Постоянным читателям “Seagull” имя Юлии Добровольской, итальянистки, переводчицы и преподавателя, автора большого числа художественных переводов, словарей и учебников, живущей ныне в Милане, хорошо известно. В журнале публиковалось обширное интервью с нею (см. Ирина Чайковская “Добрый человек из Милана”, Seagull, №№ 1,2 за 2003 год), а также главы из ее мемуаров, повествующие о Гражданской войне в Испании, в которой ей довелось участвовать в качестве переводчицы ( №№ 14,15,16 за 2004 год). По просьбам читателей редакция продолжает публикацию глав из мемуарной книги Добровольской, носящей пока условное название “А кстати...”
Utile idiota, полезный идиот
“Литератор — лицо свободной профессии” в советских условиях — оксюморон, ибо одно из двух: либо ты печатаешься, либо ты свободен. Ленинградский поэт Иосиф Бродский попробовал было сочинять на свободе и кончил в тюрьме, причём по суду, как нарушитель закона о тунеядстве.
Тех, у кого было наработано и напечатано достаточно литературной продукции, спасало от обвинения в тунеядстве членство в Группкоме литераторов при издательстве “Художественная литература”. (Я там состояла какое-то время). Этот группком был домашний, попроще, почеловечнее, чем похожий на министерство Союз писателей, но не обеспечивал льгот. А Союз писателей — езди в дома творчества в Коктебель, Переделкино, Малеевку, Ялту, ходи в Дом литераторов — писательский клуб, куда стремилась вся Москва, прикрепляйся к спецполиклинике, где нет очередей. Но надо было на многое закрывать глаза. СП, задуманный ещё в XIX веке Достоевским профессиональный союз, в советское время ни разу никого не спас и не защитил, зато приложил руку к уничтожению, а, главное, обеспечивал кому надо контроль над литературой. СП насчитывал тысячи членов. Спрашивается, могло ли быть в одной, даже такой необъятной, как СССР, стране чуть не десять тысяч настоящих писателей? Здравый смысл подсказывает: нет! Секция переводчиков — около 200 членов — была самая качественная, образованная, не случайно над ней нет-нет да и нависала угроза роспуска. В моё время спасал её от этого руководитель секции Лев Гинзбург, человек-парадокс: блистательный переводчик немецкой поэзии и верный слуга режима.
Он тоже попытался согнуть меня в бараний рог: пришёл домой уговаривать не мешать ему громить, по заданию секретариата, “Метрополь” — своевольный неподцензурный альманах во главе с Василием Аксёновым .
— Но, Лёва! Альманах засекречен, ты же даже не дал нам его почитать! И ещё: советую не ездить в Малеевку уговаривать Семёна Липкина выйти из альманаха, он тебя прогонит!
Старик, действительно, не пустил его на порог, да ещё при свидетелях. Натерпелся позора наш Лёва...
Словом, было в этой тихой гавани, где укрылись мы, free-lance, лица свободной профессии, немало двусмысленного. Графоманы и проходимцы чувствовали себя в ней привольно, а порядочные люди... Если даже Булата Окуджаву, российскую совесть, заставили печатно отречься от иностранной публикации его стихов!
Ещё более двусмысленной была моя новая роль на поприще укрепления культурных связей между СССР и Италией: я стала на многие годы престижной переводчицей Министерства культуры и Общества дружбы СССР-Италия. Когда приезжали почётные гости, перед которыми Екатерина Алексеевна Фурцева и Лев Михайлович Капалет хотели козырнуть, мол, смотрите, какие мы культурные, какой уровень, — я изображала этакую гейшу, умеющую поддержать разговор на любую тему и переводить — хочешь синхронно, хочешь последовательно, а в зрительном зале и на многолюдном заседании путём “chuchotage”, синхронно шёпотом.
Таким образом, раза три-четыре в году, а то и чаще, я бросала на неделю-десять дней свой верстак и с утра до поздней ночи составляла компанию директору Ла Скалы Гирингелли, художнику Гуттузо, скульптору Мандзу, композитору Ноно, архитектору Греготти, искусствоведу Бранди, режиссёру Скуарцине, дирижёру Аббадо, певице Тибальди, импресарио Эми Мореско и другим, всех не перечесть.
Почему я согласилась? Не корысти ради, конечно. Цена за этот непростой труд была 3 (три!) рубля в день, чисто символическая. (Паоло Грасси настаивал, чтобы я за гастроли Ла Скалы получила сколько полагалось, но это было бы не по советским нормам, и я сказала нет).
Жизнь литературного переводчика — заведомо жизнь отшельника. До тех пор пока я совмещала перевод с преподаванием, она была вполне гармоничной, но когда засела дома... Помимо всего прочего, поскольку в Италию меня не пускали, мне нужна была моя little Italy — для языка, для минимального знания страны, иначе как переводить? Долгое время главным кладезем премудрости была для меня “Unitа”, единственная в продаже итальянская газета. В глубине души я к тому же считала, что могу быть источником правды о советской жизни: кто бы ни был итальянский гость, я всегда говорила то, что думала и знала, без оглядки на натыканные всюду микрофоны. Ещё Некрасов утверждал: “Кто живёт без печали и гнева, / Тот не любит отчизны своей...” Говорила, разъясняла, долго не догадываясь, что тем самым становлюсь “utile idiota”, полезной властям идиоткой, ибо создаю у итальянцев иллюзию, будто у нас существует свобода слова. А время было какое? Хрущёвская оттепель кончилась, началось гробовое, застойное брежневское двадцатилетие, с отрыжками сталинизма. Хрущёв сидел на даче. Раскинув на покое мозгами, сообразил, что наломал дров на выставке в Манеже (кричал перед картиной Фалька: “вы все пидерасы”), и стал вызывать к себе несправедливо обиженных, вроде Эрнста Неизвестного, — каяться и просить у них прощения. Свободного времени было вволю, и он диктовал зятю свои безграмотные, но искренние мемуары, — вон они стоят у меня на полке, два карманных тамиздатовских томика.
Когда Хрущёв умер, и в кремлёвскую стену бывшие дружки его не пустили, вдова заказала памятник-надгробие для Новодевичьего кладбища никому другому, как Неизвестному. Нина Петровна, умница, одобрила метафору скульптора, изобразившего её мужа двуликим Янусом, с одной стороны — светлым, с другой — тёмным, распахнувшим ворота советских лагерей и задушившим Венгерскую революцию.
Заставил меня призадуматься режиссёр МХАТа Ефремов. Союзу обществ дружбы (ССОД) предстояло принять большую группу театральных деятелей Италии — актёров, режиссёров, театральных критиков, драматургов. Галя Колобова, очень приличный человек в ССОДе, поставила условие: возьмусь, если дадите (!) мне Добровольскую. Дали. Галя созвала несколько главных режиссёров московских театров посоветоваться, какие спектакли показать гостям. Я, естественно, предложила “гвозди сезона” — “Мастера и Маргариту” на Таганке и “Историю лошади” в гастролировавшем в то время в Москве ленинградском театре Товстоногова. Ефремов возмутился:
— С какой стати втирать им очки? Пусть смотрят то, что у нас идёт обычно, то есть, дерьмо!
— Тогда при чём тут я? В таком случает обойдётесь без меня... — резонно заметила я. И задумалась.
Но пока недостаточно глубоко: сработала инерция. Вдвоём (помощники только помеха) составили план просмотров, наметили список выступающих на дискуссии, обеспечили синхронный перевод; я мобилизовала членов своего семинара при СП. И мы с Галей провернули такое мероприятие, от которого небу стало жарко.
Ещё в самолёте, подлетая к Москве, театральная братия переругалась, мол, увидите, билеты на Таганку дадут Скуарцине с супругой и другим важным птицам, а нам — шиш... Ах, так?! Любимов внял моей просьбе (“для кого-кого, а для итальянцев ничего не пожалею!”) и дал вместо утренней репетиции спектакль “Мастер и Маргарита”, так что на него попали все итальянцы, приезжие и московские, плюс наши с Галей друзья и знакомые.
Мой друг Валя, Валентин Николаевич Плучек, главный режиссёр театра Сатиры, принял нас с распростёртыми объятиями. “А был ли Иван Иванович” Назыма Хикмета у него сняли, “Тёркина на том свете” Твардовского — тоже, “Самоубийцу” Эрдмана допустили только до прогона, но добротный спектакль “Горе от ума” с Андреем Мироновым — Чацким, мы всё же ухватили.
На обеде в ВТО мне очень кстати встретился Товстоногов:
— Георгий Александрович! Любимов устроил итальянцам специальный утренник, а на “Историю лошади” у нас только 14 билетов...
Товстоногов написал своему директору записку: “Пропустить 68 человек без права на место” (в итоге, места каким-то образом нашлись для всех).
Я стояла около милиционера у входа, во избежание проникновения зайцев, но всё равно примазалась куча народу, в антракте подходившего меня благодарить. Для москвичей “История лошади”, блистательная работа моих друзей поэта Ряшенцева и режиссёра Розовского, была событием. Это был мюзикл по “Холстомеру” Л.Толстого, кстати, долго державший аншлаг на Бродвее. Жанр у нас дотоле неведомый.
С десяток счастливчиков я сводила к Спесивцеву на пьесу Шукшина о Степане Разине “Я пришёл дать вам волю”. Невозможно передать, как я своим левакам угодила, — и формой, и содержанием: Спесивцев со своей студией и с соседними школьниками реставрировал помещение в доме, предназначенном на слом; в трёх рядах “амфитеатром” умещалось 80 зрителей, а “сцена” — помост — была прикреплена к потолку канатами. Зарплату студийцы получали от ЖЭКа. Итальянских гостей распирало от восторга, они вообразили, что Спесивцевых у нас навалом.
После каждого спектакля самозарождалась дискуссия, а также прессконференция, поэтому, когда дело дошло до запланированного симпозиума, все как-то выдохлись. Розовский, обычно очень шустрый, тянул резину, и я посоветовала ему с места:
— Марк, лучше спой!
И он спел один, другой, третий зонг из “Истории лошади”, под овацию.
Спор разгорелся по поводу роли слова в театре. Таня Бачелис дала бой Скуарцине, считавшему, что в России текст переоценивают. “Наивные люди, — урезонивал он, — вы же сами подставляетесь, ведь слово наиболее уязвимо, мы кое-что знаем об этом со времён фашистской цензуры”.
Всех очаровал Валик Плучек своими воспоминаниями о том, как он начинал у Мейерхольда.
Я расстраивалась по поводу утери нюансов в синхронном переводе — не все переводчики были на высоте. Хорошо работали Таня Зонова и Виктор Гайдук.
Кстати, на днях позвонил один знакомый профессор и рассказал:
— Мне недавно довелось прочитать несколько лекций в Москве, в МГИМО; заведующая кафедрой дипломатии, профессор Зонова, дала мне для тебя свою книгу “Современная модель дипломатии” и просила передать, что ты определила её судьбу.
Я было удивилась, потом вспомнила: как-то в МГИМО, в начале учебного года, я увидела в деканате, в углу, рыдающую девчушку. “Что с тобой, — спрашиваю, — кто тебя обидел?” А она: “Я всю жизнь мечтала изучать итальянский язык, меня же сунули в финскую группу!” И опять в слёзы. Я пошла к декану и уломала его. Так распоряжается судьбами господин случай.
Пришёл конец и театральной встрече, как до этого — архитектурной, кинематографической, писательской. С той разницей, что после этой я как-то особенно остро почувствовала опустошённость — усталость с примесью сомнений. И уехала в Переделкино, перевести дух в доме творчества, поближе к Лиле с Васей, к Ивановым, к своим.
Нёма Гребнев в ответ на мой рассказ о том, как мы с Галей Колобовой расстарались, сравнил меня с немцем из старого анекдота: приговорены к гильотированию француз, англичанин и немец; французу повезло: гильотина не сработала и, согласно закону, его освободили; выполнили последнее желание англичанина: побывать на бегах и выпить виски; немец же заявил: прежде всего почините гильотину!
Итак, меня всё больше одолевали сомнения в полезности моих откровений и разоблачений советских мерзостей. С Джанни Родари вышел явный прокол. А что увозили в своих промытых мозгах председатели пятнадцати филиалов общества дружбы Италия-СССР, раз в два года приезжавшие на семинар, где я вещала о советской культуре? Почему ССОД так настаивал на моём антиконформистском участии, — значит, ему это было выгодно? Годы спустя, уже в Милане, выяснилось, что местный председатель Италии-СССР как был сталинистом, так им и остался.
Возникло и новое обстоятельство: то, что итальянская сторона всякий раз ставила условием сотрудничества моё участие, советскую сторону настораживало. Получив телеграмму от Паоло Грасси “Дату встречи уточнить в зависимости от занятости Добровольской”, председатель советского Радиокомитета Лапин просто взбесился. Результатом чего стал комичный случай.
Паоло упрекал меня в “неистребимом русском пессимизме”, за то, что я не верила в осуществимость его плана показать по итальянскому телевидению (в любом виде — в прямом эфире или как кинофильм) любимовский спектакль “Мастер и Маргарита”. Что значит “невыездной”, что значит “начальство ненавидит Таганку”, это всё отговорки! — шпынял он меня. И в один прекрасный день в Шереметьевском аэропорту высадились два деятеля RAI-TV, если мне память не изменяет, одного звали Скарано, а другого Сильва. Ко мне был приставлен, непонятно с какой целью, некий Кирилл Н., официальный переводчик Радиокомитета.
В гостинице “Украина”, за столиком в пустом ресторане, — время было промежуточное между обедом и ужином, — шла неспешная беседа о погоде, о русском климате, о том, что гости, хоть и впервые в Москве, — большие почитатели Достоевского. Посреди этого содержательного разговора послышался писк, сначала тихий, потом всё громче, громче; писк перешёл в свист. Кирилл рывком расстегнул пиджак, пошуровал во внутреннем кармане, ничего не нащупал и, раздосадованный, выбежал вон из ресторана.
Почему зафонил его микрофон, для меня так и осталось тайной. Мои итальянцы застыли, как два изваяния, — небось, читали такое в детективах, но чтобы случилось лично с ними... А я смеялась конвульсивно, неудержимо, до слёз.
Бедный Кирилл отвёз меня домой и на прощанье буркнул:
— Уйду я из этой конторы...
Наверное, он не был штатным гебешником, поэтому основным орудием производства пользоваться не умел, и задание получил только по той причине, что Лапин хотел узнать, о чём я буду секретничать с эмиссарами Грасси, и вывести, наконец, на чистую воду эту даму, без которой он, Грасси, ни шагу.
Вечером я сводила гостей на Таганку. На другой день их никто из основного начальства не принял, и они отбыли, не солоно хлебавши, в Рим. Так что, дорогой мой Павлуша, — мысленно сказала я Паоло Грасси, — “умом Россию не понять, аршином общим не измерить, у ней особенная стать”; при желании можешь в неё “только верить”.
продолжение следует
Материал
подготовили Ирина Чайковская и Мила Нортман
Фотографии из архива Юлии Добровольской
Добавить комментарий