Ты что, не придешь на новоселье к родной сестре? — спросила мать замороженным голосом.
— А меня и не приглашали... — сказала Рита.
— Ну а теперь приглашают.
Помолчали.
— Ты просто обалдеешь, когда увидишь этот дом! — пообещала мать. — Ну, сколько можно дуться? Милочка так переживает...
— Переживала бы — так давно позвонила.
— Но ведь и ты тоже не звонишь! Рита, все же ты — старшая сестра. Я хочу тебе дать маленький совет... перестань показывать характер — помирись! Милочка, конечно, позвонит и пригласит тебя сама — раз тебе недостаточно приглашения матери. Не отказывайся, послушайся меня хоть раз в жизни. Не пожалеешь...
— Вот когда пригласит, тогда и подумаю, — чтобы отвязаться, пообещала Рита. — Мама, у меня вторая линия, извини, — и она дала отбой.
Вот уже полгода они с сестрой не общались; и вся информация поступала через мать, которая держала нейтралитет. “Милочка так переживает...” Просто уши вянут — да Милочке ровным счетом наплевать и забыть! Нет, что делают с человеком деньги... а кто ее растил, засранку, может, мать? Это сейчас они не разлей водой, а тогда много они ее видели? Чаще всего смотрели уже десятый сон, когда та являлась домой. Так что это она была Милке не только сестрой, но и матерью, хотя и всего-то на пять лет старше ее... “Ты просто обалдеешь, когда увидишь этот дом!” А вот взять и в самом деле не пойти — чтобы это они обалдели! И пусть тогда Милка объясняет гостям, как такое возможно: чтобы единственная сестра не сочла нужным явиться на ее новоселье.
Нормальные люди вспоминают детство, как счастье, как утраченный рай; их семья не была нормальной, и Рита не любила вспоминать детство. Главное, что вспоминалось — это чувство стыда; ей всегда было чего-нибудь стыдно: их развалюхи на первом, более приличном этаже, которую летом занимали отдыхающие, огорода, который был полностью на ней и который она люто ненавидела, коробков с тушью, “подпольный бизнес” матери, но, чаще всего — самой матери.
Их мать... Чего стоила одна ее манера одеваться, эти ее вечные воланы, бантики и рюшечки... это при ее-то фигуре! И ресницы до неба, которые, ленясь, она не смывала по нескольку дней подряд, а только, помусолив ватку, вытирала осыпавшуюся за ночь тушь и накладывала сверху новый слой; эти “махровые” ресницы служили ей живой рекламой. Мать работала в пансионате для номенклатурных работников горничной и гордилась своей пусть и косвенной, но все же причастностью к “сильным мира сего”. В ее жизни были две равновеликие страсти: мужчины и деньги. Она не гнушалась никакими приработками — подторговывала в пансионате спичечными коробками с тушью, которую те, несмотря на привилегированность, почему-то охотно покупали, а в выходные дни — при полном макияже, утопая голыми пятками в раскаленном песке, ходила по дикому пляжу и опять торговала: в открытую — кульками с янтарной алычой, а исподтишка — все той же тушью, сваренной “на чистейшем детским мыле, дама, можете не сомневаться!” Мать пыталась и старшую дочь пристегнуть к своему бизнесу, чтобы та предлагала тушь продавщицам или парикмахершам, дескать, “на ребенка не подумают”, но Рита отказалась наотрез. А вот от базара откреститься не удалось; и несколько раз в неделю, погрузив на тележку продукты с ненавистного огорода, она тащила ее по плавящемуся от жары шоссе на местный базарчик, а сзади плелась Милка, которую не на кого было оставить, и все время чего-нибудь хотела: то пить, то писать... Базар посещали в основном отдыхающие, но иногда забредали и местные, и Рита, увидев знакомое лицо, готова была залезть под прилавок.
— Вот ведь принцесса уродилась! — возмущалась мать. — Базар она терпеть ненавидит, отдыхающих в упор не видит, тушь презирает... Вся в своего папочку, тот тоже был король! — и добавляла без всякой горечи. — Был, да сплыл.
Риту она родила, по ее выражению, “от гражданского брака...” На самом деле это был типичный курортный роман с одним, если верить матери, важным и, разумеется, семейным боссом из Москвы, который вырвался на свободу и “рвал страсть в клочья”. Когда он отбыл в столицу нашей родины Москву, мать еще не знала, что беременна... хотя, спрашивается, какая разница, знала она или нет.
Милка появилась через пять лет от законного брака с отдыхающим, поселившимся в их развалюхе. Этот приехал к морю аж из Мурманска, жизнь в курортном местечке ему глянулась: там, у себя, он работал слесарем на консервной фабрике — и ему вот так надоело. Он называл себя “вольным казаком”, говорил, что его бабка была с Кубани, а уже родители за каким-то чертом поперлись в Мурманск. Вернувшись с пляжа, он помогал Рите поливать огородные грядки и галантно ухаживал за матерью, которая теперь частенько бывала дома.
— Ася Львовна, — шептал он, щекоча ей ухо своими жесткими усами. — Ася Львовна, Вы неотразимо красивая женщина: такая редкая, исконно русская красота...
Сам он, хоть и был из казаков, смахивал на азиата: смуглый, горячеглазый и усатый. Мать, имевшая особую слабость к брюнетам, конечно, не устояла: осенью сыграли свадьбу, причем в загсе неожиданно выяснилось, что жених — татарин.
Этого “вольного казака”, который за тот год, что они прожили вместе, не проработал ни одного дня, мать выгнала сама и с облегчением вернулась к своему излюбленному жанру “блитц-романов...” Закончив смену, она отбывала с очередным избранником в Ялту и частенько возвращалась домой уже под утро... Так что дочери росли сами по себе, а, если точнее, старшая, как умела, растила младшую.
Со стороны трудно было поверить, что они сестры: ничего общего. Рита — белокожая блондинка с большими, чуть выпуклыми голубыми глазами и рано обозначившимися округлостями, которых она почему-то стыдилась, а Милка — смуглая и тощая, в отца, с высокими скулами и угольками восточных глаз. На пляже Рита вечно пряталась в тень и все равно “сгорала”, а Милка часами жарилась на солнце — и хоть бы что, только еще больше обугливалась. “Головешечка ты моя...” — в минуты нежности звала ее старшая сестра.
И по характеру они тоже были, как день и ночь. Гордячка Рита близко не подходила к пансионату: не желала унижаться перед столичными, а, главное, стыдилась матери — ее кокетливых девичьих воланов и осыпающихся ресниц. Милка — та бегала туда запросто; открыв рот, заглядывалась на отдыхающих и потом с упоением описывала брезгливо хмурившейся сестре, что и как.
— У тебя совсем нет самолюбия, — сердилась Рита. — Ну чего ты там торчишь — при милости на кухне?
— В коридорах ковры! — не слушая, захлебывалась от восторга Милка. — А эти идут к себе в номер прямо с пляжа — босиком по ковру... А одна подарила маме свою блузку, правда, мама в нее не влезла, но все равно взяла, говорит — моей старшенькой — тебе, значит... вечером принесет.
Мать в самом деле приносила почти новую модную нейлоновую блузку и заставляла Риту померить, та ни в какую не соглашалась и, как всегда у них, кончалось скандалом.
— Одевай, тебе говорят! — орала мать.
— Не хочу! Она ношеная...
— Подумаешь, ношеная... краля какая выискалась! Голубая кровь! Где ты ее купишь, новую-то? Тут тебе не Москва! Ну! Кому говорят?!
— Не надену.
Лучше всего были вечера... Матери не было дома; сестры под привычный концерт цикад вдвоем ужинали на веранде. На вытертой по краям клетчатой клеенке стояли: большая чугунная сковорода с яичницей, миска с салатом и закопченный металлический чайник. Кстати, чистить чайник было обязанностью Милки, и по этой причине он всегда был грязней грязного. Ужинали неспеша, радуясь относительной по сравнению с дневным пеклом прохладе и отсутствию матери . .. Когда цикады, сбившись с дыхания, на минуту умолкали, было слышно, как какая-то птица возится в кустах, устраиваясь на ночлег или как по шоссе в сторону Ялты, пыхтя на подъеме, катит старый рейсовый автобус.
— Ого! — говорила Милка. — Уже девять часов... — и накладывала на свою тарелку новую порцию яичницы.
— И куда в тебя лезет? — лениво интересовалась Рита и, запрокинув голову на спинку стула, смотрела в небо. Там мерцало, переливалось и хотелось смотреть еще и еще...
— В меня лезет, — с набитым ртом соглашалась Милка. — Это потому что я расту.
— Ну, расти-расти... только, пожалуйста, не чавкай.
— Я не чавкаю. Рит! Опусти голову, Рит: ты закружишься!
После ужина перед сном Рита приносила облупившийся эмалированный тазик, наливала в него из чайника оставшейся воды и заставляла Милку мыть ноги. Причем та каждый раз пыталась увильнуть и придумывала новую причину.
— Я сегодня три раза чихнула, — говорила она к примеру. — Я обязательно остужусь.
— Вода же совсем теплая: из чайника.
— Все равно — буду чихать.
— Почихаешь и перестанешь, — невозмутимо парировала Рита. — Здоровее будешь.
Или:
— А мне одна сказала: каждый день мыть ноги очень вредно: могут завестись цыпки.
Рита, не слушая, снимала с нее сандалии, вытряхивала из них песок, и, намылив губку, старательно терла тощие загоревшие дочерна ноги сестры.
— Все-таки ты безжалостная, — обреченно констатировала Милка и безо всякого перехода добавляла: — Какие у тебя волосы... Вырасту и выкрашусь педролью.
— Пергидролью, — поправляла Рита. — Это еще зачем?
— Как мама... А какие у нее всамделешние волосы, не помнишь?
Наконец, ложились и начинался долгий ночной разговор. Тема почти всегда была одна и та же — как Рита, закончив школу, поедет в Москву или Ленинград поступать в институт... Это воспринималась, как данность и не обсуждалось; зато с величайшими подробностями перемывались всевозможные варианты этого великого события: куда лучше ехать и в какой именно институт поступать, с кем там дружить и за кого выходить замуж.
Что она уедет, Рита знала совершенно точно уже в седьмом классе; матери она об этом не говорила, только сестре. Это была их общая мечта, тайна, которую они ревниво оберегали от постороннего уха, и в первую очередь — от материнского.
— А как ты думаешь, а что будет, если она узнает? — шептала в темноту Милка.
— Будет орать, что я “голубая кровь” и бросаю вас на произвол судьбы.
Милка замолкала.
— Спишь? — проверяла Рита.
— Пока нет... А как это — на произвол?
— Ну, уеду и наплюю на вас.
Тишина.
— Рита... — слышалось через минуту. — Рит, а ты не наплюешь... на произвол?
— Дура! — отзывалась Рита.
Милка облегченно вздыхала.
— А вот и не дура: одна говорила — для своего возраста я даже очень развитой ребенок.
Уезжала Рита, как и следовало ожидать, со скандалом. Но скандал получился скромный: у матери как раз выдался “серьезный роман”, и ей было ни до чего. Поорала, покипятилась и стала давать дочери советы. Ни в коем случае не жить в общежитии: там, говорят такое — просто волосы дыбом! Никому не верить и не давать в долг. Ни с кем особо не дружить: подруги народ завистливый, продадут ни за грош. И никаких интрижек, Боже упаси — только замуж... учись на ошибках матери. Тут она неожиданно прослезилась, но вспомнила про тушь и, вытаращив глаза, промокнула пальцами под глазами.
— А где она будет жить? — встряла в разговор Милка.
— На частной квартире. Снимет комнату и будет жить.
— Тогда ей надо много денег.
Это был щекотливый вопрос. В течение нескольких лет Рита по копейкам откладывала “на институт”; попросту говоря, утаивала от матери часть рыночной выручки. Но все равно собралось негусто. На стипендию далеко не уедешь, да ее еще сначала нужно получить, эту стипендию. Было ясно, что без помощи матери не обойтись, но она все откладывала этот малоприятный разговор... Так что Милка встряла по существу — молодец!
У матери моментально высохли глаза.
— Сдаст экзамен, наберет баллы и получит стипендию. Василий Петрович говорит, в Педагогическом невысокий проходной балл.
— Какой Василий Петрович? — не поняла Милка.
— Какой надо, — почему-то рассердилась мать. — Один мой новый знакомый...
Больше к этому вопросу они не возвращались, но за неделю до отъезда мать торжественно вручила старшей дочери билет на самолет, купленный в кассе пансионата, и конверт с деньгами.
— На первое время должно хватить, конечно, если не будешь транжирить почем зря. А там, так и быть, подкину еще чуток... хоть ты и бросаешь мать и сестру на произвол судьбы!
В Симферополь, в аэропорт, Риту провожала одна мать: Милку с собой не взяли: у нее болело горло. Только вечером накануне отъезда, ужиная на веранде, сестры поняли, что они и в самом деле расстаются, и что этот вечер — последний. Конечно, Рита приедет на следующее лето на каникулы, но это будет уже другое, потому что она приедет не домой, а — в гости. Милка, с завязанным горлом, громко прихлебывая, пила горячее молоко и изо всех сил крепилась.
— Может, я еще не поступлю, — сказала Рита. — Не наберу проходной балл и прикачу обратно.
— Ты обязательно наберешь, — просипела Милка. — И ничего ты не прикатишь...
И начала шмыгать носом: это означало, что сейчас она заревет.
— Ну-ну, мы же договорились: закончишь школу, и я заберу тебя к себе. Договорились?
— Мне же еще пять лет трубить! — басом крикнула Милка. — Я не могу пять лет без тебя! Я не хочу!
И, устав сдерживаться, страстно, по-детски, зарыдала... В эту ночь сестры легли вместе; лежали, обнявшись, и было непонятно — кто из них старшая, а кто младшая, и кто кого утешает.
Рита летела в Ленинград: так они с Милкой решили на семейном совете.
— Почему не в Москву-то? — удивилась мать. — Все же Москва — столица... И потом, как-никак, а там живет твой отец.
— Мама, он же не имеет ни малейшего понятия о моем существовании!
— Ну... всякое бывает: увидит такую взрослую хорошенькую дочь...
— Да откуда он узнает, что — дочь?
— Ты — копия отца, — вздохнула мать. — Такой же был красавец. А адрес можно узнать в адресном столе.
— Да не буду я ничего узнавать! — разозлилась Рита. — Больно нужно... Я еду в Ленинград. И все.
— В Ленинграде — белые ночи, — примирительно сообщила Милка. — “Одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса...” Александр Сергеевич Пушкин, мы как раз проходим.
— Причем здесь Пушкин? — опешила мать. — Нет, все же вы дуры ненормальные...
Но выбор был сделан правильно, потому что уже в самолете Рита познакомилась с женщиной, которая предложила ей угол для жилья.
— Какой угол? — не поняла Рита.
— Да любой! — улыбнулась та. — На твой вкус. — И объяснила, что это значит: они будут жить в одной комнате, каждая в своем углу.
— Зато комната у меня большая, светлая, рядом метро, и возьму недорого. Так что долго не думай, милая, соглашайся.
— А можно сначала посмотреть? — спросила практичная Рита.
— А чего же нельзя? Смотри себе, сколько влезет...
Прямо из аэропорта сначала на автобусе, а потом на метро они с тетей Раей (так звали женщину) доехали до площади Мира. Рита раньше видела метро только в кино. Ей так понравилось, что она хотела попросить тетю Раю покататься немного еще, но постеснялась... Они вышли на людную площадь и свернули на улицу Дзержинского. Дом был пятиэтажный, лифта в нем не было, и они пешком поднялись на четвертый этаж, причем тетя Рая отдыхала на каждой площадке, присаживаясь на чемодан и громко отдуваясь. Квартира оказалось небольшой, всего две соседки, комната и в самом деле — просторной, чистой и светлой.
— Будешь спать на том диване за ширмой, — показала тетя Рая. — Все остальное — общее, включая кота. Ну, как тебе у меня?
— Да вроде нормально... вот только мухи.
— Так лето же! — удивилась тетя Рая. — А я, знаешь, люблю мух: жизнерадостные милые создания. Резвятся на солнышке, а нет солнышка, они и электрической лампочке рады; ночью включишь свет, а они думают — солнышко взошло, и давай играть...
— Может, вы и комаров любите в таком случае? — усмехнулась Рита .
— Нет, комаров не люблю: комары — кровопийцы, наподобие вампиров.
И Рита согласилась, и потом два года жила “в углу” у тети Раи, до самого своего замужества.
Как ни странно, в институт она поступила. Странно потому, что целыми днями бродила по городу, а ночью, обессилев от впечатлений, подолгу не могла заснуть; лежала в своем углу за ширмой и вздыхала от избытка чувств. “Как больная корова”, сказала бы Милка...
Приходил кот, бесшумно вскакивал на диван, возмущенно сопел над ухом. Он приходил к ней за ширму каждую ночь, потому что раньше спал на этом диване.
— Ложись в ногах, — разрешала Рита. — Ну чего пыхтишь?
Но кот не принимал компромисс: наверное, он был максималистом. Спрыгивал на пол и исчезал — до следующей ночи.
Буквально за неделю до начала экзаменов до нее дошло, что если она провалится — все, не видать ей больше этого города; придется возвращаться домой. Эта мысль привела ее в такой ужас, что все оставшиеся дни она зубрила, не поднимая головы, и поступила с запасом в один балл. В тот же день она послала домой телеграмму, состоящую из двух слов: “ура Рита”.
На их курсе и, вообще, в институте учились поголовно одни девчонки. Парней оказалось всего ничего — в основном, как и она, приезжие, прельстившиеся, низким проходным баллом. Учиться было не особо интересно, но зато легко, и оставалось много свободного времени. Причем, Рита понятия не имела, что с ним делать: общения с однокурсниками ей с избытком хватало и в институте, а других знакомых у нее пока не завелось. Рано темнело, дул промозглый ветер, иногда и с дождем, и болтаться по городу как-то не тянуло. Вообще, тот ажиотаж, который перед вступительными экзаменами не давал ей спать, быстро обмелел и схлынул; так что после лекций она в основном сидела дома с тетей Раей и скучала по Милке. Мать была бы очень довольна своей старшей дочерью; так вышло, что в свой первый год городской жизни Рита следовала всем ее советам: не появлялась в общежитии, ни с кем особо не сближалась и никому не давала в долг. Последнее по той простой причине, что ей и самой только-только хватало на жизнь. (Стипендию она получила, но лучше бы она ее не получала вовсе, потому что мать сразу почти вдвое срезала и без того скудные денежные переводы).
В институте, честно говоря, никто нарядами не блистал, но один раз Рита пошла с девчонками на танцы в Дом Офицеров и оказалась там бедной родственницей — совсем, как Милка в пансионате для номенклатурных работников. Позарез требовались, как минимум, две вещи: сносное платье и приличные импортные туфли. А на них требовались деньги, которые надо было где-то заработать. Помогла тетя Рая.
Тетя Рая служила вахтером в театре, уже давно собиралась уйти на “заслуженный отдых”, и все никак не могла собраться. Иногда после лекций Рита заходила к ней и сидела в ее каптерке с многообразными ключами в висячем застекленном шкафчике. Мимо проходили актеры, уважительно здоровались; некоторые заходили внутрь — просто так, посидеть-поболтать, попить чаю из красных кружек в крупный белый горох.
Пару раз тетя Рая доставала для нее у администратора контрамарку, и Рита сидела на приставном стуле, поджимая под него ноги в немодных туфлях. На самом деле туфли были как туфли, у многих вокруг были ничуть не лучше, но именно в тот первый ленинградский год обнаружилось качество, которое в дальнейшем так осложнило ее жизнь — Рита хотела для себя только самые хорошие вещи, чего бы ей это ни стоило.
При содействии тети Раи она устроилась гардеробщицей в театр. Работа была вечерняя — именно то, что требовалось, а утренники выпадали на субботы и воскресенья. Платили гроши; основной доход приносили театральные бинокли и чаевые, которые давали некоторые зрители. Сначала Рита не принимала эту зажатую в кулаке теплую мелочь, но тетя Рая сказала.
— Знаешь такую поговорку — дают-бери! Они же от чистого сердца, и потом — это такая театральная традиция, принято так. А ты отработай эту малость: подай пальто, достань из рукава шарфик, улыбнись... вот оно и будет по заслугам.
продолжение следует
Добавить комментарий