Не цветок, не узор, не глупый дракон на бедре синеватою грязью наколки.
Неужели стихотворение? Ровные строчки, их восемь, – он догонял его по крутой лестнице выхода из метро Колонель Фабиан.
Впереди него две девушки поднимались, и он, ненасытный читатель (и зритель), спешил.
Всё тут было: бедро, вожделенье, поэзия, желание автора угадать, неприязнь к грязноватой синеве иголками наколотых букв.
Он успел две строчки прочесть на странице живой и рельефной: она двигалась вверх и вниз, сжатая шортами.
Татуировка в стихах!
I like a look of agony,
Because I know it’s true...
Они уже поднялись на поверхность земли, солнце слепило, день превосходный после тусклой весны. Он слышал английскую речь, – несомненно, дочерей Альбиона, не янки с их рычанием в горле победным!
Надо же такому случиться: фотографический аппарат он забыл в этот день. Документ ускользал навсегда: бедро со стихами мелькало в толпе, устремившейся улицу перейти, девушки быстрее пошли.
– I like a look of agony… – сказал он вслух, удивляясь.
Нет, не Уитмен, не По, ему слышалось женское настроение. Он, впрочем, уже и не знал: вспоминаются ли ему стихи, возможно, читанные когда-то, или всплывает в памяти настроенье – возлюбленной некогда женщины?
Ему захотелось усыновить ничейные строки, он подбирал им русский костюмчик, вот такой, например, перевод:
Люблю я вид агонии,
Я знаю – нет в ней лжи...
Странно, но пусть будет.
Сейчас он поднимется к себе и поищет, кто автор сих строк – знаменитых настолько, что их гравируют на теле живом, на коже атласной, на которой приличнее писать поцелуями, а не иглами.
Сильвия Плат?
Однако за хлебом сначала; здесь за углом еврейская булочная, по субботам закрыта, и по воскресениям тоже, там смешанный коллектив, а хлеб превосходный, – слава о булочной этой разошлась далеко, он видел: иные не ленились, приезжали на автомобиле.
Он купил, как обычно, «традицию», – так называется ныне хлебный батон небольшой и нетолстый. Булки тоже названья меняют, как сама жизнь. За прилавком трудилась хорошенькая Анаис, достопримечательность булочной; он и сам еще год назад радовался ее розовым щечкам и глазкам сверкавшим. Ах, не без грусти однажды заметил округленье животика: он пух с каждой неделей, поднимался, словно тесто в квашне. Женщины в очереди – да-да, бывает очередь в прославленной булочной! – умилялись. Спустя время покупатели радовались младенческому лепету и плачу, доносившемуся из дальних помещений пекарни.
Анаис – счастливая – вынесла Грегуара: экий бутуз, красавец! А из-за них выглядывал пекарь Самсон. Он-то и замесил, а она испекла.
– Люблю я вид агонии, я знаю – нет в ней лжи... – нет, нет, не рифмуется тут.
«Традиция», еще теплая, благоухала.
Как теперь упростилась жизнь! – вздохнул он, набирая строку.
И кстати: память протерлась на сгибах и протекла, ее заменил интернет.
Ответ молниеносно выскочил на экране: Эмилия Дикинсон 1830-86.
Ну конечно, она, он уже смутно подозревал!
I like a look of agony,
Because I know it’s true;
Men don not sham convulsion,
Nor simulate a throe.
– Люди не играют конвульсию... не изображают судорогу...
Так, так.
И еще четыре строчки, повторяющие тему о правде смерти.
Повторенье – мать ученья.
«Глаза остекленеют, и это смерть.
Невозможно подделать
Перлы... но лучше жемчуги (пота) на лбу,
Нанизанные... хотя лучше рассыпанные
противным страхом».
Гм.
The eyes glaze once, and that is death.
Impossible to feign
The beads upon the forehead
By homely anguish strung.
Уф.
Поди прочти такое на бедре у любимой! На его нежнейшей задней части. Напоминание, сделанное, впрочем, в метро случайному встречному. На языке иностранном. Мелким относительно шрифтом. Рана, нанесенная... иглами нежному женскому телу.
Случай многозначительный, но неясный. Черноволосая, лет двадцати. Филологиня, литературоведка? Быть может, другие тексты на местах более тайных, интимных? Сонет Шекспира на правой – для симметрии – ягодице, – и вы догадываетесь, какой. На животике – конечно же, Браунинг, хотя и Элизабет. А если останется место – так и быть, напишем на атласной спинке что-нибудь Донна.
Добавить комментарий