Богатство Параджанова

Опубликовано: 24 февраля 2016 г.
Рубрики:

Отрывок из книги воспоминаний «Принесенные ветром, или Таш и Тоголок», выходящей в издательстве «Лимбус Пресс»

— Десятая муза!

Шатобриан об искусстве цитирования

«Вот некоторые говорят, он — шут, шарлатан! — с закипающим негодованием начала Гаянэ1 свой рассказ о вернувшемся в Тбилиси Параджанове… — А он — гений, гений!» Ее голос стал гулким, хриплым и каким-то черным от гнева… С Гаянэ идем в дом Сергея Иосифовича на старую тифлисскую улочку, носившую в советское время имя грузинского революционера Котэ Месхи. В общем, улица недалеко от центра, совсем даже близко от многолюдного проспекта Руставели, но путь идет в гору, а там — особый мир булыжных витиеватых троп. «Бритоголовые» камни мостовой (так видел их Александр Цыбулевский2), типичный Тифлис прошлого века. Вот и заветный двор, балконы, лестница, на которой иногда любил стоять Параджанов, оглядывая окрестности с высокой ступени… Утверждают, что в доме этом еще в двадцатые нэповские годы находился бордель, принадлежавший родителю великого режиссера. Все же думаю, публичный дом был чуть поодаль, нельзя же поселить в нем собственную семью! И все-таки заведение бесспорно существовало, по замыслу приличное и носившее уютное название «Семейный уголок». Но некоторый риск был в именах персонала. Штатные девушки назывались «Александра Коллонтай», «Роза Люксембург», «Клара Цеткин», «Инесса Арманд», «Надежда Крупская»… Это было задолго до Салмана Рушди, оскорбившего таким же вот образом благочестивых жен Пророка. Но Салман до сих пор прячется, переменил десятки тайных квартир, домов, замков, а отец Параджанова не прятался, хотя и находился на советской территории. Это могло бы показаться тифлисской мифологией. Впрочем, я застал еще нескольких старых посетителей… Но, во всяком случае, преимущественно Иосиф Параджанов, отец гения, был ювелиром и потомственным торговцем драгоценностями. Сын унаследовал и эту генетику.

Семья была богатая. В сундуках у матери лежало много дорогих шуб, и отец время от времени заставлял ее надевать ту или другую и выгонял на плоскую крышу — проветривать, ходить туда и сюда…

Повертев в руках мою первую, только что вышедшую книжку стихов «Облака и птицы», Параджанов заглянул мне в глаза и предложил кольцо с бриллиантом в подарок. Мое равнодушие к этому неожиданному предложению учел, удержал в русле памяти и немедленно приступил к обстоятельным тюремным и детским воспоминаниям. Подбоченясь, он сидел в окружении очень красивых вещей разного достоинства и назначения и говорил. И по ходу этой сбивчивой речи я вдруг вспомнил историю, поведанную мне Цыбулевским… В конце сороковых и в начале пятидесятых годов в подмосковных православных храмах можно было часто видеть юношу-студента восточной наружности, молившегося с большим чувством. Плача, он проливал шумные реки слез и целовал старые иконы, страстно впиваясь в них большими пухлыми губами. Молодыми же зубами перегрызал тонкие проволочки в окладах, скрепы, удерживавшие в гнездах драгоценные камни… Все-таки страсть к сокровищам была неизлечимым недугом. А в детстве… Во время обысков отец заставлял маленького Сергея заглатывать ценнейшие ювелирные камни.

Параджанов любил и неутомимо создавал необходимый ему творческий хаос. Все время разрушал и перестраивал узоры калейдоскопа. Обрастая вещами, он создавал кучу и что-то непрерывно из нее выуживал. Другое в ней топил. Вновь и вновь без устали ломая, соединял. Вдруг встряхивался, воодушевлялся: «А сейчас едем в Ереван! Делаем подарок одному художнику. Берем, Гаянэ, твою новую картину, мой ковер, бриллиантовое ожерелье, но главное — гранаты! Вот я их кладу на бронзовое блюдо, так и повезем!»

Так на моих глазах и создавалось нечто подобное сборнику разнородных, но великолепных цитат.

Гранаты… При первом знакомстве создатель «Цвета граната» научил меня умело обращаться с этими любимыми им плодами. Давить их, не снимая кожуры, жать, что есть силы, но осторожно. Как бы выжимать внутрь… Параллельно было преподано и другое простейшее, однако пригодившееся в жизни уменье: делить шоколадную плитку на квадратики, не снимая обертки. В общем, здесь были родственные приемы. Ломкой формы незримо сгущалось содержание.

То вдруг он хватался за ножницы и начинал безжалостно резать дивные бархатистые лиловые ирисы чтобы сделать из них что-нибудь другое. Так из мяса делали рыбу, а из рыбы мясо — повара Трималхиона…

Заговорил о цветах. Он любил их безумно. Но цветы цветам рознь: «Ланка Гогоберидзе3 мне утром принесла гладиолусы! Позор! Кто это научил ее дарить гладиолусы? Гладиолусы — тому на могилу!»

— Гладиолухусы! — подхватил я.

Параджанов вслушался и улыбнулся. Мне кажется, что реплика ему понравилась. Хотя, вообще говоря, каламбур — низшая форма юмора. Самая общедоступная. Но без нее не обойтись на Кавказе.

Вот хозяин встал и велел гостям собираться — идти фотографироваться на балкон. Нас быстро засняли: Гаянэ, двух искусствоведок из Армении, меня, самого Параджанова, вдохновенно потрясающего тонкой моей книжкой. Я считал тогдашнюю бурную заинтересованность Сергея Иосифовича открытием кредита доверия. Того, что я делаю, он еще не знал, и не факт, что оно пришлось бы ему по душе. Очевидно, он привык доверяться чутью, обмену взглядами, первому впечатлению.

Творчества, хотя бы самой малости творческого усилия, он и ждал и требовал от всех встреченных. Вселял в них неизъяснимые импульсы. Так и своих соседей по камере С.И. просил рисовать и собрал весьма замечательную коллекцию созданных каторжниками портретов. Один молодой убийца и насильник заявил, что лицо нарисовать не может, а может ногу. Никогда не забыть мне той невероятной ступни, словно мастером Высокого Возрождения, словно самим Леонардо нарисованной. Не автором ли «Записок из Мертвого дома» замечено, что в тюрьме находится лучшая часть русского народа?

Параджанов из тюрьмы, где просидел четыре года, привез 300 альбомов зарисовок и 8 готовых сценариев. А тюрьма эта не была санаторием.

Вот что я записал, побывав на посмертной московской выставке Параджанова:

«Почти все удавшиеся выставки обязаны своим успехом умелому отбору. Но с экспозицией работ Параджанова система кажется невозможной, его работы как будто подчинены закону древнекитайской эстетики: “Хаос — основа композиции”. Великолепные вещи не хотят становиться нумерованными экспонатами. Они просятся в кучу, где громадные живые гранаты лежат на бронзовом блюде, где перстни, ожерелья, сапфиры и стразы осыпали гобелен, придавленный папками и тетрадями, сценариями и эскизами, коллажами и монетами, самоцветным мусором черепков и осколков. И завис над всей кучей коробящийся, складчатый, рушащийся потолок, подобный рваному киноэкрану… Среди огней вернисажа не хватает этой тбилисской халупы, заполненной завороженными людьми и волшебными куклами, сделанными из тюремной рогожи… Люди (порою среди них — самые талантливые современники) поистине зачарованы, околдованы неторопливой речью “кукловода” — хозяина. Часами длятся эти чары, и стоит пожилому факиру выйти из комнаты на минуту, как иссякает воздух и гости валятся на бок — тряпичными куклами…»

Ах, да, я ведь — литератор, и только. И не хочу быть теургом и гуру. И все-таки не могу не прельщаться искусством прирожденного волшебства.

Цари во все времена страшились таких чародеев, чье царство «не от мира сего». Однажды советская власть твердо решила посадить Параджанова и уже не выпускать. Раздражение уж слишком было велико. И фильмами его, и манерой поведения, и всякого рода вольностями и фантазиями. К тому же, как утверждают, «жертвой» старого соблазнителя стал сын самого Щербицкого, правителя Украины, брежневского сатрапа. Дело, начатое, как «ювелирное», рассыпалось за отсутствием улик, но тут была плавно подключена роковая и в общем редкостная 121-я статья… Это вызвало взрыв негодования в свободно мыслящих странах Запада, но грешник был уже в цепких руках инквизиции. Добродетельная Украина его не миловала, Щербицкий не прощал. Параджанов сидел в тюрьмах при Хрущеве, при Брежневе, а потом и при Андропове. При посадке (странно — в итоге она оказалась не последней!) дела стали совсем плохи. Не помогали протесты международных культурных организаций, Бергмана и Феллини. Однако подученному Лилей Брик Луи Арагону (все-таки «свой в доску», а ведь, между прочим, на закате его дней родная партия обеспечивала своего пылкого пропагандиста юными друзьями) удалось вымолить у советских вождей жизнь и свободу Параджанову…

Сначала последовало послабление: Сергея Иосифовича оформили в тюрьме пожарником. А в камере по-прежнему его окружали самые страшные, отпетые преступники, чуть не людоеды.

Один молодой сокамерник сидел за то, что вместе с отцом убил свою мать. Чтобы скрыть улики, они сварили из родного трупа хаши, но свиньи не стали есть. Пришлось доедать самим. Отца расстреляли, сын оказался соседом кинорежиссера по нарам… Врал или не врал Сергей Иосифович? Но, во всяком случае, компания там была восхитительная.

Происходившее вокруг, ежечасно, ежеминутно творившееся в камере, было так ужасно, что человек, который по природе своей был весь чудо зрения, завязывал себе глаза, чтобы ничего не видеть. Тем не менее увидел он многое. Тюремный опыт — опыт отрицательный, как засвидетельствовал Варлам Шаламов. Конечно, тюрьма разрушила здоровье Паражданова и, надо думать, сократила его век. На годы лишила привычного рабочего инструментария. Но все-таки не прекратила творчества. Почему-то вспоминается купринский искалеченный Сашка, возвратившийся искалеченным в родной «Гамбринус». Загубленный скрипач, с веселым отчаянием заигравший на окарине. Сравнение, разумеется, далекое и грубое. Параджанов — мировой артист, всесветный маэстро, а не музыкант из одесского подвала, и все же, все же что-то общее как будто есть. Желание вопреки всему остаться художником, показать, что и голыми руками можно делать искусство.

— Это — Лиля Брик! — сказал Параджанов решительно. Мы увидели висящую на стене мятую рогожу и две бисеринки на месте, отведенном для глаз… Остальное было несущественно. Но это была настоящая Лиля Брик.

О, эти куклы, сделанные из дырявых сахарных мешков! Носовой платок, превратившийся в «плащаницу». Самодельные марки и открытки. Кефирные крышечки, ставшие благородно-тусклыми дукатами, дублонами и цехинами… «Я пошлю их Кобе Гурули4 и другим нашим чеканщикам, которые запрудили всю Грузию своими писающими младенцами!»

Его натуралистическая откровенность бывала упоительной. Лиле Брик, негодовавшей, что Параджанов совсем не знает Маяковского — ни стихов, ни поэм, — он заявил, что это — правда: в школе Маяковского проходили, но он лично не мог присутствовать именно на этих утренних уроках. Ибо каждое утро в ожидании очередного визита ЧК приходилось глотать бриллианты, а потом родители часами ждали, когда камни выйдут наружу…

Вообще-то как он мог глотать бриллианты? Это — верная смерть. Некогда папа Климент VII предписал уничтожить Бенвенуто Челлини (и проворовавшегося и слишком много знавшего), подмешав ему в пищу алмазы. Но, по счастью (и для ювелирного дела, и особенно для изящной словесности, ибо Бенвенуто все-таки прежде всего — писатель), корыстная охрана подменила алмазы камнями более дешевыми, однако безвредными.

Параджанов вдруг становился из утонченно-элегантного бесцеремонно-грубым. С легкостью употреблял слова из тифлисского жаргона, из языка кинто. Не брезговал и русской нормально-ненормативной лексикой.

Каким разным он мог быть! В этом гении было лукавство печального, многократно обжегшегося пройдохи. Иногда я заставал его в исключительно молодежном обществе. Толпились и пили мед божественных речей красивые девочки и еще более красивые мальчики… Походило на то, что девочками он «прикармливал» мальчиков. В какие-то мгновения казалось: это — слюнявый неопрятный старик с разжижением мозгов. Вдруг он бубнил бессмысленно и меланхолически: «Шли по лесу дровосеки, Оказались гомосеки…» Я отворачивался, а когда вновь встречался взглядом с Параджановым, его лицо уже успевало превратиться в барельеф. И веяло жгучим холодом нечеловеческого величия. Доброжелательный лик, но всевластный, исполненный страшной силы. Глаза, прокалывающие насквозь.

Или нечто совсем противоположное: бредовые разговоры о Париже, о необходимости туда ехать и хорониться на Пер-Лашез, демонстрация писем Феллини, каких-то автографов, дипломов, грамот — неких патентов на благородство… И опадание, вялость, глухая тоска.

Еще далек был час его окончательного торжества. Но этот час пришел… Рассказывают, что однажды ночью Сергей Иосифович постучался в окно живущей на той же улице пожилой армянки. Она отворила окно. Он сказал: «Ну, Сатан, я же тебе обещал, что приведу к тебе на ночь Марчелло Мастроянни. Пожалуйста!» Сатан ахнула. Неподалеку стоял ничего не соображающий, переминающийся с ноги на ногу Марчелло…

Он прислушивался к разным людям, напрягая ухо. Вглядывался. Пытался понять нужды и угадать сомнения. Однажды я пришел с М.П. Нилиным5, который без лишних церемоний потребовал сведений об имеющихся в городе старинных бутылках. Быть может, уважая страсть коллекционера, Сергей Иосифович стерпел такое нахальство и живо откликнулся, не чинясь, дал один адрес.

Сходить в этот дом пришлось мне одному. Это был удивительный особняк, потерявшийся в закоулках, но такой роскошный, что в нем независимая Грузия могла бы разместить резиденцию британского посла. Хозяином дома был поляк, то есть отдаленный потомок тех участников польских восстаний, коих жестокий царизм ссылал в виноградарственную Грузию. Внуки обрели в ней родину… Огромный банкетный зал с длинным столом. «Вот за этим столом мои деды сто лет пили коньяк и шампанское!» — воскликнул приятель Параджанова. От звуков его голоса под свежим ветром до потолка взвились широкие гардины… В подвалах стояли тысячи полторы бутылок из-под «Аи» и «Вдовы Клико». Впрочем, это — совсем другая повесть. Не о Параджанове — о старом Тифлисе. И все же этот художник и этот город неразделимы.

Маленький постскриптум

Чудачество бывает формой самозащиты гения. Форма национальна. Однажды Потемкину сказали, что в выходках Александра Васильевича Суворова много истинно русского. Григорий Александрович ответил вопросом: «А что если это — кавказское балагурство?» Он знал, что у Суворова мать — армянка.

Воспоминания о Параджанове

Лишь в хаосе прекрасен Параджанов,
На выставках он — средний коллажист…
Бывало, на приезжих жадно глянув,
Он становился ласков и речист.
С печалью многогрешно-величавой
Дурил, мертвел, морочил, бредил славой,
Метался, простаков сводя с ума.
О каторге вещая благосклонно,
Вдруг оживал, как черная икона…
Но жуткий след оставила тюрьма.
Какая-то запекшаяся рана…
Он был во многолюдстве одинок,
И полотном разорванным экрана
Свисающий казался потолок.
Какая цельность и какая груда!
Обломки, драгоценности, цвета,
Ковры, гранаты, бронзовое блюдо,
Взгляд виноватый щедрой нищеты.
Одно меня бодрило поученье,
Когда в душе и в доме — сущий ад:
«Всегда имей миндальное печенье,
И ты — богат!»

P.S.: Из письма С.И. Параджанова, находившегося в заключении: «В случае если бы у меня было бы полкило цветного горошка и хотя бы 1 кг повидла, я не чувствовал бы слабость».

Надпись на книге воспоминаний

А в общем жалок был усталый Параджанов,
Неряшливый старик и сокрушенный плут,
Но знал, что этот был замызганных стаканов
Полюбят и простят, и волшебством сочтут.
И, может быть, о нас в высоком скажут штиле,
Почтивши артефакт проплеванных перил:
«Вы посетили мир… Блаженные, вы жили,
Когда Высоцкий пел и шумный Рейн шустрил!»

---

1 Гаянэ Хачатрян — тбилисская художница.

2 Александр Цыбулевский (1929–1975) — тбилисский поэт.

3 Л. Гогоберидзе — известный грузинский кинорежиссер.

4 Коба Гурули — знаменитый грузинский чеканщик.

5 Нилин Михаил Павлович — психоаналитик, коллекционер художественного стекла, один из героев этих воспоминаний.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки