Воспоминания Михаила Моргулиса. Начаты в 2008 году, в августе.
А это мои слова:
Всё можно вернуть в этой жизни: славу, деньги и даже любовь. Не вернётся никогда только время. Время не возвращается. Вчерашний день ушёл, завтра может не придти, у нас есть только — Сегодня. Поэтому, только Сегодня можно сделать замечательное доброе дело для людей и для Бога.
♦
Никто не гарантирован от того, чтобы произнести глупость. Несчастье заключается в том, когда её произносят торжественно.
Монтень
«Жизнь — как уходящая тень», — говорит ТАНАХ. Чья это тень, — тень от башни или дерева? Ни то, ни другое — это тень от летящей птицы, ибо улетает птица, и не остаётся ничего, ни птицы, ни тени, ни жизни.
Мидраш
О тех, кого нет
Эти слова написала на конверте моя мама. В конверте лежали фотографии людей, которые ушли с земли, проще говоря, умерли. Пусть это название останется и над моими записями. Все мы когда-нибудь становимся «те, кого нет».
С большинством из вас, кто читает записи, я на земле не встречусь, потому что меня здесь уже нет. Но мысль моя осталась с вами, и вы чувствуете моё присутствие. Значит, где-то мы с вами сосуществуем, где-то касаемся друг друга кончиками наших душ и мыслей.
Хочу не забыть и напомнить сейчас: каждый день вспоминайте, что жизнь наша на земле — всего лишь одна. Она, как палочка, что мы из неё выстругаем, то и будет. Дудочку ли для игры, хворостину для битья, солдатика для войны или кошку для мяуканья. А может тёплую деревянную собаку с печальными глазами. Поэтому напоминайте себе о жизни. И также помните, вчерашний день от нас уходит навсегда, завтрашний день может не придти к любому из нас, поэтому у нас есть только «сегодня». Нельзя об этом забывать, если забудем, умрём с недоструганной палкой в руке, от которой засели в нас занозы. Вот, такой совет...
Возможно, наша жизнь — это постоянный разговор с собой, с людьми, с Богом?
Так что же в жизни главное? Любой наш ответ будет неполным. Даже, если догадываемся, надо молчать. Когда-нибудь, каждому на это будет дано объяснение. А теперь пойдём в те полусны, которые назывались жизнью. Идите с радостью, ведь это так здорово, ходить по этой жизни с радостью в сердце и на лице. В таком случае, возможно, мы дойдём с вами и до лестницы любви.
Вот так, неожиданно стал старым, 66 лет. А только вроде недавно думал, после 25 не стоит жить. А потом, когда стало 25, тогдашняя легенда и икона советской песни Леонид Утёсов посмотрел на меня и сказал: «Ваша судьба быть всю жизнь мальчиком, а потом, неожиданно превратиться в старика». Так, видимо, и случилось.
Так вот, воспоминаний писать и не думал, хотя событий случилось много, встреч было густо, но всё надо составлять, вспоминать, напрягаться, лезть в папки, листать, звонить тем, кто ещё жив. А у меня другой всякой работы много, да и пока жив, хочется написать сумасшедший, прекрасный роман и надеяться, что когда его будут читать, автор каким-то образом сможет получать удовольствие на том свете. Но множество людей с нарастанием стали говорить, мол, вы столько видели, со столькими интересными беседовали, где только ни побывали, этого уже не вернёшь, люди забудут, расскажите об этом в книге, и не только нам, а всем. И, по-видимому, от их слов, вдруг стали появляться люди из прошлого, стали вспоминаться их взгляды, слова, их смех... И вот оно всё как будто театром стало становиться, причём, то театром реалистичным, а то театром абсурда. В общем, временами жизнь стала повторяться, как будто на сцене. Чудесный и страшный спектакль из прошлого.
И решил я так: людям всё равно, как написано, лишь бы любопытно им было, а поэтому, сделаю, как говорил когда-то кто-то, может быть, я, «пришла мысль, а ты её с темечка и на бумагу». И пусть всё будет не по порядку. И в жизни всё не по порядку. Мы будем с вами летать на маленьком самолётике и разглядывать заколдованное кукольное королевство, которое называется Жизнь. Будем перелетать с одного места на другое. Вот такой самолётик, ну как пчела. Надо только, чтобы у читателя сердце иногда щемило, и глаза заволакивались, и не хотелось ему, чтобы книга эта закончилась. А вспомню я многих, если Бог даст. И дочку Льва Толстого Александру Львовну, и писателей прошлого поколения, которых я застал, вымирающих мамонтов русской литературы: Андрея Седых, Родиона Берёзова, Бориса Филиппова, Игоря Чиннова, Романа Гуля, Ивана Елагина и белогвардейца Николая Мартьянова, который Ленина арестовывал, и Рюрика Дудина, власовского офицера, и моего русского профессора в американском университете Леонида Ржевского, и последнего родственника жены Ленина Николая Первушина, и потом уже, Виктора Некрасова, и Иосифа Бродского, и Славу Ростроповича, и Наума Коржавина, и Василия Аксёнова, и Серёжу Довлатова, и Владимира Войновича, и Петра Григоренко, и Владимира Максимова, и Женю Петросяна, и Славу Полунина, и Михаила Горбачёва, и Руслана Хасбулатова, и Рейгана, и мать Терезу, и Хилари Клинтон, и многих других. Так что, читатель, облизните губы, глотните чего-нибудь, и поехали. Как говорится, с любовью и с Богом!
Первое, что хочу вспомнить, тот не ускользающий эпизод из детства. Мне 6 лет. Киев. 1947 послевоенный голодный год. Я всегда хочу есть. Мы с мамой в гостях у её благополучной подруги. Благополучной, потому что муж работает директором продуктовой базы. Повторю, на дворе голоднющие послевоенные годы. Моя интеллигентная мама научила меня правилу поведения в гостях — читать книги и на предложения о еде отвечать: «Я сыт. Я очень сыт». И улыбаться.
Я сижу в кресле, читаю «Анну Каренину» и вижу свои свисающие ноги в заштопанных носках. За обеденным столом хозяин. Он ест суп с белой фасолью, над тарелкой виден верх огромного куска курицы. У меня нюх, как у собаки. Из-за этого запаха я совсем не понимаю, о чём говорит Анна Каренина. Хозяйка быстро спрашивает меня: Хочешь кушать? (А ведь по сути, это ещё выше гамлетовского вопроса «Быть или не быть!?»).
— Спасибо, я сыт. Очень сыт.
И в доказательство я сыто улыбаюсь. Сегодня утром я ел манную кашу на воде. У меня в руках «Анна Каренина», а на столе нежная куриная кожица. Она слегка дрожит поверху курицы, мне кажется, я вижу жёлтые кружочки жира, плавающие на поверхности супа. А что ела Анна Каренина? Представляю: утро, за окном вишнёвые деревья. Она в белом платье, в волосах черепаховый гребень. Стол из орехового дерева, на нём хрустящая белая скатерть с вензелями. Посредине медный самовар, горит от прикосновений солнечных лучей, ласкающих его бока. Служанка вносит... ну что она вносит... варёную курицу, жареную картошку, не знаю, ну не котлеты же... Что же она вносит... Да, знаю... карася в сметане, вареники политые сметаной, а по краям тарелки лежат конфеты ириски... Чуть не забыл, вносит она ещё поросёнка начиненного кашей. И, конечно, конечно, я вспомнил из книги Чехова, сейчас принесут огромную вазу со свежей малиной, политую сливками. Я никогда такого не ел, но знаю, как это невозможно вкусно. А в это время Анна Каренина говорила в книге Вронскому:
— Постой, мне надо кое-что тебе сказать. Ничего, что я позвала его обедать...
Мы возвращаемся домой. Мама говорит: «Хотя ты и был сыт, но отказался очень красиво!» Ночью, как часто уже бывало, мне снится сковорода со скворчащими котлетами. Я мечтаю, когда-нибудь, мне дадут такую сковороду с котлетами, они будут горячими и шипящими, и я буду есть их без конца, и все до одной. Мне часто снилась это сковорода с котлетами.
Через несколько дней я иду по улице с вором Женькой-длинным, и он просит украсть у соседей кусочек золота. И чтобы мне понравиться, он врёт о своём распорядке дня: «Утром я встаю, и мне приносят в кровать сковороду с котлетами, а потом, днём, мне приносят колбаску... А потом, вечером...»
Тут Женька запнулся, не зная, что сказать, но потом всё же выдаёт: «вечером, я пью сырые яйца, ем икру ложками, а потом мне снова приносят сковородку с котлетами».
Вот так мы жили.
А теперь вспомню, где мы жили — Набережно-Никольская 17 — киевский адрес, по которому была прописана наша семья. Это была тихая старинная улица, спускающаяся к Днепру. Все улицы в этом районе связаны с далёким прошлым Киева. Набережно-Крещатицкая, Набережно-Никольская, Волошская, Ильинская, Почайнинская, по имени сестры князей, построивших Киев. Послевоенное время. Подол.
Здесь, как и везде, жили люди, изгнанные из рая. На нашей улице с булыжной мостовой стояла старинная недействующая Никольская церковь. Мы цеплялись за высокие заборы и вглядывались в неприбранные хмурые сады церкви. Лезть через забор боялись. Рассказывали друг другу страшные истории. Церковь возвышалась над нашей улицей, спускавшейся к Днепру. Одной стороной она вглядывалась в Днепр, а второй — смотрела на наш дом, на наш двор. Где, как говорится, шла жизнь. Точнее, избитая до полусмерти, вся в кровоподтёках, жизнь не шла, а ползла, а по ночам страшно стонала.
Церковь смеялась над нами и плакала.
Соседка — интриганка
Рахиль Давыдовна была интуитивно талантливой интриганкой. Если бы не коммунистическое руководство страны, она бы интриговала в политических сферах. Но по известным причинам, её туда не допустили. И она вносила элементы интриги в застывшую трусливую жизнь двора. В те времена покупка на базаре убогой синей курицы превращалась в дикое напряжённое состязание, почти в подвиг, в великий праздник души и мира. Жильцы нашего двора позволяли себе такое раз в месяц. Цены на базаре были жуткие. На две мандаринки дети копили деньги по полгода. Муж Рахили Давыдовны — Пиня Спивак, находился на грани буйного помешательства. Он работал диспетчером автобазы, и шофера платили ему мзду. Он каждую ночь ждал ареста, и потому, дав себе слово встретить арест с улыбкой, постоянно улыбался.
Деньги тратила Рахиль Давыдовна. Она шла на базар и приносила жирную курицу. Тогда все спрашивали друг у друга о цене. Рахиль Давыдовна охотно отвечала: три рубля! За такие деньги можно было купить лишь четвертушку такой курицы, и соседки пачками падали в обморок. Рахиль Давыдовна отливала их водой. За курицу она заплатила пятнадцать рублей, но ей нравилась интрига.
Ночами мне снились её курицы, они лежали на тарелках, с них сочился жир в золотых блёстках, и они пахли лучше, чем яблоки райского сада.
Невеста Эльза Штофер
Она жила на нашей лестничной площадке, вместе со своей старшей сестрой, обременённой тупыми дочками и забитым мужем. Лицо у Эльзы было в бородавках, а губы вывернуты, как у Луи Армстронга. И была она одинокой и злой. Всех детей называла странным словом «эвербутлы», что понималось, как «недоделанные». Она прибыла к сестре после окончания войны, в 1945 году. Посидев во дворе и подождав, пока вокруг соберётся достаточно слушателей, она сообщила, что её муж, полковник, скоро возвращается с фронта и везёт целый вагон немецких вещей. Если у кого-то есть небольшие просьбы, она может записать и передать их мужу. Просьбы были у всех. Таким образом Эльза получила аванс уважения на несколько месяцев вперёд. Но муж задерживался. Эльза читала его письма о саксонских вазах и серебряной посуде, потом останавливалась, покашливала и тактично говорила, а это не для вас, тут он пишет о любви... Но все просили, и Эльза, краснея, читала собственные произведения: «Ты моя чайная роза, мой пупсик, мой золотой человек...». Все бабы зачарованно плакали.
А муж не ехал. И все переставали верить Эльзе и письмам. Когда она однажды прочитала: «Ты мой золотой человек...», её грубо перебили, ты, мол, это уже читала, давай другое. Полковник так и не приехал, а бородавок стало больше.
И вот, случай. Хриплый крик Эльзы с третьего этажа парадного: «Ограбили! Держите вора!» Из дверей парадного выскочил пацан с фиксами и в тельняшке. Мужики побросали домино и устремились за ним. Пацан бежал по улице к Днепру. Все кричали: «Держи вора!» И он кричал со всеми: «Держи вора!» И встречные не знали, кого держать. Так бы и убежал горемычный. Да бросила одна торговка ему корзину под ноги. И избили его, и отдали милиционерам. А мне было его жаль.
Он показал Эльзе финку, забрал поломанные часики и два рубля. Несколько дней Эльза была в роли героини-страдалицы. А потом мерзость жизни снова заполнила все углы. Однажды я взглянул на Эльзу и увидел, что она стала старухой, и не было у неё не только полковника, но и просто никого не было.
И церковь всё это видела.
Полицай Афанасий
Жил в нашем дворе мужик с белой косматой бородой. Говорили, что во время оккупации в Киеве он был полицаем, служил фашистам.
И добавляли тихо, шёпотом, что он убивал людей. Но КГБ (тогда НКВД) почему-то его не арестовало. Афанасий жил в подвале, проходя по двору, ни с кем не здоровался. Если наши нищенские послевоенные игрушки сваливались в окно его подвала, мы за ними не лезли. Боялись. У него был хищный прищур голубоватых глаз, одно ухо большего размера и коричневое. Иногда он улыбался, думая о своём, и нам становилось страшно. Интересно, что никто из соседей на него не написал в НКВД письмо, хотя тогда это очень практиковалось, не донёс, но, наверняка, там его знали. Была здесь какая-то тайна.
Однажды он подошёл к работающему в нашем дворе пленному немецкому солдату и ударил по лицу. Конвоир его отогнал, вскинул автомат. Афанасий молча ушёл, конвоир и немец долго смотрели ему вслед. Каждый думал о своём. Сейчас мне кажется, что Афанасий стал ненавидеть немцев за то, что Сталин одержал над ними победу. Однажды я заигрался во дворе, сзади раздался шорох, это был Афанасий. Он смотрел на меня, было почти темно. Он смотрел-смотрел, потом сильно вздохнул. Хотел погладить меня по голове, почти дотронулся и вдруг очень резко отдёрнул руку. Через пару месяцев его арестовали. Дворничиха тётя Марфуша шептала, что, мол, узнали, он убивал людей в Бабьем Яру, и теперь его самого расстреляли. Однажды ночью я с двумя друзьями преодолели страх, влезли в окно подвала, открыли и соскользнули в его комнатушку. При обыске как всё перевернули, так оно и осталось. Мы увидели огромное количество рисунков, и на них были изображены дети. Мы поняли, это Афанасий рисовал детей. Может быть им же и убитых? Они были разные. Странно, нам было его жалко. Почему? Спрашиваю я сейчас Бога. Бог знает, но молчит. А я не знаю.
Церковь видела и это.
Моя ячейка общества
Много лет подряд повторяю: Родину и родственников не выбирают! Что есть, то есть.
Вы не хуже меня знаете, что все литераторы рассказывают о своих семьях с почтением, иногда с дрожью в строчках, с невероятной теплотой и сладостью. Во время такого карамельного повествования о близких и дальних родственниках предполагается, что литераторы с трудом сдерживают скупую писательскую слезу. Естественно, во время этого душещипательного процесса, никто уже не вспоминает о грандиозных скандалах, нецензурных выражениях, сплетнях, обидах и тому подобном. При напоминании о драках и предательствах, все пишущие уходят в глубокую несознанку.
Под старость вспоминать далёкое прошлое легче, чем вчерашний день. Был у меня друг, писатель Родион Михайлович Берёзов (настоящая фамилия Акульшин), я о нём ещё напишу. Было ему уже годков 92 или что-то возле этого. Я спросил у него: «Родион Михайлович, чего вспоминается больше всего? Он говорит: «Себя вспоминаю, когда мне было годков 6... Стою я, вот как сейчас, в Волге, по пояс в журчащей воде и чувствую, как под ногами камешки речные перекатываются...». А надо сказать, что к тому времени, одна нога была у него ампутирована. Вот что значит жизнь и память...
Попросили и меня вспомнить о тех славных людях, которым судьба назначила быть моими родственниками.
Как говорили при коммунизме: семья — это ячейка общества. Вот я и попробую вспомнить всех, кто попал в эту ячейку. Наверное, в представителях моей семьи, отразился и я. В общем, наша, внешне тихая семья, была прекрасна в проявлении своих разнообразных ценностей.
Перед началом записей, заранее прошу всех живых и ушедших простить меня, если интерпретация виденного мной не совпадает с их желаниями видеть себя умными, чистыми и благородными. Но я уверен, будущие поколения будут узнавать о нашей жизни не через конституции стран и политические речи, а по письмам людей друг к другу, по честным рассказам о тех, кто был рядом с тобой и назывался — человеком, живущем на планете Земля. Поэтому во имя будущего поколения надо иногда писать правду.
Первым вспоминаю деда по отцовской линии. Это был удивительный дед. Он рубил и продавал лес. Жил в старинном украинском городе Белой Церкви. Вот он на фотографии: жёсткое лицо, короткая борода, прищуренный на жизнь взгляд. А вот у бабушки, тоже видел на фото, были длинные, до пояса волосы. Каштановые, слегка вьющие. С дедом работали несколько лесорубов. На обед он приходил домой. Бабушка заранее готовила стол. Она знала, что на нём должно находиться: бутылка водки, бутылка подсолнечного масла и кастрюля горячего борща. Дед крякал, стоя выпивал из горла пол-литра водки, потом, также из горла, пол-литра подсолнечного масла, снова крякал, затем усаживался и съедал три огромные миски борща. Заканчивал трапезу разгрызанием борщовой кости с хрящом. После этого ложился спать на сундук, подложив под голову кулак. Дико храпя, спал ровно час, вставал, и шёл дальше пилить, рубить и валить деревья. За всю жизнь он был лишь один раз в театре. И смотрел «Гамлета». Про появляющихся тогда революционеров говорил: «Они все хотят стать гамлетами...»
Когда ему было 83 года, умерла жена, моя бабушка с длинными каштановыми волосами. Дед горевал, но недолго. И потом решил жениться. Детям, по их рассказам, он сказал: «Жизнь у меня стала проходить очень быстро. И я хочу успеть пожить ещё с кем-то...». «Кем-то» оказалась молдаванка с игристыми глазами, младше деда на 50 лет. Как выяснилось, почти все деньги дед вложил в бриллиантовые камни и где-то их прятал. Во время интимного момента в их отношениях, молдаванка выяснила, где дед прячет камни, и отравила его. Вот так закончилась для него желание пожить ещё.
Мать рассказывала, что дед никогда не произносил красивых слов. Но молча помогал людям, привозя на телеге одно и тоже: мешок муки и бутыль подсолнечного масла. Благодарности не любил, сгружал во дворе и быстро уезжал.
Много лет спустя, я стал часто повторять фразу: Принимайте каждый день как подарок Сверху. С дождём и ветром, с бурей и снегом, любой день — это бесплатный дар с Неба. И поэтому радуйтесь каждому дню!
Может быть, это пришло ко мне от деда.
Мой второй дед был делопроизводителем. На работе он носил шёлковые нарукавники. Любил, когда приходил в гости его отец и щекотал белой бородой пятерых внучек. Они смеялись и хватали прадеда за длинную белоснежную бороду.
Мой дед признавался, что часто задумывается, почему Бог дал ему 5 дочерей и ни одного сына. К концу жизни, он вроде бы получил ответ, в котором говорилось, что дед не выполнил что-то очень важное в жизни. И он грустно об этом рассказывал: «Это за то, что я не всех любил и многих не уважал...».
Бедный дед не знал, что эти рассуждения делали его похожим на праведника.
Кроме этого, он был чрезвычайно аккуратен. Всё, от носовых платков до простыней, должно было быть белоснежным. Он ползал по кухне с тряпкой и проверял, нет ли пыли на карнизах. И когда находил её, подолгу вздыхал и говорил бабушке: «Ну вот, нам только остаётся задохнуться в грязи...». Если стрелка на его брюках была не слишком острой, дед закатывал глаза и стонал от позора.
Однажды он собрал бабушку с пятью дочерями и сказал им: Пока мы на этом свете, надо проявлять любовь. А на том свете её проявлять не надо. Там её будут считать... Поэтому, старайтесь любить в этой жизни...
У деда обнаружили рак. Тогда вообще не могли бороться с этой страшной напастью. Дед шёл в больницу на операцию. Думаю, предполагал, что не вернётся. И, тем не менее, он полчаса чистил и полировал ботинки. Потом сказал: «Наверное, это всё», — всех поцеловал и не вернулся.
Перед смертью он попросил ровно поставить его тапочки. Последними его словами были: «Ах! Вот оно что!»
Потом одна из его дочерей писала стихи, в них были такие строчки о нём:
Моя бедная любимая мама считала предназначенностью своей жизни уничтожение тараканов. Она, как и её вышеописанный отец, добивалась стерильной чистоты во всём. Её борьба проходила без компромиссов и перемирия. Она была санитарным врачом, и разные паразиты и грызуны, именовавшиеся разносчиками заразы, считали её своим главным врагом. Наверное, в их крысино-мышино-тараканьем эпосе она фигурировала в образе кровожадного чудовища. Моя маленькая, наивная и полностью добрая мама...
Принесенного мной котёнка она помыла несколько раз. Потом протёрла его керосином. В результате котёнок три дня мяукал, а потом в отчаянии свалился с балконного карниза.
После войны в нашем доме работали пленные немцы. Время было голодное. Я не помню себя сытым. Как уже вспоминал раньше, по ночам мне постоянно снилась сковорода полная скворчащих котлет. Мама говорила о немцах: «Они убили половину нашей семьи». Потом давала мне несколько варёных картофелин и говорила: «Отнеси им, но не дай Бог, если кто увидит, что мы помогаем врагам».
Она стала давать мне эти картофелины после того, как узнала, что я отдаю пленному немцу Гансу половину своего ужина, т.е. одну из двух картошек и пол ломтя хлеба. Ганс казался мне очень старым, ему было около 40 лет. Он показывал мне фотографию своей семьи, где стояла дородная немка с пятью детьми. Я понимал, что он был крестьянином. Ганс повторял: «Киндер, киндер...». Поплакав, он говорил: «Гитлер капут!» Нам было голодно, а им было ещё голодней. Пятеро пленных немцев носили на поясе маленькие мешочки, где хранили сушённые зёрна кукурузы. Эти зёрна они сосали, и это помогало преодолевать им чувство голода. Как-то Ганс отсыпал мне горстку этих зёрен. Мама, узнав об этом, сказала: «Немедленно выброси. Они враги. Они отравят тебя». Но я не выбросил, сосал зёрна и не отравился. И однажды во время ужина я положил в карман одну варёную картошку и кусочек хлеба и отнёс это Гансу. Когда я передал ему это, он посмотрел на меня так, что я помню этот взгляд 60 лет. Он ничего не сказал, он просто смотрел, и по его некрасивой щеке поползла слеза. А я не понимал, почему он плачет. Только спустя много лет я сообразил, что совершил наверное свой первый христианский поступок. Или какой ещё? Человеческий?
Моя мама верила всяким небылицам и потом рассказывала эту ерунду нам. Когда узнавала, что это было неправдой, вздыхала: «Как красиво научились люди придумывать...».
В те тяжкие послевоенные годы у женщин были в моде огромные береты. В магазинах их не продавали. Маме сшили берет «частным образом», по-моему, за 50 рублей, это было много. Мама одела его и пошла в гости. Через 10 минут влетела в квартиру с жутким криком: «Несчастье, случилось несчастье!» Тогда каждый день арестовывали людей. У отца побелели нос и щёки. Мама сообщила, что ветром с неё сорвало берет, и он упал в лужу. Она держала в руках виновника несчастья. Папа принял двойную дозу нитроглицерина.
Мама откровенно любила добрых и откровенно ненавидела злых. Про злых говорила: «Это разве люди...».
Я до сих пор разговариваю с ней. Она как маленькая звёздочка прилетает к нам вечерами, беспокоится и любит. Моя бедная любимая мама...
Перед самым своим уходом она рассказала мне семейную тайну. Когда моей красивой прабабушке было 17 лет, она убежала из дома с итальянским архитектором, строившем в городе, кажется, больницу. И убежали они на север Италии. За это прабабушкина консервативная семья навеки прокляла её. Через год прабабушка вернулась, согнутая от горя и с ребёнком на руках. Этим ребёнком была моя бабушка. Некоторое время семья крепилась, но сердце ведь не камень, и проклятую снова приняли в семейное лоно. Теперь, когда я смотрю на старшего сына, на его привычки и внешность, то вспоминаю печальную и поучительную историю своей прабабушки. И вижу, что поездка его прапрабабушки в Италию, даром для него не прошла.
Был у меня невероятный дядя, горец из Грузии, произносивший за столом бесконечные тосты. Он участвовал в войне с нацистами, вернулся капитаном, привёз телегу с саксонским фарфором. Носил длинные, свисающие усы. Был добрым и щедрым человеком. Но когда начались послевоенные аресты, дядя испугался на всю жизнь. И очень крепко испугался. Он искренне думал, что Сталин борется с окружившими его врагами. Враги были загримированы, законспирированы, хитры, лукавы и подлы, но сталинские соколы-чекисты их выковыривали из дыр и прочих насиженных мест. Обо всём этом дядя говорил в первой части своих горячих тостов. А говоря по-простому, думаю, что дядя страшно боялся Сталина, как, к примеру, боялись дикие люди разгневанного бога, метающего громы из разверзшихся небес. Дядя, как и почти все, не знал, что это пахан, пускает кровь народу для того, чтобы народ боялся его и боялся самой жизни. Ах, дядя, перефразируя Пушкина, самых нечестных, вернее, несчастных правил... Вообще, сохранялись ли после таких всенародных испугов в нём и в других людях правила из нормальной жизни...
Думаю, что карающие глаза пахана Сталина всегда нависали над ним. И скоро бравый капитан полностью превратился в испуганного служителя овощной базы.
После такого превращения в дяде появилась исключительно редкая особенность. Он стал петь по ночам. Причём, он никогда не пел днём или вечером. Не знаю, боялся Сталина или из-за отсутствия способностей... А вот по ночам такие концерты устраивал, окна закрывали, чтобы соседей не будить. Причём, в ночном репертуаре у него были только песни славословящие Сталина и общегероические. Однажды я у них ночевал и всё прослушал. Начинался концерт с песни «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальём...», потом шла хоровая песня «Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полёт...», потом шёл марш юных нахимовцев, где была строчка «Потому что мы Сталина дети...».
Когда это у дяди только начиналось, жена его заснуть не могла, мучилась, но потом привыкла и во время ночных сталинских шоу спокойно спала. Дядя от своих песен никогда не просыпался. Причём утром, когда заговаривали об этой его особенности, дядя никому не верил. Он говорил: «Как же так, я даже слов этих песен не знаю...». Потом испуганно добавлял: «Этих прекрасных песен...».
Когда появились магнитофоны, дядино пение ночью записали и утром дали ему прослушать. Дядя послушал и, вращая крупными белками глаз, заявил: «Так красиво я петь не умею...».
Страна праздновала 70-летие Сталина. Со всех концов хану везли в Кремль подарки. Фактически, ему дарили все — каждая фабрика, каждый колхоз. Не подарить было уже невозможно. Не подарить мог только враг народа. Это был какой-то повальный, необратимый процесс ввозимой в столицу дани. И везли в Москву узбекские ковры, белорусские комбайны, армянских скакунов, хрусталь, мотоциклы. По всей стране заседали райкомы партии, где ломали голову: что подарить гению всего человечества. Не подаришь — смерть, подаришь не то, что нужно — смерть. Это была настоящая русская рулетка в масштабах всей страны. Организация под названием Плодоовощторг Киева, где трудился дядя, единодушно решила послать в подарок вождю вагон украинских помидоров. И повезти их доверили дяде, коммунисту с большим стажем. В Москве вагон с помидорами и дядей загнали в тупик, где уже стояло бесконечное количество составов с подарками. Дядя пытался возражать, мол, помидоры сгниют, как же их потом предлагать вождю... На это ему ответили, что если он сам не хочет сгнить, пусть отсюда уматывает... Дядя умотал. Какими-то правдами и неправдами, ему удалось попасть на галёрку кремлёвского дворца, где выступал Сталин. Скромное чудовище благодарило за подарки и за любовь к нему. Издалека дядя видел только малюсенького человечка и слышал нечленораздельные звуки репродукторов.
После возвращения домой дядя собрал всю семью. Он был так торжественен, что становилось страшно. Все стояли молча, как на похоронах, и ждали. Дядя поднял рюмку: «Дорогой, любимый, человечный... Он сказал, поблагодарил меня и других за подарки... Он смотрел на нас как горный орёл... Он...». И дядя заплакал, ибо не мог по-другому передать чувств, а слов не хватало. И все родственники, ставшие на секунду мужественными, сдвинули рюмки и посмотрели вокруг орлиными взглядами.
После этого я написал стихотворение, в котором были такие строчки: «И тогда маленький Сосо (Сталин), видя ужасы все, спросил, почему работают одни, а другие живут на их крови...».
А дядя после этого начал медленно сходить с ума. Эта роковая встреча оказалась для его разума непосильной. Он продолжал петь по ночам, но теперь, между песнями произносил тосты. А потом навсегда ушёл в себя. Иногда мог встрепенуться и сказать: «Смерть предателям родины!»
Ах, милый дядя, исковерканный паханами, правившими советским концлагерем под названием СССР.
Его жена, каждые три месяца была вынуждена менять замки и двери квартиры. Заперев дверь, она, проверяя надёжность запоров, с силой и по много раз рвала на себя дверную ручку. Доходя до ворот двора, она возвращалась обратно и ещё раз пятнадцать проделывала то же. Уходила, доходила до угла улицы, задумывалась, снова возвращалась и опять зверски тянула двери на себя. Естественно, замки, двери и дверные ручки выходили из строя каждые три месяца.
Она помогала всем сёстрам, любила людей практически. Одним давала одеяло, другим два куриных крыла на суп, третьим, косынку, четвёртым облезлую меховую шапку. Не зная этого, жила по высоким христианским правилам: всегда есть чем пожертвовать, если этого хочешь. Вообще, подумал я сейчас, то униженное поколение не говорило в быту красивые слова, а старалось из последних сил помочь друг другу. Как друзья, попавшие в один лагерь... Вертухаи стояли на каждом углу, но, помогая другим, люди сохраняли себя...
Был у меня ещё один дядя, покрытый тайнами прошлого. Говорили, был чекистом. Он носил кожаную куртку и сапоги, а в минуты расслабления надевал на босу ногу галоши. Ежедневно прочитывал один шпионский роман. Тогда популярны были книги о советском разведчике, майоре Пронине. Дядя читал, но ничего не запоминал. Изредка намекал, что Пронина встречал раньше и разговаривал с ним на тему, как ловить диверсантов.
По вечерам ему везде чудились шпионы. Он ходил по двору с топором, пугая соседей. Заглядывал за штабеля дров, открывал бочки, заходил в дворовую уборную. Не найдя никого, он кричал в тёмные окна: «Затаились! Гады, вредители, враги трудового народа...». И снова шёл перечитывать похождения Пронина.
У него была дочь, пышная блондинка. За ней ухаживали сразу три кавалера, три модных по тем временам парня: Гриша, Митя и Борис. У всех были узенькие усы и зализанные набриолиненные волосы. Все трое смотрели на мир томными глазами. А дочь любила выпить уксус и громко завалиться в обморок. Устраивались небольшие застолья. После выпитой водки, Митя вытаскивал аккордеон и пел: «Здесь под небом чужим, я как гость нежеланный, слышу крик журавлей, улетающих вдаль...». И так далее. А на к ду, глядя в потолок, завывал: «Перестаньте рыдать, надо мной журавли...». Потом я узнал, что это песня исполнялась Вертинским и Лещенко (не советским Львом, а эмигрантским, у которого был оркестр «Дубина»), и что белые эмигранты, когда слышали эту песню, вставали и плакали. Когда Митя переставал надсадно и слезливо выть, у многих на глазах также были слёзы, а дядя брал топор и с негодованием обходил ряды слушателей.
Славился дядя и тем, как вырывал себе зубы. Врачей не признавал. Подходил к зеркалу, захватывал плоскогубцами зуб, мычал себе «держись!», и отчаянно тянул в сторону плоскозубцы.
Однажды я принёс ему книгу Стефана Цвейга, и он осмыслено посмотрел на меня. Потом дал мне закурить тоненькую папиросу «Ракета» и сам закурил, их называли «туберкулёзными палочками». Дядя затянулся и сказал: «Не знать бы тебе то, что было и что видел я. Я не хочу, чтобы где-то была жизнь лучше... это несправедливо...». Он нашарил под табуреткой чекушку, оторвал алюминиевую крышечку и жадно выпил всю. Потом отдышался и сказал спокойно: «Тем, кто погиб, лучше не будет... И тем, кто живёт, не должно быть лучше». На нём были галоши на босу ногу и почти беззубый и безумный рот.
Потом Господь учил меня любить всех. Но Сталина и его банду убийц, изуродовавших сознание миллионов людей, научиться любить оказалось невероятно трудно, иногда невозможно...
Добавить комментарий