Концерт для разбитой гитары

Опубликовано: 1 мая 2013 г.
Рубрики:

-Забил я, Михеич, на всю эту пародию. На фиг! Я, между прочим, Эллингтона играл не для них, а для себя. Теперь не могу больше, потому что птицы приплывать стали, садятся на карнизы и укоризненно качают головами, мол, что же ты, мудак, крем-брюле псам раздаёшь. Птицы эти тоскликушами называются. Ты на них смотришь, и болезнь в тебе начинается. Снизу идёт оно и доходит до сердца, останавливается возле него, а потом обхватывает обручем и потихоньку сжимает, и вдруг ночью проснёшься, а оно совсем болит, будит тебя, видно на обруче шипы маленькие, и они впиваются, и не знаешь, что тебе надо, но знаешь, что очень надо, а не знаешь что... Больно... и не знаешь, куда податься от этого... Сивка ты мой, Сивка, убёг, убёг, не, не убёг, скорее, увели тебя добрые люди, увели... 

Зыркал в небо злой синью и говорил мне эти слова бывший джазовый музыкант по имени Володя, ставший к настоящему времени матросом-охранником баржи, приткнувшейся старым коричневым носом к днепровскому берегу. 

Был в тот день я у него в гостях. Нашёл его тело лежащим, будто пришпиленным к палубе. Разбудил. Разгрёб он волосы длинные закучерявленые, растёр хрустко лицо с хищным носом. 

Стал выворачивать своё длинное змеиное тело, и так, и так, и сгибал, и выгибал, и хрустел им, корёжило его, мешало, и искало тело лаз, куда ускользнуть и спрятаться. Это и бесило Володю, или как это назвать правильно... мешало ему... 

Я говорю:

 — Вова, не колеси так сильно, хотя не моё дело, ну давай устроим небольшой салют, но это под вечер... 

— Так вечер, милёнок мой, это всегда он вечер, утро р-раз и пропало, утро раз-з и упорхнуло фиг знает куда. А вечер, всегда он есть, даже с утра... 

— Хорошо, давай я тебя отведу куда надо. 

Повёл его в погребок, где на дверях низкорослый джигит нарисован, шея в бурке утонула, и кинжал какой-то плюгавенький. 

— Пей саперави, — говорит Гога-хозяйчик, — панимаешььь, охоляждает оно... 

Я влезаю:

 — Хачапури найдёшь мне? 

— Тебе?! — и такой взгляд, ну не объяснишь, и древний гордый, и лукавый теперешний, снова взгляд на меня — тебе два наёдётся, три наёдётся... 

— Знаешь, кто он? — загордился немного отошедший Вова. 

— Нет, немного не знаю, но понимаю... Спокойный какой-то человек, видно серьёзный человек... Приходите вечером, почки приготовлю бараньи... Вова, поиграешь вечером, так я тоже серьёзных приглашу? 

— Нет, Гога, не поймут они, я может ему поиграю, если смогу... но это другое, не поймётся твоими... 

И ушли мы с Володей волочиться по берегу Днепра, сузившего свой синий глаз и глядящего на мир с презрением. Были они похожи с Володей. Пришли на баржу к нему снова, бутылку допили и на горячих досках палубы заснули. 

Под вечер волна поднялась, стала бить о борт, и нас разбудила. 

Поднялись. Издалека ветер принесло, прикрыло нас им, прохладно стало, и что-то в душу заглянуло. Немного этого заглянуло в нас, но хватило, зашевелило оно нас внутри, и стали мы почти весёлыми. А может, почувствовали, что гулять скоро будем. Смотрю на Володю. Думает что-то, решает. 

Я говорю:

 — Ты не тревожь себя, мне ничего не надо, прошвырнёмся просто так, ради встречи... 

— Да нет, — говорит отрок хищноносый, — мне может тоже уже чуть надо... 

— Ты же зарок дал, не играть больше... Так не развязывай... 

А он мне в ответ губами неровными: 

— Ба-ба-ба, бабабаба, ба-ба-ба, бабабаба... 

Спустился в трюм. Вернулся, несёт чехол с гитарой, и ещё какие-то свои закрутки к ней. 

Улица приднепровская, кручённая, жизнью прибитая, но не злая. Встречает нас тот же чахлый джигит на дверях. А внутри полный завал начался, чуть не на руках понесли и в угол, хорошее место. Над нами на стене коврик, на нём другой джигит, покрупнее, и кинжал побольше. 

Смотрю, у многих гостей лица хорошие. Я то думал с Житнего базара сейлесмены по мандаринам будут, но таких мало. Неужто Гога такой раскидистый, понимающий оказался. Вот и думай теперь плохо о людях! 

Пела вначале девушка, но не очень её слушали, да и она не очень была. 

Потом перерыв наступил, люди тосты произносят, к нам подходят, с Володей чокаются, на меня смотрят. Володя позванивает бокалом, но почти не пьёт. Мне тихо, брови заломив: 

— Я себя потом догоню... 

И пришло время музыки. Он вышел, подключил динамики, аккуратно, внимательно, потрогал, по струнам туда сюда провёл, доволен. Стульчик поставили ему. 

Он говорит: 

— Ну чего, кто поймёт, поймёт, а кто не поймёт, тот просто послушает. Вот всё... 

Включил он диск с записью Гленна Миллера и стал играть с его оркестром как вживую. Это были мелодии из старого фильма «Серенада солнечной долины». И вот, уже через минуту унесло меня, стою я на краю долины, играет Гленн Миллер на тромбоне с оркестром, и играет Володина гитара, и долина оживает, солнцем заливает её, цветы начинают прорастать, птицы разноклювые к ним подлетают, и звенит вокруг мир, счастьем звенит. Радость заполняет мир и мою душу. Так что заплакать хочется. Это просто счастье, от ничего, от другого какого-то счастья. А потом пошла «Серенада лунного света». И только мелькают длинные пальцы, струны кричат восхитительными голосами, некоторые затихают, не знают, что сказать, а потом не выдерживают, снова врываются в жизнь, и летят к небу, кружатся, безумствуют, замирают. Тромбоны, трубы и саксофоны — крылья несут гитару, несут, завораживают, плачут, смеются, каются, торжествуют и тают. И это уже свет над водой, замер, переливается перламутровыми дорожками, колдует, это Володины пальцы в воде, там они ещё длиннее и просвечиваются. И дрожат, дрожат... Волосы завесили лицо Володино, мечутся, скачут они, как его Сивка, неиствуют и замирают влажными прядями, измученными и счастливыми. 

Половина зала поднялась, за ними остальные. Смотрю, что-то у некоторых в глазах появилось, что это? вроде, о чём-то узнали... 

Встал и поклонился хищный отрок, глаза к полу, один раз злой синью блеснул. 

И снова меняет диск и ставит Чарли Паркера. Этого Паркера звали Бёрд — птица. Музыканты играют задумчивое «Только друзьям», высказывается Паркер, тараторит музыка по-негритянски, покрикивает, вздыхает «Напои меня любовью твоих глаз...» Картины рисует музыкой Чарли Паркер. В угол забился, виски мечту разбудило, и говорит он нам: иду я по дороге один, только один, всегда один, но об этом рассказываю только вам, только друзьям... 

А потом его фантазия «Полёт». Эта музыка над землёй, над водой, задыхаясь, но и взлетая над самой высокой горой, и она летит той птицей, которая называется джазом, это восхитительный полёт, он может кончиться смертью, но птица не останавливается, виражи, наклоны, падение к скалам и в последний миг воспарение, преодолевание, победа. И аккорды хриплого дыхания судьбы. 

Я вспомнил Гамлета в изложении Пастернака: «Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далёком отголоске, Что случится на моем веку. На меня наставлен сумрак ночи Тысячью биноклей на оси. Если только можно, Aвва Oтче, Чашу эту мимо пронеси». 

Руку правую свесил Володя, ветвью. Качает ею над грязным полом. Встал: 

— Ну всё, кажется... 

Тогда очарованные тоже встали и давай аплодировать. Он на меня посмотрел, тоже стою, не аплодирую, руки в спинку стула вжал. 

— Хорошо, раз так... Тогда принесите для великого Каунта Бейси немного виски. Я буду играть с ним, если смогу... Передали ему полный фужер, он половину отпил, и поставил третий диск. И заиграл оркестр Каунта Бейси, это было неудержимое движение вперёд, и поплыла томная ароматная жизнь. И называлось «Когда садится солнце»... Солнце тонуло в океане, и это игралось. Оно не хотело уходить сегодня вовремя, оно хотело, чтобы человек сказал о своей любви при нём... при солнце. Луч его высветил глаза любимой девушки, и парень, глядя в их янтарное дно, наконец признался «I love you...». И счастливое солнце, как будто это признание сделали ему, уплывает за горизонт. И гитара уплывает за ним, как узкая лодочка уплывает в его прощальное марево, и пропадает... 

Тихо стало. И отрок змеинотелый, хищноносый сидит, раскачиваясь с закрытыми глазами. Люди ждут. Вот приподнялся, вижу, забыл, где он сейчас. Смотрит, оглядывается, не в зал, а в потолок смотрит, будто дыру ищет там. Стали аплодировать, он услышал, вернулся откуда-то, даже заулыбался на секунду, потом снова померк... Смотрит на меня. Мне неудобно, не люблю такого внимания. А все ещё аплодируют, но тихо. Тогда он берёт недопитый фужер, поднимает его и говорит неожиданно: 

— Любовь — это свобода. Музыка — это свобода. Где нет свободы, там рабская любовь и рабская музыка... 

И допил свои пол фужера. И аккуратно поставил его на пол. Собрался уходить, повернулся к залу согнутой длинной спиной, что-то стал выключать, остановился, снова включил, опять развернулся, стал смотреть на всех, перестали говорить, даже пьяные. 

— Один раз сыграю Дюка на прощание. Он при жизни всем без конца повторял «Я вас безумно люблю», всем говорил. И потом написал такую мелодию «Я вас безумно люблю». Не знаю, всех ли, но многих он любил. Был он крёстным отцом всех джазменов... 

И запустил он диск с Дюком Эллингтоном, эту вот мелодию, и стал играть с закрытыми глазами. Грузный постаревший негр перед смертью садится в лодку, лодочка маленькая, а Дюк большой, и вот плывёт он вдоль берега, а там стоят все, и друзья, и враги, и талантливые, и бездарные, и богатые, и нищие... и он говорит каждому «Я вас безумно люблю». И плывёт он потихоньку, плывёт, а людей много, все смотрят на него, а он на всех выпуклыми огромными глазами. И гитара Володина каждый вскрик переводит, каждый шёпот, потому что Дюк одним кричит: «Я вас безумно люблю», а другим это шепчет. И, наконец, заканчивается длинный ряд друзей и врагов, а Дюк плывёт дальше, где уже никого нет, и лодочка его исчезает в речном тумане. И только в конце — последнее умирающее, почти неслышное эхо «Люди, я вас безумно люблю...». 

Задрожала гитара, дрожат Володины руки, лицо белое дрожит, смотрит, а я вижу не его, а паяца, тоже, уплывающего... 

Нас довезли к барже. Медленно восходили мы по тёмному трапу, и хрипели горлом мелодии. Облокотились о борт. Протрезвел вдруг Владимир. 

— Не помогает мне Бог, отходит от меня. 

— Нет, Вова, Бог никогда не отходит от человека. Это человек отходит от Бога. 

— Нет, я Ему уже так говорил, так шептал и просил, не отвечает. 

— Ты не Ему говорил, а тому, кто притворялся Богом... Бог слышит и отвечает. А притворщик слышит и не отвечает... 

— Нет, устал я от этих переговоров, нет у меня больше сил каяться и просить... Спи мой милый, потом договорим... 

 

Ночью я проснулся, на часах три. Познабывало. Думаю, надо вовнутрь, и разбудить Авеля играющего. Смотрю к доске палубной записка приколочена. К свету поднёс её: «Прости, Михеич, нет больше Спасу. Ухожу, пока могу. Увидимся. В.». 

Я к борту со стоном. Но где его уже найдёшь, да и зачем, ведь не притворялся, а с умыслом. Утром вызвонил милицию, да всё это не нужно никому, и раньше такое не волновало, а сейчас и подавно. Унесло волной его далеко, и легко ушёл, зная, что уходит туда, где легче. Да и мне скоро сыграть последнее. И пальцы вижу напряжённые до ужаса и до радости, скользят они по струнам, а потом рвут их, плачут, смеются, и умирают. 

 

Он храбрым был. Но притворялся трусом. Он мудрым был. Но дурака валял. Кривлялся. Потрафлял жестоким вкусам. И плоской шуткой с грохотом стрелял. Но черный гром ударил в грудь паяца, И красный шарик разорвался в ней, И — смерть!.. И больше нечего бояться... 

Но — счастье!.. быть собой!.. хотя бы мертвым... Хотя бы после третьего звонка... 

(Юнна Мориц)

 

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки