Леонид Мак Из цикла «Невыдуманные семейные истории»

Опубликовано: 22 июля 2005 г.
Рубрики:

“Почему уехал из Союза?

У того, кто произнес эти слова, высокого, могучего телосложения, мужчины, в глазах — растерянность.

— Я еще сам толком не знаю, как это произошло. Хотите верьте, хотите нет, но еще в прошлую среду я и не думал, что окажусь здесь.

Говоривший огляделся вокруг, прищуриваясь, как бы проверяя, не снится ли ему эта маленькая почта в курортном городке Остиа Лидо на окраине Рима, куда эмигранты из Союза приходят за письмами от родных и друзей.

— Однажды утром, — начал мужчина, — только принялся пить кофе, в дверь стучит Катя, сестра Розы Палатник, девушки, с которой я когда-то встречался, и говорит: “Леня, Розу арестовали. Завтра суд. Ты единственный, кто может помочь. Ее может спасти только паблисити. Ты должен пройти в зал суда и записать процесс на пленку. Ее потом спечатают на машинке, передадут через иностранных корреспондентов на “Голос Америки”, на Би-Би-Си. Ты же член всех творческих союзов. Тебя не остановят, в зал пустят”.

Я ей в ответ: “Катя, ты вообще соображаешь, что говоришь? Ну, что ты мне предлагаешь? Я только что окончил Высшие сценарные курсы. Меня взяли штатным сценаристом на нашу студию. Меня хотят назначить режиссером, снимать фильм по собственному сценарию. Ты знаешь, сколько я об этом мечтал? Если меня поймают, ты представляешь, что будет?”

— Ну, что делать, Леня? — говорит Катя. — Если ты не поможешь, ее засудят.

Действительно, что тут было делать! Роза работала в библиотеке на Малой Арнаутской. В свободное от работы время перепечатала на машинке солженицынский “Раковый корпус”. Ее поймали. Сличили отпечатки шрифта на ее машинке с теми, что были на копии, которую у кого-то нашли. Солженицына уже по всей стране перепечатывали по ночам все, кому не лень. Но Роза — одесситка. И расправой с ней, видимо, решили пристращать всех евреев Одессы. Чтоб не подавали на выезд, как сумасшедшие. Не давали пищу капиталистической пропаганде.

Как тут было отказать? Хотя наш с Розой роман не нашел дальнейшего продолжения и, как матч Ботвинник-Бронштейн, закончился вничью, мы с ней расстались друзьями. Как мог я дать ей загреметь на всю катушку, когда, действительно, в моих силах было что-то сделать?

На утро иду в суд. В зале — одни дружинники. Если не считать, конечно, переодетых милиционеров и гэбэшников. Сидят еще родители Розы, приехавшие из Балты, испуганные провинциальные люди. И я заявляюсь. У входа показываю удостоверение члена Союза журналистов. Повертели в руках, но в зал впустили. Видимо, решили, что меня послали писать статью “Из зала суда” в “Известия” или “Правду”.

Сажусь в первый ряд, поближе к судье. На животе у меня — огромный магнитофон “Сони”. Меньшего не нашли ни Катя, ни мои приятели, кому я ни звонил весь вечер. Чтоб магнитофон не выделялся, обмотали меня двумя полотенцами. Одолжил у нашего студийского оператора Жоры пиджак. Я крупный мужчина. А он — еще крупней. Микрофон на шнуре запустил в рукав.

Когда меня готовили к процессу, мы учли вроде бы все. Кроме одного — словоблудия советского суда. Решили: поскольку суд — все равно показуха, поболтают немного для виду, и Розу быстро засудят. Но, очевидно, чтоб не дать пищу зарубежным злопыхателям, судья получил инструкцию соблюсти все пункты советской законности.

И вот прошло два часа, и кассета дошла до конца. Микрофон в рукаве как запищит! Да так, что судья услышал и посмотрел внимательно на меня. Весь зал посмотрел. Милиционеры готовы были меня разорвать. Когда объявили перерыв, они разом бросились на меня, подхватили под руки и занесли в одну из боковых комнат: “Задерживаем за нарушение порядка во время суда. Что у вас там пищало?”

Я застегнут на все пуговицы. Вот, показываю на живот, очень извиняюсь, но, что делать, живот прихватило.

Ладно, ладно, говорят, кончай завирать! Что тут у тебя? Проверили. И все, конечно, нашли. Пленку тут же с кассеты скрутили и порвали. Отобрали паспорт, журналистскую книжку.

И Розу, конечно, засудили. Дали ей три годы тюрьмы.

Было это в понедельник. На следующее утро еду в киностудию. На проходной меня уже не пропускают: “Вам здесь нечего делать. Вы у нас больше не работаете”. Директор студии выходит и говорит: “Видал дураков, но таких, как ты, вижу впервые. Ты даже не дурак. Ты — клинический идиот. Мы приняли твой сценарий. Собирались дать режиссуру... У тебя на плечах что, голова или качан цветной капусты?”

Несколько месяцев, куда я ни приходил, никто меня на работу не брал. Наконец, взяли санитаром на карету “Скорой помощи”, выезжающую подбирать самоубийц. Никто на ней не хотел работать. Я протянул полгода. От скуки стал снимать фильм “Причина самоубийств”. Взял у ребят камеру — пружинную, военную, модель К78. Каждый вечер кого-то снимал. Переписал тридцать две посмертные записки. Шоферу давал весь спирт, который полагался при карете, и он мне помогал. Ставил большие лампы, чтоб света было достаточно. Перерезывал веревку. Стаскивал труп. А я снимал. Обнаружились интересные закономерности.

Глаза рассказчика внезапно заблестели. Он глянул в окно на оранжевое, повисшее в синем итальянском небе, солнце и продолжал:

— Так вот, спешу сообщить свои выводы и наблюдения. Как правило, вешаются в дождливые или вьюжные дни. В нескольких случаях причина — хроническое заболевание. Одному парню в больнице четыре раза ломали кость бедра. Неправильно срасталась. Была и несчастная любовь. Мальчик и девочка повесились в одной петле. Родители не давали пожениться… В общем, снимал я и снимал, но потом кто-то стукнул, что я делаю несанкционированный властями фильм, и меня со “скорой” турнули. Выгнали за антисоветскую деятельность. КГБ арестовало все, что у меня при обыске нашли — рукописи четырехсот стихотворений, нескольких пьес и киносценариев, а также романа. У них там такой биллиардный стол, обитый жестью. Положили на него все мои рукописи и пленки с наполовину обработанным фильмом, облили спиртом. Хотели, чтоб я сам дал разрешение на сожжение. Но я уже знал, как себя вести: раз они чего-то просят, значит, можно не давать. Я и не дал. Они, конечно, все сожгли и без моего разрешения...

Потом меня арестовали по другому делу. Кто-то сообщил, что мои стихи — антисоветские. Однажды утром приехали ко мне домой, в коммунальную нашу квартиру, товарищи в штатском, надели наручники и повезли на улицу Бебеля, дом 5, в одесское ГБ. Привели в комнату к следователю, майору Владимиру Ильичу Лобкову. Я потом написал об этом эпизоде стихотворение. Там есть строфы, которые дадут вам представление о том, как его комната выглядела:

Розовой краской цифра 782 на черном
громоздком сейфе.
Бледно-зеленые стены,
Шнуры проводов над паркетом.
Потолок — белый, высокий.
В центре потолка — лампа.
Стол накрыт рыжей пакетной бумагой.
Телефон, чернильница, авторучка.
Пепельница, пресс-папье, спички.
В белой плевательнице —
пузырьки слюны, на паркете
Красные пятна —
скорее всего, это цветная тушь, —
И диван! Как я мог позабыть о нем!..

Последовал дурацкий допрос. Допытывались обо всех моих знакомых. Оказалось, они знали довольно многих из них.

Комната номер пятьсот шестьдесят,
Где меня не пытали,
Не плевали в лицо,
не втыкали ботинок в пах,
Говорили громко, подчеркнуто вежливо,
Как бы невзначай нажимая
Мраморным пресс-папье чуткую кнопку,
включающую диктофоны.

Потом следователь положил на стол фотоснимки десяти моих стихотворений. Очевидно, прежде чем сжечь, они их на всякий случай пересняли на пленку. “Вот бумага, — говорит. — У вас есть шесть часов, чтобы вы написали своими словами, что каждое стихотворение означает и на кого каждый образ намекает. Вот, например, вы пишите про грачей, что все улетают, а один, белый, остается. Объясните, кого вы имеете в виду”.

Предлагали объяснить,
почему мне в осенний вечер,
Когда в черных сучьях орали грачи,
было страшно
Слышать грай грачиный перед отлетом,
Оставаясь в мертвом саду, наблюдая
В толпе воробьев и ворон, белея,
Хлопая белыми крыльями
по белым бедрам….

Оставили меня одного в комнате и закрыли на ключ. Шесть часов я то спал на диване, подложив под голову руки, то от скуки читал стенгазету. Да, да, дамы и господа! К вашему сведению, в ГБ, как во всяком советском учреждении, выпускают стенгазету. Я там даже нашел критическую заметку о том, что сотрудники уделяют мало внимания повышению своей квалификации. Как показала внутренняя проверка, многие совсем разучились стрелять. Я отклеил заметку себе на память о пребывании в КГБ.

Наконец, за мной пришли. Я говорю следователю. “Вы, я вижу, очень интеллигентный человек. Я — тоже интеллигентный. Поэтому, думаю, мы поймем друг друга. Инкриминировать самого себя — у меня охоты нет. Ничего, кроме издевательских замечаний по поводу того, что каждый образ в моих стихах означает, у меня в голову не лезет. Я и сам подчас не знаю, что какой-либо образ точно означает. А писать всякую чепуху тоже не буду. Сами посудите, зачем мне давать вам повод посадить меня в психушку?”.

В тот день меня отпустили. Но потом еще несколько месяцев приезжали за мной и отвозили на допросы. Все расспрашивали по заданию Лубянки о моих сокурсниках на Высших сценарных курсах в Москве. У некоторых из них я оказался в телефонной книжке.

Нужно было на что-то жить. К тому времени я уже понял, что устроиться смогу только там, где никто не хочет работать. Однажды узнал, что грузчиком на кондитерской фабрике имени Розы Люксембург никто больше двух недель не выдерживает. Вот я и пошел туда. Представьте себе трехметровой глубины подвал. Слепое подвальное окошко. Железный скат. Бросают сверху, с кузова машины, мешок сахара или зерен какао, сто кэгэ. Нужно поймать этот мешок, принять на спину. Если не поймаешь, мешок трескается, сахар и какао рассыпаются. Вот эти мешки и некому было ловить. Все, кто пытался до меня, попадали в больницу. Пробовали подставлять тачку, подкладывая пустые мешки, чтоб смягчить удар. Но ни одна тачка долго не выдерживала. В конце концов, разлеталась на куски. Вот меня и взяли ловить эти мешки — без тачки. Я в прошлом штангист. В школе был самым толстым мальчиком. Все дразнили “Жиртрест-колбаса!” Мне это надоело, и я пошел в спорткружок. Через два года стал чемпионом Украины по штанге среди юношей. У меня спина была здоровая. И я знал, как принимать на себя мешок — мышцами ног. В момент, когда мешок касается спины, нужно резко согнуть ноги. Одно плечо подставляешь, мешок переваливается так, что оказывается на спине боком. Потом несешь его и сбрасываешь дальше. Там двое грузчиков подхватывают.

Работа тяжелая. На фабрике на меня чуть не молились, поскольку я решил их технологическую проблему. Давали мне в обед жидкий шоколад. В обед выпивал его чуть не литр. Другого ничего не ел.

И вот в прошлый четверг, часов в одиннадцать утра, дело движется к перерыву на обед, я уже должен был пойти выпить свой шоколад, я к нему пристрастился, как прибегает в подвал заведующая отделом кадром и начинает ни с того, ни с сего кричать как можно громче, чтоб все слышали: “Вы обманули стр-р-р-ану! У вас два высших обрррр-разования! Вон, вон с нашей фабрики!”

Я пожимаю плечами. Сдались ей мои два высших образования! Да, действительно, я закончил сначала наш Одесский политех, потом — Высшие сценарные курсы. Но, под ложечкой у меня все-таки засосало... А ложечка, дамы и господа, как известно, никогда не обманывает, не правда, ли? Беда только, что мы не всегда к ней прислушиваемся...

Так вот, под ложечкой нехорошо засосало. Выхожу из подвала, и один из грузчиков дает мне одесскую “Вечерку”, уже развернутую на фельетоне в два подвала. Сажусь с газетой в троллейбус. Фабрика — около вокзала. Еду домой, через центр города, на улицу Гоголя. В этот день с утра принимали какао-бобы. Я весь покрыт пылью какао. Сижу в троллейбусе, читаю фельетон: “Отец этого мерзавца, Леонида Мака, профессор Одесского политехнического института, не смог воспитать своего сына. Потворствовал всем его прихотям. Захотелось в один институт — пожалуйста. Захотелось в другой — милости прошу. Спрашивается, может ли такой человек воспитывать подрастающее поколение? Мы ответим — нет”.

Читаю и вдруг понимаю, что посмотреть отцу в глаза больше не смогу. Я, можно сказать, своими руками разрушил его преподавательскую карьеру, поломал его жизнь. И я тут же сказал себе: “Выхода нет, Леня. Надо садиться. Все равно к этому дело уже давно идет”.

И только-то говорю себе это, как объявляют остановку на углу Пушкинской и Жуковского, рядом с редакцией “Вечерней Одессы”. Стало быть, решаю, судьба сама ведет меня по расписанию. Не требуется дополнительных усилий.

Выхожу из троллейбуса, поднимаюсь на пятый этаж. Подхожу к секретарше у кабинета с обитой дерматином дверью: “Мне надо встретиться с редактором”. “Вы откуда?” “Я с “Розы Люксембург”. “Ах, как от вас приятно пахнет! Садитесь, сейчас кончится планерка”.

Сажусь, жду. Наконец, дверь открывается, и один за другим выходят сотрудник редакции. Среди них — Семен, знакомый журналист. Он меня замечает и хочет было вернуться, сказать редактору, что ему сейчас будут морду бить. Но я ему одним взглядом даю понять, что если выдаст, его собственной морде несдобровать.

Наконец, секретарша говорит: “Пожалуйста”. Захожу в кабинет. В глубине справа, за громадным столом сидит небольшого росточка человечик, редактор Деревянко. Закрываю за собой дверь и незаметно поворачиваю ключ в двери, чтоб никто не помешал.

Так, думаю, что бы такое мне с ним сделать, чтоб не жалко было. Все равно ведь в тюрьму садиться. Два года меня уже преследовали. Пусть хотя бы будет за что. Сейчас выкину его к чертовой бабушке из окна. Все равно ведь посадят!

Деревянко еще что-то дописывает. Наконец, поднимает голову:

— Садитесь. Почему так вкусно пахнете?

— С кондитерской фабрики, говорю. Я грузчик.

— А, рабочая косточка! У вас этот подонок Мак работает. Вы его хорошо знаете?

— Очень хорошо.

— Как долго вы его знаете?

— Всю жизнь.

Когда он услышал про всю жизнь, глянул на меня, и хоп — к телефону.

Я его руку на лету перехватываю. Затем перегибаюсь через стол, хватаю одной рукой за ремень, другой за плечо и несу к окну. Кладу спиной на подоконник и всем телом придавливаю.

Он брыкается, пытается выбраться из-под меня. Кричит: “Подонок! Ты пойдешь в тюрьму!”

Окна открыты. Еще теплынь. Пятое сентября... Я его пододвигаю из-под себя. Смотрю вниз. Пятый этаж. Надо же, думаю, какое удачное совпадение. Лететь тебе, сука, пятого числа да с пятого этажа.

Подталкиваю его все дальше, так что его лопатки уже висят в воздухе. Двор — мощеный. Булыжники. Он сипит: “Что вы делаете?”

Я уже тоже хриплю. Спрашиваю: “Тебе кто заказал статью? Кто?”

Он верещит: “Генерал Куварзин, генерал Куварзин”.

А генерал Куварзин, уважаемые дамы и господа, чтобы вам было известно, — начальник областного управления одесского КГБ. Сам же Деревянко, как мне сказали приятели, майор того же ведомства.

Я выдвигаю мерзавца еще дальше из окна. А он на последнем духе выкрикивает: “Что вы делаете! Что вы делаете! Вас же расстреляют!”

И тут до меня дошло, что, пожалуй, он прав. Если сброшу, меня и в самом деле могут расстрелять. Садиться было в моих планах, но быть расстрелянным — пока нет.

Тогда я, все еще лежа на нем, несколько раз плюю в его физиономию. Что было непросто. Потому как плевать уже было нечем: во рту от волнения все пересохло. Но что-то там на его мерзкую харю все-таки попало.

Спускаю мерзавца на пол и выхожу из кабинета. Он так и остался сидеть на полу под подоконником. (Потом мне рассказали, что Деревянко полчаса не давал свое лицо вытирать. Ждал, пока придет милицейская машина, чтобы сняли мой плевок на анализ. Удостоверить личность напавшего на него при исполнении служебных обязанностей).

Иду вверх по Дерибасовской. Никуда не прячусь. В большом доме Вагнера — а в Одессе, уважаемые дамы и господа, дома по-прежнему называют именами бывших владельцев — я знал с детства все сквозные проходы, но не стал ими пользоваться. Зачем? Все равно посадка неизбежна... Сворачиваю на Гаванную. Иду и жду, когда подойдет машина и меня возьмут.

Уже возле моего дома на Гоголя меня ждали лейтенант милиции и какой-то шибзик с чемоданчиком. На нем почему-то был плащ, хотя было тепло и дождя не предвиделось. Я подхожу. Он открывает чемоданчик. Там — стеклышки. Он вынимает одно из них и говорит: “Плюньте!”

Я говорю: “Не буду”.

— Плюньте!

Я ему: “Вы так, без плевков, передайте — я подтверждаю, что плюнул в лицо Деревянко. Но в его лице я, на самом деле, плюнул в лицо одесского КГБ. Так и запишите”.

Милиционер-лейтенант шепчет мне: “Дурак, зачем такое говоришь? Тебе же хуже будет”.

А я ему: “Нет, нет, ты не беспокойся, я себя защищаю. Я знаю, что делаю. Пишите — “Особенно в лицо генералу Куварзину”.

Я знал, что если меня что-то и спасет, то это паблисти.

Так и вышло. Для начала посадили на три дня. Я объявил голодовку. Потащили к прокурору. Тот сказал: “Вам у нас не нравится, поэтому уезжайте. Не дразните гусей. И никому больше в лицо не плюйте. А то схлопочете семь лет за злостное хулиганство. До освобождения не доживете. Урки зарежут… Так что получайте выездную визу, и чтоб в три дня от вас в стране духу не было! Останетесь — пеняйте на себя”.

— И вот я здесь, — закончил рассказчик и с рассеянной улыбкой стал разглядывать людей вокруг, как бы не веря, что судьба его и в самом деле резко переменилась.

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки