Глава из ненаписанной книги
Мне шесть лет. Зима. Холодно. Я еду на автобусе в музыкальную школу. В руках – маленькая скрипка. Мне она кажется огромной, потому что я ненавижу музыкальную школу и свою учительницу, а вместе с ними я ненавижу и эту скрипку. Я мечтаю выкинуть ее куда-нибудь. Например, под колеса того же автобуса. Но я уныло еду на урок, который не предвещает мне ничего хорошего. Учительница, которую я одновременно и презираю, и боюсь, будет на меня кричать. Впрочем, как всегда.
- Нет, у меня по семнадцать уроков в день. Это нормально? Вы скажите, это нормально для человека иметь по семнадцать учеников в день? Да я посрать не успеваю!
И я послушно киваю, соглашаясь с тем, что совершенно не нормально не успевать посрать. Видимо, учительница с нездоровым взглядом водянистых, навыкате, глаз, выпускает содержимое своего кишечника прямо на головы этих несчастных семнадцати учеников. И ее, конечно, понять можно. Зарплата у нее маленькая, даже копеечная. Все более сообразительные ее коллеги давно ушли из музыкальной школы. Потому что это ненормально, иметь по семнадцать уроков в день за такие деньги. Да и вообще, сколько можно прозябать в этих старых стенах, давно не беленых, а кое-где и потрескавшихся, на которых висят портреты великих композиторов и где пахнет линолеумом, пылью и потом? Давно пора валить, это всякому понятно. Но только она остается в этом убогом кабинете, где стоит старенькое, потертое пианино, где в уголке на обшарпанной тумбочке скучает грязноватая чашка с недопитым чаем, лежат надкусанное печенье и полуобглоданное яблоко. И она остается здесь, ненавидит скрипку, учеников, жизнь. И выливает свою скорбь и желчь (я, естественно, выражаюсь метафорически) на семнадцать замученных детей, которые в снег и холод вынуждены тащиться на урок на автобусе, проклиная и ее, и себя, и все на свете. И терзает их, а те терзают свои скрипки, и конца нет этому взаимному мучению... Так, что-то я задумалась.
- Чёрт! - говорю я про себя. Потому что мне шесть лет и я еще не знаю других слов.
Я говорю «Чёрт!», потому что понимаю, что проехала остановку. Судорожно и нервно я начинаю проталкиваться к двери. Но получается у меня плохо, потому что автобус забит до предела. Можно сказать, под завязку. А можно сказать «пассажиры набиты в автобус, как сельди в бочке», это кому как приятнее. Я расталкиваю народ локтями, активно орудую своей скрипкой, пытаюсь даже кричать. Но на меня не обращают ни малейшего внимания. Одетые в свои толстые меха и шкуры (это выражение тоже можно понимать метафорически), эти люди не слышат и даже не чувствуют меня. Я не умею громко орать и изо всех сил наступать на ноги. Я пробиваюсь к выходу, громко дышу в чьи-то зады и интеллигентно пытаюсь вылезти из автобуса. Тщетно! Мои попытки разбиваются о чьи-то теплые и пышные ягодицы. В этой борьбе я проезжаю еще одну остановку. Наконец, народ повалил к выходу, и я, радуясь своему освобождению, оказываюсь на улице.
Зима никуда не делась. Наоборот, она стала еще злее. Земля покрыта толстой ледяной коркой, вдоль дороги лежат кучи желтого (от собачьей мочи) и черного (от выхлопного газа) снега. Хотя, иногда снег бывает белым и хрустящим. Но об этом я подробнее распространюсь в другой главе. Я уныло оглядываюсь по сторонам. Место мне не знакомо. Я понимаю: надо позвонить маме, чтобы не волновалась. Почему-то эта мысль возникает первой. Но денег у меня, естественно, нет. А телефоны платные, в них нужно кидать две копейки. Я подхожу к людям, которые озабоченно, закутавшись, бегут по своим делам.
- Дайте, пожалуйста, две копейки, маме позвонить, - клянчу я. Некоторые недовольно ворчат:
- Совсем стыд потеряли, детей побираться посылают!
Другие нравоучительно заявляют:
- А тебя мама не учила, что попрошайничать – нехорошо?
Но большинство просто проходят мимо, не обращая на меня внимания. Ноги прилипают к земле, руки щиплет от мороза.
- Дайте две копейки, ну пожалуйста... Маме позвонить...
Щеки обветриваются от холода, на глазах слезы застывают и превращаются в льдинки.
- Ну пожалуйста... Две копейки...
Наконец, какая-то тетка останавливается и внимательно смотрит на меня.
- Ладно, идем, - говорит.
Подводит меня к телефону, бросает двушку.
- Телефон какой?
Я охотно диктую. Она звонит.
- Тут ребенок потерялся. Говорит, ваш. Приезжайте, забирайте. - И бросает трубку. Я остаюсь ждать маму.
Это был 89-й год. Мне было шесть лет. Приближался развал огромной страны. Надлом витал в воздухе, чувствовалось, вот-вот, скоро, что-то произойдет. Что-то страшное, мрачное. Люди, которыми овладевали тяжелые предчувствия, обозлились, закутались в свои шкуры, забились в свои норы. Наступало сложное, суровое, голодное время. 90-е годы двадцатого века. Новая жизнь после гибели эпохи.
Добавить комментарий