Звёзды начали падать с утра, сразу после того, как на юге взошло красное солнце. Они падали одна за другой, и мы все высыпали на Большую Поляну смотреть, только Грамотей с Умником не смотрели, а, как всегда, спорили. Грамотей доказывал, что падают вовсе не звёзды, а небесные камни, так, мол, написано предками, а предкам было видней. Умник не соглашался и твердил своё: звёзд нынче, талдычил он, рождается слишком много, поэтому звёздные грабли и сметают лишние. И, дескать, предки предками, но надо и свою голову иметь.
К полудню, когда красное солнце умостилось над головами, а на западе взошло оранжевое, звездопад прекратился. А потом с неба упала птица.
Спор оборвался. От неожиданности даже Трепач перестал болтать, а Нытик жаловаться на плохие времена. Птица падала наискось и рисовала в небе огненную линию от красного солнца к холмам Западной Гряды. Потом она скрылась за Грядой, оттуда донёсся треск, подобный тому, что издаёт дом, если его раскалывает молния, и всё стихло.
— Это не птица, — неуверенно сказал Умник. — Птиц не бывает.
Грамотей немедленно заспорил, что в древние времена птицы были, и об этом написано в книгах предков. Умник загорячился и принялся возражать. Нытик заладил, что в древние времена жили красиво и от души, не то, что сейчас, поэтому немудрено, что у предков птицы были, а у нас нет. Добряк поймал Трепача, уговорил того заткнуться, и оба отправились проверять общественную сеть. Бездельник зевнул и полез в своё дупло спать, остальные разбрелись кто куда, а я стал собираться в дорогу.
Едва я, навьючив на спину мешок с едой, спустился по стволу дома к корневищам, Умник с Грамотеем враз прекратили спорить и уставились на меня.
— Ты чего это, Дуралей? — спросил Умник.
— Пойду посмотреть на птицу.
— Зачем?
— Не знаю, — честно ответил я. — Хочется.
Тогда они наперебой стали браниться, что у меня не все дома, а в дурной голове мыши, поэтому она ногам покоя не даёт. И что надо было меня назначить спариваться с самкой вместо Бездельника. Потому что хоть с Бездельника толку немного, да и какой там толк, если день напролёт спать, но с меня уж точно никакого нет, и когда самка меня загрызёт, никто не опечалится. В общем, Дуралей — он Дуралей и есть.
Я сказал, что большей частью согласен, и двинулся в путь. Толку с меня и вправду никакого, только хлопоты. Чего мне дома не сидится, я сам не знаю. В прошлом цикле едва в болоте не утоп, в позапрошлом в мышиную нору угодил, всем селением вытаскивали. Про то, как полез на самую верхушку дома посмотреть, чего оттуда видно, и свалился прямиком в общественную сеть, даже вспоминать стыдно. Сеть полцикла потом чинили.
С самкой я, конечно, спариваться не хочу, а кто хочет? Но рано или поздно придётся: кому-то же надо с ней спариваться, иначе мы все возьмём и вымрем, это любой понимает. Самка у нас злющая, здоровенная, прожорливая и невезучая: четыре раза уже рожала, и всё еловеков. Ну, да ей ещё рожать и рожать, авось, от кого-нибудь и выйдет новая самка, и тогда можно будет разделиться, а то много что-то нас стало, еды на всех не хватает.
К вечеру, когда оранжевое солнце закатилось на востоке и взошли луны, я добрался до болота, в котором цикл назад чуть не утоп. Грамотей говорил, что раньше болот не было, а были места под названием города, и предки в них жили. Но потом что-то случилось скверное, а может, наоборот, хорошее, и предки переселились в лес, а города побросали. Так или иначе, в толстенном доме на краю болота нашёл я мышиное дупло. Забрался в него, мышей выставил прочь и как следует выспался, а утром, едва взошло красное солнце, побежал дальше, в обход болота на запад.
В лесу много всякой живности, но на еловеков никто не охотится, даже змеи. Грамотей однажды говорил, это оттого, что нас уважают — зауважали, мол, ещё со времён предков. Умник же, как всегда, возражал и уверял, что мы несъедобные, поэтому, дескать, и не охотятся. Я думаю, Умник прав: еловеки ведь даже друг дружку не едят. Самка, конечно, жрёт всех без разбору, но на то она и не еловек.
Западной Гряды я достиг к полудню и по запаху определил, где упала птица. Запаха такого я никогда раньше не обонял, но сразу понял, что птица мертва — очень уж от неё скверно смердело. Тогда я подкрепился сушёными улитками, закусил болотной ягодой, которую набрал по дороге, и двинулся вверх по склону холма.
Птица лежала в расщелине между скалами, наполовину зарывшись в землю. Я и не представлял, насколько она огромная, так что поначалу даже испугался, но затем подавил страх и стал спускаться в расщелину. Приблизившись, я понял, что птица не просто мертва, а убита: чрево её было распорото, и я сообразил, что её, видать, зашибло падающей звездой. Очень мне не хотелось соваться в это чрево, чёрное, смердящее и уродливое. Сам не знаю, зачем я туда полез. Наверное, оттого, что Дуралей — он Дуралей и есть.
Страшно было неимоверно, особенно от вида птичьих внутренностей, расплющенных, развороченных и истекающих вонючими соками. Но я вмиг позабыл о страхе, когда увидел, что мёртвая птица, оказывается, была на сносях. Я сначала не поверил своим глазам, потому что ясно помнил, как Грамотей уверял, что птицы были яйцекладущими. Эта была живородящей, как наша самка: я насчитал шесть птенцов. На мать были они вовсе не похожи, хотя и уродливы не менее, чем она. Птенцы были мертвы, все шестеро.
Я не очень брезгливый, но от вида скорченных, измазанных красным наполнителем птенцов мне стало не по себе. Я собирался уже выбраться из птицы наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, когда внезапно услышал звук, странный, жалостный и враз оборвавшийся. Я замер, и когда звук повторился, бросился туда, откуда он исходил. Я спешил, потому что нутром чуял, насколько звук этот важен. Я продирался через завороты птичьих кишок, оскальзываясь, срываясь и падая, перелезая через сплетения костей и жил, задыхаясь от зловонного смрада.
В тёмной искорёженной клоаке я увидел седьмого птенца. Умирающего. И не уродливого, как остальные шестеро. Я вгляделся и миг спустя понял, что это не птенец. Я бросился вперёд, помчался со всех ног, сам не понимая, что мне за дело до издыхающей птичьей самочки.
У неё было всего четыре ноги, две верхние она прижимала к груди, из которой вытекал наполнитель, а нижние, длинные и прямые, были перебиты. Она жалостливо щебетала от боли, и я лихорадочно принялся плести канат, потому что она была вдвое больше меня и наверняка тяжелее, и на себе мне было её не вытащить. Я старался изо всех сил и завидовал сородичам, потому что они умели плести хорошие, прочные канаты и сети, а у меня ноги росли, как говорил Умник, из задницы.
Не знаю как, но я сплёл его, тощий, лохматый канат, опутал им самочку и, надрывая жилы, потащил из птичьего чрева наружу. Это было неимоверно тяжело, мои восемь ног подламывались, я падал, вновь поднимался и тащил, тащил, тащил... Я выволок её наружу, когда жёлтая луна уже наплыла в небе на белую, и повалился без сил. Я не знал, что делать дальше.
— Артур, — защебетала вдруг птичья самочка. — Глеб, Луи, Диего, Пауль, Джордж...
Я не понимал ни слова, но она повторяла их на все лады вновь и вновь, и я, наконец, догадался, что она зовёт мёртвых птенцов одного с ней помёта. Потом она замолчала. Я знал, что она умирает, сил во мне никаких не было, но я заставил себя подняться и потащился к ручью. Я опорожнил мешок с едой и, давясь, запихал в себя содержимое. Всё, что в нём было, без остатка, потому что знал: мне предстоит много плести. Затем я набрал в мешок воды, потащил к умирающей птице и стал её поить — насильно, передними ногами разжимая ей зубы, чтобы вода не выливалась изо рта. Я поил её, пока вода в мешке не иссякла. Тогда я опять потащился к ручью, и вновь поил её, и смывал с её лица запёкшийся наполнитель, а затем уселся плести. Я проклинал своё неумение — бинты выходили из меня худыми, неровными, но я плёл их и плёл, пока во мне оставался ещё материал. Затем я стянул с птицы заскорузлую, с бурыми пятнами от наполнителя шкурку, кое-как перевязал раны и рухнул рядом с ней, потому что ноги больше меня не держали.
Я пришёл в себя от птичьего клёкота, пронзительного и отчаянного.
— Луи, — клекотала она, пытаясь ползти от меня прочь. — Артур, Диего, Джордж. Заберите меня. Пожалуйста. Пауль, Глеб, умоляю, заберите меня. Боже мой, какое чудовище.
Я ничего не понял, кроме имён погибших птенцов. Тогда я поднялся и на подламывающихся ногах засеменил от подраненной птицы прочь. Мне повезло: я нашёл под камнем змею, убил её и съел, всю, вместе с костями и шкурой. Силы вернулись ко мне, и до полудня я поймал пять полевых мышей, накопал слизней, улиток, набрал горной ягоды и поволок добычу к ней. Она не стала есть, она лишь истошно чирикала при виде меня и пыталась уползти. К вечеру я отчаялся. Я не знал, что едят птицы. Знал Грамотей, может быть, Умник, но не я. Тогда я съел всё сам и вновь стал плести, и плёл всю ночь, так что к утру, сам не знаю как, сумел смастерить волокушу.
Я впрягся в неё и потащил птицу назад, к селению. Я не думал, зачем это делаю, я лишь понимал, что её надо спасти, неизвестно для чего. Поэтому я тащил. Насильно вливая в неё воду и слушая неведомые слова: «чудовище», «гадина», «тварь», «людоед»...
На исходе третьего дня она прекратила щебетать, и я очень испугался, решив, что она умирает от голода. Тогда я перестал останавливаться и тащил волокушу всю ночь, пока не выбился из сил.
— Ася, — прочирикала она, когда я рухнул и вытянулся на земле, пытаясь отдышаться.
Я повернулся к ней.
— Ася, — повторила птица и верхней правой ногой показала на себя. — Ася.
Я понял. Вскочил на ноги, откуда только силы взялись.
— Дуралей! — обрадованно закричал я, тыча в себя всеми ногами попеременно.
До полудня я кормил Асю ягодами, таская их с окрестных кустов. Сусликов, улиток и змей она есть отказалась, но ягоды пришлись ей по вкусу, и я был счастлив. Потом она уснула, а я впрягся в волокушу и попёр дальше.
Наутро четвёртых суток мы добрались до селения, я вытащил волокушу на Большую Поляну.
— Что едят птицы? — спросил я, когда Умник, Грамотей и все остальные столпились вокруг нас.
— Ты в самом деле потерял разум, Дуралей, — укоризненно проскрипел Грамотей. — Хотя неизвестно, был ли он у тебя. Это неправильная птица. Видишь, у неё нет ни перьев, ни клюва, ни хвоста, а в книгах предков написано, что всё это должно быть. Но это хорошая птица, жирная, хотя и неправильная. Её надо убить и съесть.
— Точно, — впервые на моей памяти согласился с Грамотеем Умник. — Молодец, Дуралей, я был неправ, когда говорил, что с тебя нет толку. Мы разделим добычу на всех, а лучшие куски отнесём самке, тогда, может быть, она не загрызёт Бездельника.
Я опешил, а потом мне стало страшно, я в ужас пришёл от их слов.
— Не дам! — заорал я так, что сородичи шарахнулись от меня. — Это моя птица, её зовут Ася! Я любого, кто до неё дотронется, загрызу!
— Совсем сбрендил, — досадливо сказал Умник, когда я замолчал. — Не хватало только нам смертоубийства из-за какой-то птицы. На что она тебе сдалась?
Я не ответил. Я не знал на что.
— Оставьте Дуралея в покое, — вступился за меня Добряк. — Не видите, что ли, он не в себе.
— Правильно, — поддержал Добряка Трепач. — Птицу нашёл Дуралей? Дуралей. Значит, кому птица принадлежит? Ему принадлежит, Дуралею. Что отсюда вытекает? А то, что как скажет Дуралей, так и будет. Скажет съесть её — мы съедим. Скажет, чтоб жила с нами — будет жить с нами.
На следующий день я сплёл гамак, подвесил его к суку дома прямо напротив гнезда, и мы втроём с Добряком и Нытиком затащили в гамак Асю. Я ещё подумал, что теперь никто не может сказать: у Дуралея, мол, не все дома.
Прошёл день, другой. Я кормил Асю ягодами, слушал её звонкое чириканье, слова, смысла которых не понимал, и радовался.
— Дуралей, родненький, — щебетала Ася, и вода почему-то текла у неё из глаз. — Я ведь не проживу долго, да и не хочу жить. У меня сломаны ноги, без медицинской помощи я не смогу ходить, не смогу вернуться к кораблю. А значит, меня не найдут. Ну, как мне объяснить тебе это?
Первые двое суток сородичи обходили мой дом стороной, но я видел, как то один, то другой подглядывает из кустов. На третье утро пришёл Грамотей и сказал, что неправильные птицы, возможно, едят рыбу: он, дескать, вычитал в книгах предков, что некоторые едят. Едва взошло оранжевое солнце, всё селение побежало на реку, даже Бездельник поплёлся вслед за остальными. К вечеру сети были полны рыбой, которая отвратительно воняла тиной, но все почему-то терпели. Умник очистил с самой большой рыбины чешую, настругал мясо ломтями и понёс Асе. И первым заплясал от радости, когда та начала есть.
— Ты же предлагал скормить птицу самке, — язвительно сказал я Умнику. — А теперь сам выкармливаешь её.
Умник потоптался на месте, видно было, что он смущён.
— Она хорошая птица, — выдал он наконец. — Красивая и добрая, это сразу видно. Не то, что наша самка. Я даже думаю, что она разумная, хотя Грамотей и не согласен.
— Разумных птиц не бывает, — подтвердил несогласие Грамотей. — Мало ли, что она там щебечет.
Они принялись спорить, а я устроился в дупле и залюбовался на свою птицу, такая она была красивая, белая, с шелковистой золотой шёрсткой на голове.
— Дуралей, родной, — зачирикала моя птица, когда спорщики унялись и убрались восвояси. — Как же мне объяснить? Вы ведь не все деградировали, должны быть другие пауки на планете, более цивилизованные. Мы видели города, вернее, то, что осталась от городов. У вас, наверное, была война, но после катастрофы наверняка что-то осталось. Техника какая-нибудь, средства связи. Взять хотя бы орбитальные спутники, которые подбили наш корабль. Значит, осталось и ещё что-то. А, Дуралей? Ну как же ты не понимаешь? Давай я попробую жестами.
Ася замахала верхними ногами и вновь защебетала, но я ничего не понял, кроме своего имени.
— Не для твоих мозгов, — сказал наутро Умник. — Ты извини, Дуралей, но с твоими мышами в голове ты точно ничего не поймёшь. Я сам попробую.
Я не стал возражать, и Умник забрался по стволу дома на сук, оседлал его и принялся махать ногами. Вскоре к нему присоединился Грамотей. У меня от мельтешения разболелась голова, так что я выбрался из дупла и спустился вниз, к корневищам, где уже собрались все остальные, даже Бездельник.
Умник с Грамотеем размахивали на суку ногами до самого вечера, а мы все молча смотрели на них, даже Трепач ни слова не сказал, а Нытик ни разу ни на что не пожаловался.
— Птица разумна, — торжественно заявил Умник, едва спустился вниз, к корневищам.
— Пускай разумна, но не так умна, как еловеки, — возразил Грамотей.
Они вновь принялись спорить, а я забрался в дупло и заснул.
Пробудился я затемно, сбежал по стволу дома вниз и заспешил к дальней заводи, где росли красные пупырчатые ягоды, сочные и сладкие, их моя Ася ела охотнее всех других.
Я уже набрал полмешка, когда в небе показалась птица. Она не падала, как та, первая, она стремительно летела по прямой линии, а затем стала спускаться к Западной Гряде.
Я сначала очень расстроился, когда понял, что новая птица прилетела за ней, за моей Асей. Но потом я немного подумал и обрадовался за неё, и забеспокоился, как же новая птица её найдёт. Я даже побежал навстречу, к Гряде, чтобы показать путь, но вскоре сообразил, что дождя в последние дни не было, а значит, след от волокуши отчётливо виден на земле. Тогда я повернул назад и в этот миг снова увидел птицу.
Она была не такая огромная, как та, что погибла в расщелине, но тоже очень большая. Она летела над самым лесом, едва не касаясь брюхом верхушек домов. И ещё она была... была... Хищная, понял вдруг я. Мне стало не по себе, я припустил к селению со всех своих восьми ног.
Я не успел. Впереди внезапно загрохотало, в небо метнулся сноп ненавистного каждому еловеку огня. От неожиданности я споткнулся, кубарем покатился по земле, но вскочил и изо всех сил помчался дальше.
Я вымахнул на опушку Большой Поляны и оцепенел. Селения больше не было. Дом Умника рухнул, похоронив хозяина под собой. Поодаль, разрезанный пополам, в луже наполнителя скорчился Грамотей, рядом с ним лежал Добряк, чуть дальше Нытик, Трепач и остальные.
Двое птенцов в пятнистых шкурах цвета палой листвы тащили на верхних ногах мою Асю.
— Что вы наделали?! — клекотала, кричала, голосила она. — Что натворили?!
— Сожалею, — закаркал рослый птенец, который стоял рядом с усевшейся по центру Большой Поляны птицей. — Приказ полковника: спасти уцелевших любой ценой, каннибалов подавить огнём.
Птенцы подтащили Асю к разверзшемуся птичьему чреву. Я на неверных ногах заковылял к ней. Рослый птенец развернулся ко мне, вскинул верхние ноги с зажатым в них гнутым суком.
— Не стреляйте! — отчаянным, пронзительным голосом заклекотала Ася. — Умоляю, заклинаю вас, не стреляйте! Дуралей, миленький. Дурале-е-е-ей!
Я замер, пару мгновений мы с птенцом смотрели друг другу в глаза. Затем он повернулся ко мне спиной и полез в чрево.
— Прости меня, Дуралей! — клекотала оттуда Ася. — Прости…
Птица взмыла в небо. Я долго смотрел ей вслед. Затем вспомнил о самке, опрометью пронёсся через Большую Поляну и помчался к её логову.
Самка была жива. Она выползла наружу и стояла теперь недвижно, громадная, грозная. Рождённая из той же утробы, что я и мои мёртвые братья.
Я опустился на землю у её ног.
— Давай спариваться, — предложил я. — Потом ты загрызёшь меня.
Самка долго молчала.
— Ступай отсюда, Дуралей, — сказала она наконец. — Я лучше останусь бесплодной, чем спарюсь с такой дрянью, как ты.
Я поплёлся от неё прочь. Вновь выбрался на Большую Поляну. Не глядя на погибших из-за меня сородичей, дотащился до своего дома. Опустевший гамак так и висел на суку напротив дупла, покачиваясь на ветру.
«Она хорошая птица, — вспомнил я слова Умника. — Красивая и добрая».
Равнодушное красное солнце зависло над головой. На западе всходило оранжевое.
— У меня не все дома, — сказал я красному солнцу. — У меня дома больше никого нет.
Добавить комментарий