минуту, такую долгожданную и сладкую. За эту короткую минуту боль неожиданно сморщивается, и уже можно проглотить тарелку ненавистной, несмотря на жизнь впроголодь, манной каши, из неизвестно где добытой крупы, без молока и масла. Но он тогда не знал, или забыл, что их положено добавлять в эту кашу, а тогда она становится ужасно вкусной, не комковатой и не заклеивающей горло.
А потом уже, совсем перед тем, как ночь опять разъединит их, мама садится рядом и кладёт руку на его спину, и он сквозь одеяло чувствует тепло этой руки, и слышит, уже против воли уплывая в мир сна: "Спи, Малыш, спи..."
Ему хочется ещё и ещё раз услышать это. Ещё. Ещё разок... но сладкий мартовский воздух, льющийся через форточку, совсем опьяняет и смаривает его. Сон. Сон. Глубокий и бесконечный. И по этому воздуху, прописанному врачом, как единственное лечение, потому что усиленного питания взять негде, он уплывает в своё ещё более ранее детство, в грохот бомбёжки, усталые теплушки, горящие от немецких фугасок-зажигалок, колёсный пароход, кренящийся набок от сгрудившихся эвакуированных, стремящихся к берегу, в тишину полумёртвой, переполненной беженцами деревни под ночную необычайного размера и красоты заволжскую луну, от которой ни спасу ни предела.
И так круг замыкается. Он медленно и нехотя выплывает в свой нынешний мир из полудрёмы, мир, который никому так не доступен и не дорог, как ему. И только одного человечка хочет он впустить туда и жить там с ним вместе, не потому что в мире этом уютно, сытно и безопасно, а потому что он знает, как провести его по нему, чтобы наполнить добротой и неопределяемым чувством умения ощущать близких, где бы они ни находились и о чём бы ни думали.
"Спи, Малыш. Спи. Жар утекает из тебя через меня, и лунный свет не будет жёстко очерчивать тебя и не будет вытягивать из привычного мира..." Этот свет умеет быть ласковым и добрым, как горячее молоко с маслом, убивающее "свинку". Он не знал, что его можно не любить - это молоко, потому что давно не видел масла, а маргарин и лярд совсем не похожи на масло, и он никогда не пил такого, а сегодня соседка принесла поллитра в банке и квадратик масла. И банка, покрытая вощёной бумажкой с этим квадратиком на ней, завёрнутым в такую же бумажку, стояли между рамами окна - в самом холодном месте и ждали вечера, когда мама подогреет в кастрюльке с ручкой и нальёт в чашку, и осторожно опустит в душистое молоко четверть квадратика, а потом твёрдого, как жмых, мёда, неизвестно где добытого.
И это всё надо выпить, торопясь от голода, обжигая губы и стараясь не торопиться, чтобы растянуть удовольствие. Но вдруг остановиться в ужасе от того, что натворил, и спросить совершенно упавшим от стыда голосом: "А ты?" И не соглашаться, не соглашаться - ни глотка! Ни глотка больше! "А ты?" Вот совсем темно, и теперь после внезапного пробуждения, выпитого молока, благословенного тепла и прилива жизни с этой дарованной чашкой сон совсем неодолим, и ты снова подтыкаешь так сладко под спину одеяло и накидываешь сверху своё старое, пригодное только для огородного пугала пальто и невыразимо сладко, врачующе шепчешь: "Спи, Малыш! Спи!"
Там, только там, у себя внутри, он может погрузить его во всё это, чтобы он вырос навсегда почувствовавшим этот вкус простых слов, выпив его вместе с молоком, - похудел, вытянулся, встал после изматывающей болезни немножко другим. Немножко. Без всяких пролетающих мимо воспитывающих запретов и разрешений, вырос, политый этим лунным светом, растворяющими боль и радость, без которых в их собственной междоусобной борьбе и поочерёдных победах, ничего не бывает настоящего - такого, как "Спи, Малыш!"
"Спи, Малыш! Спи! Во сне всё проходит. Луна не втянет тебя в свои безумные игры... когда твоя мама была, как ты, я бегал по городу и добывал ампулы, чтобы спасти её!" И он снова свалился в ту дрёму, которая их объединяла сегодня, а там такие необозначенные дороги прихотливой памяти - по забросанной снежной грязной кашицей улице среди старых домов, повидавших жизни ещё до разгула люмпенов и затаившихся после, а потом неожиданно состарившихся, когда рухнули их надежды. По этой улице в аптеку, где в подвалах ещё хранились вычурные пузырьки от микстур и оподельдоков прошлого века, там, через боковую дверь без вывески в контору управляющего с зажатыми в кулаке в кармане одолженными пятнадцатью рублями, по тёмной скрипучей деревянной лестнице на второй этаж сквозь неистребимые запахи борьбы, которые распространяют все пузырьки, коробки и таблетки в аптеках в любом конце света. Тот напряжённый вопрос и надежда, засевшие в одном необходимом сейчас имени и отчестве, и отпускающая радость, что он на месте - спаситель. Будто уже отступила болезнь... Нет. Вот они выданы три, запаянных в островерхое стекло грамма надежды, уложенные в коробочку с импортным названием, тоже подтверждающим силу средства и оправданность усилий, - домой, скорей домой!
Он летел, не ощущая промокшие ноги, вспотевшую спину и прилипший к шее шарфик в ту ночь, которая была наполнена одним стремлением и просьбой: "Спи, Малыш, спи!" И под рукой ощущалось, как отвергало после укола лихорадку щуплое тельце, плотнее ложилось на залитую лунным светом кровать, словно отдавало ей последние остатки болезни, которой бесполезно было рваться в другую атаку, потому что прозвучало уже рубежное слово "кризис".
Тогда ночь умещалась в такой маленькой и тесной комнатке, что невозможно, некуда было спрятаться от всего, что она предлагает и навязывает - все страхи, насморки духоты, шорохи мышиных вылазок и тревожный звон тишины, топот сердца, перемешанный с гулкими басами радиолы из соседнего подъезда - все, не сумевшие заслонить легко обозначенного звука ровного младенческого дыхания. И та же усталая рука, уже не сопротивляясь, а, затекши на весь остаток ночи, как проводник, посылала тебе однажды сказанные слова: "Спи, Малыш. Спи!"
Он смотрел на него, ещё не совсем вернувшись из дрёмы, как бы остановясь передохнуть на полпути, смотрел раскрытыми глазами и боялся шевельнуть пальцами - удивительно и неразделимо слились все они, самые близкие, в один образ, втиснулись в одну неразрываемую оболочку, нисколько не постаревшую и не изменившуюся за столько десятилетий, сквозь войны, узурпацию власти, геноцид, обман, отрицание веры и океан лжи, вечной, необъятной и неистребимой...
Тут, в лунном сумеречном свете, ему показалось, что он увидел мелькнувший профиль маминого лица, прильнувшего к ним троим и вдруг растворившегося в них, будто втиснутого сквозь их живую общую кожу. Он вздрогнул и уставился на сползшее далеко влево светящееся пятно, почувствовал, как горяча и потна его ладонь на тёплом, мерно вздымающемся и опадающем с каждым выдохом тельце. Сквозь стекло было видно, что ночь растеряла звёзды и медленно отступала перед рассветом.
Заскрипела кроватка, одеяло сползло одним углом на потемневший безлунный пол... тогда он встал и, не боясь заскрипеть шагами, направился к двери, обернулся в её проёме и негромко сказал: "Спи, Малыш! Спи..." Потому что был уверен: и на этот раз он победил.
Добавить комментарий