А годы уходят, уходят... Часть 3

Опубликовано: 24 декабря 2017 г.
Рубрики:

 

 Продолжение. Предыдущая Часть 2

1

 

Мне восемнадцать лет. И значит, я уже окончил школу и устроился на завод, где работал отец, при НИИ «Полиграфмаш». Четыре месяца я работал учеником радиомонтажника, сдал разрядный экзамен и стал полновесным рабочим – радиомонтажником 4-го разряда.

Уже через год после моего прихода на завод меня стали уговаривать вступать в партию. Мои ровесники и знакомые из НИИ в такой возможности были ограничены: для так называемых ИТР (инженерно-технических работников) существовала определённая квота. А рабочие квотой стеснены не были. Наоборот. Райкомы давили на парторгов заводов, чтобы те побуждали пролетариев идти в свою партию.

А пролетарии чудесными своими правами воспользоваться не спешили. Для чего им было становиться коммунистами? Чтобы платить партвзносы? Так и отвечали они парторгу: обойдусь! Не заставляя себя, подобно интеллигенции, ломать комедию: не чувствую, дескать, себя достойным, не дорос нравственно!

Отец меня уговаривал. Он единственный в своей семье был без образования: о старшем его брате я здесь говорил, а три его сестры кончили кто педагогический, а кто медицинский институты. «И вот – я главный механик, – удовлетворённо заключал он. – А мог бы я им стать, если б был беспартийным?» «А я не хочу становиться главным механиком!» – отвечал я на это. «Вступай сейчас, пока есть возможность, если хочешь чего-то добиться в жизни», – не принимал отец моего юмора.

Однако так сложилась моя жизнь, что не был отец для меня авторитетом, и я к его советам прислушивался редко.

Но вот сидим мы, радиомонтажники, в пивнушке. Вливаем в пиво водку, пьём этот «ёрш», закусываем бутербродами с сёмгой и с варёной колбасой. И слушаем, что говорит нам сидящий, выпивающий и закусывающий с нами секретарь большого комитета комсомола (института и завода) Игорь Штаркман, про которого я недавно писал. Говорит он, обращаясь ко мне, но слушаю я его вместе с другими.

– А он дело говорит, – подтверждает бывший мой учитель, радиомонтажник Юра Щипанов. – Ты слушай, слушай!

Я слушаю:

– Обычный конкурс на редакционно-издательский Полиграфического – 8–10 человек на место. На вечернем меньше. Ты, допустим, будешь поступать на вечернее…

– А для чего ему? – встревает наладчик Федя. – Пусть идёт на дневное.

– На дневное рано, – объясняет мне Игорь Штаркман. – Нужно два года стажа, а у тебя их нет.

– Ну и поступит, когда накопит, – заключает Федя.

– Стаж-то ты накопишь, – говорит Игорь. – И характеристику от завода получишь. Но конкурс есть конкурс. Сколько ребят из нашего института его не прошли – ни на дневное, ни на вечернее. А почему?

– Да, почему? – интересуемся мы.

– Потому что такой фантастической возможности вступить в партию, как у тебя, у них нет. А коммунист-абитуриент – это как абитуриент – мастер спорта. Идёт вне конкурса по особым спискам.

Отчего Штаркман заговорил именно о редакционно-издательском факультете? Видел, что я люблю литературу. Была у нас общая ежемесячная стенная газета, где я почти регулярно печатал свои стихи, которые многим на заводе и в институте нравились. Особенно тепло к ним относился научный сотрудник институтского отдела печати Боря Боссарт. Да, он имеет отношение к современной писательнице Алле Боссарт, обозревателю «Новой газеты», – она его дочь. Боря был ещё и очень неплохим карикатуристом. Его карикатуры появлялись не только в нашей газете, но и в периодике: в журналах «Крокодил», «Смена». Помню, как радовался Боря первой публикации своей дочери в «Юности». Не помню только точно, работал я в это время на заводе или уже ушёл, – мы сохраняли тёплые отношения друг с другом и некоторое время после моего ухода.

Штаркман входил в редколлегию газеты, которая была органом парткома, профкома и комитета комсомола. А на маленьком нашем заводе иногда вывешивали личный наш заводской листок, намного меньший размерами, чем общая стенгазета. Я и в этот листок давал свои стихи.

Забегая вперёд, скажу, что первая моя в жизни публикация – заметка о современной поэзии в «Литературной газете» в 1960 году – была подписана: «Г. Красухин, радиомонтажник завода “Полиграфмаш”, Москва». А впоследствии, когда в 1970 году Московское совещание молодых писателей рекомендовало меня в члены Союза, его московский секретарь Александр Рекемчук написал в «Вечерней Москве» о тех, кого рекомендовали. Обо мне он сказал, что я пришёл в литературу, набравшись опыта работы на заводе. Звучало это солидно, но не совсем достоверно: слишком коротким был в моей жизни её заводской отрезок.

– Конечно, – отхлёбывая своего «ерша», вдруг соображал Игорь Штаркман, – тебе может понравиться твоя работа. И тогда ты захочешь поступить на факультет электронного машиностроения. А там половина преподавателей из нашего института. Поступление почти гарантировано.

– Во! – радовался за меня Федя. – Слышал? Поступай на электронное. Вернёшься главным электриком. Узнавать-то нас не перестанешь?

– Да кто ж тебя, беспартийного, главным электриком возьмёт? – скептически спрашивал Игорь. – В лучшем случае, будешь мастером цеха. И встанешь на очередь в партию. А поступишь коммунистом, вернёшься на завод коммунистом, все руководящие должности твои. Какая освобождается, туда тебя и продвигают.

– Дело говорит! – подтверждает Юра Щипанов. – Ты слушай, слушай!

Но я не слушал. Точнее не слушался.

Электронное машиностроение я изучать не собирался. В технике я вообще туповат. Так и не научился читать электронные схемы: действовал по примитивным: объект «1» припаять к объекту «4», а тот, в свою очередь, подсоединить к объектам «7», «9». И хотя подсоединял я разноцветные провода, они перекручивались, так что находить нужные мне концы для зачистки и пайки приходилось с помощью тестера: обзваниваешь каждый, пока не начнёт колебаться на экране стрелка. Не могу сказать, что мне нравилась такая работа или что она меня отталкивала. Скорее, я был к ней равнодушен. Нравились мне мои напарники, с которыми я сдружился, нравилась зарплата, которую мне платили.

Поскольку дома я не обедал, я не давал родителям из неё денег. Давал только младшему брату пятёрку на школьный буфет. Так что денег в кармане у меня было много. Отверг я предложение матери отдавать их ей на сохранение, как это делал её неженатый брат, которому она скопила приличную сумму и вручила ему её, когда он женился.

Мы с дворовыми и школьными друзьями любили посиживать в чешском баре «Пльзень», где тебе приносили кружку бочкового чешского пива, горячие шпикачки и корзиночку солёных рогаликов, испечённых полумесяцем. Я не помню, сколько конкретно это стоило, хотя в бар мы заходили очень часто. Но помню, что стоило немного. В то время бары и рестораны были дёшевы. Своё восемнадцатилетие я отпраздновал в ресторане «Метрополь» с фонтаном, бьющим в небольшой прудик. Пригласил человек восемь гостей. Заказал большую тарелку икры и столько холодных закусок, что шашлыки по-карски все жевали вяло, запивая их водкой и коньяком. Впрочем, начался вечер с нелюбимого мной до сих пор «шампанского», а вино я заказывал исключительно грузинское. Словом, съедено и выпито было много. А сумма счёта мне запомнилась отчётливо: 372 рубля. Я дал официанту 400 (чуть больше пятой части моей месячной зарплаты), и тот провожал нас едва ли не до самого выхода, предлагая заходить почаще и в его смену. Невероятно любезен был и швейцар, получивший от меня 15 рублей.

Да, зарплата на заводе мне нравилась. Она делала меня во многом свободным человеком. И всё же посвящать жизнь этой профессии у меня не было никакого желания.

И поступать на редакционно-издательский факультет Полиграфического института – тоже. Не предполагал я тогда, что почти всю жизнь проработаю редактором. Я тянулся к литературе, но к авторству в ней.

А что до раздававшихся со всех сторон советов мне вступать в партию, то исходили они, как правило, от институтских сотрудников. Желая мне добра, они ничего плохого в таком поступке не усматривали. Да и я не видел в этом ничего плохого. С волками жить – по-волчьи выть! – это давно известно. Но напарники мои – радиомонтажники и наладчики, с этой точки зрения, волками не были.

За исключением одного наладчика – Василия Ивановича Гардальонова.

Я пришёл на завод на его место: его перевели в наладчики из радиомонтажников, которым он работал недолго. Радиомонтажники монтировали блоки для Электронно-гравировального аппарата (ЭГА), над постоянной модернизацией которого колдовали в институте. Наладчики были элитой: разъезжали в командировки на места, где был установлен наш ЭГА, выявляли и устраняли недоделки, заменяли испорченные детали. Василий Иванович стал наладчиком почти сразу же, как вошёл в заводской партком. На правах старшего товарища он журил нас, вспоминающих о вчерашних посиделках в пивнушке: «Ну и как головка? Бо-бо? Небось, о пиве думаете?» «Не трави душу, Василий Иванович!» – отзывался кто-нибудь из моих старших товарищей. «Не трави! – усмехался Гордальонов. – Да ты сам её и травишь!» «Ну ладно», – смягчался он. И обращался к наладчикам: «У кого из вас меньше всех голова трещит? Кто мне поможет?»

А помогать ему следовало. Он не обладал даром остальных: чуть ли не по звуку, чуть ли не на ощупь определить причину неполадки и устранить её. Поэтому доверяли ему, как правило, поездки в местные командировки – то есть, по городу. Ну, иногда и в Московскую область. Говоря иначе, его подстраховывали: если что, он звонил, и к нему немедленно выезжал другой наладчик.

Зачем же держали Василия Ивановича? Не знаю. Начальство к нему относилось хорошо, а точнее – это он замечательно относился к начальству. Забыл имя-отчество рано умершего главного инженера завода Кушнирского. Завидев его, Гордальонов сахарно улыбался, почтительно приветствовал, слушал, подавшись вперёд всем корпусом. А с директором завода Жерковым отношения у Василия Ивановича были почти дружескими. Они жили неподалёку друг от друга, и Жерков нередко подвозил Гордальонова на своей служебной машине. Нет-нет, никакого амикошонства! Оба были на «вы», и Василий Иванович всегда благодарил хозяина, вылезая из его машины.

Жерков однако его привечал и выделял. Приказал повесить портрет Гордальонова в галерее передовиков производства. Хотя, как уверял нас Василий Иванович, сам он был категорически против такого почёта. Заявлял об этом на парткоме.

– Я предлагал заменить мой портрет на твой, – говорил он Феде.

Федя был главным гардальоновским консультантом-наставником и вообще очень авторитетным работником. Советоваться с ним приходили из многих институтских лабораторий.

– Хорошая голова! – говорили о нём одни.

– Самородок! – другие.

Поэтому, когда мы узнали, что наш ЭГАМ – новая институтская модернизированная машина: электронно-гравировальный аппарат масштабный – окажется среди экспонатов советского павильона Всемирной международной выставки в Брюсселе и что, помимо директоров института и завода, его будет сопровождать наладчик, никто не сомневался, что в Брюссель поедет Федя.

Больше всех за Федю радовался Василий Иванович. «Увидишь, – говорил он ему, – настоящую заграницу, попьёшь настоящего пива. Шоколаду детям привезёшь! Нас в Германии угощали бельгийским шоколадом: м-м-м!», – и он целовал себе пальцы, сложенные щепоткой.

Гордальонов служил в войсках, которые демонтировали и вывозили в СССР немецкие предприятия.

– Пузырь привезёшь? – спрашивали Федю ребята. – Интересно сравнить с нашей!

– С нашей нечего сравнивать, – убеждённо говорил Юра Щипанов, – потому что никто и не сравнится. Пил я и венгерскую «палинку», и польскую водку…

– Не скажи, – возражал ему Федя, – «зубровка» у поляков не хуже нашей. А «палинка» – это фруктовая настойка. Мы же с тобой наших фруктовых не пьём.

– Не вздумай из Бельгии везти фруктовую!

– Что я одурел? – обижался Федя.

– А кто тебя знает? – говорили ему. – Запросто по пьянке можешь перепутать.

– Я ж туда не пить поеду! – резонно рассуждал Федя.

– Не удержишься! – смеялись.

Новость, которая вскоре за этим последовала, сразила всех: партком высказался против Фединой кандидатуры и рекомендовал послать в Брюссель Василия Ивановича Гардальонова.

– Что поделать, брат? – сокрушённо говорил Феде Гардальонов. – Я бился за тебя на парткоме. Но со мной не согласились.

– Врёт! – сказал нам пожилой токарь, член парткома. И описал, как было дело. Гардальонов действительно назвал Федино имя, на что Жерков отозвался резко: «Но он ведь не только беспартийный, но, кажется, ещё и запойный пьяница?» «Ну не запойный», – возразил Василий Иванович. «Но выпить не дурак!» – подхватил Жерков. «Это есть», – подтвердил Гардальонов. «Так как же мы можем брать на себя ответственность посылать его в такую командировку? Вы можете поручиться, что он не станет там пить?» – спросил Василия Ивановича Жерков. «Я бы такого ручательства не дал», – сказал Гардальонов. И добавил: «Но наладчик он действительно опытный». «А других, – ответил на это Жерков, – мы на заводе и держать бы не стали! Для чего нам посылать беспартийного пьяницу, когда мы можем послать партийного трезвенника».

– Я был единственным, – рассказывал Гардальонов, – кто проголосовал против моей кандидатуры.

– Врёт! – и по этому поводу сказал нам токарь. – Голосовали открыто, и Гардальонов поднимал руку вместе со всеми.

Посовещавшись, мы решили пойти к Жеркову, поручиться всем коллективом за Федю.

Но убедить Жеркова не смогли. Его не убедило даже то, что в случае непредвиденных обстоятельств Гардальонов с машиной не справится.

– А вы не допускайте непредвиденных обстоятельств, – жёстко сказал директор. – Обследуйте машину как следует, пока её ещё не отправили. Языком её всю вылижите. Привыкли, что ваше же дерьмо потом за вами подтирают! Сколько рекламаций приходит на завод! Во сколько обходятся ваши недоделки государству! На одни командировки наладчикам сколько денег выбрасываем.

– Мы-то тут при чём? – запротестовали мы. – Машину устанавливают без нас, подключают без нас. И к её механике мы никакого отношения не имеем. Было хоть раз такое, чтобы машина не заработала по нашей вине?

– По вашей или не по вашей, – сказал Жерков, – а жалобы поступают постоянно. И наладчикам приходится выезжать постоянно. Это вы не хуже меня знаете, так что хватит ваньку валять!

– А неизвестно ещё, кто валяет ваньку! – возразил Юра Щипанов. – Агрегат экспериментальный, не серийный. К нему не привыкли. Многое зависит от тех, кто его устанавливает на месте. Все, кто имел дело с Федей, знают, что он наладчик от Бога: любую помеху устранит. А вот устранит ли Гардальонов – сомневаюсь.

– Всё, поговорили, – подытожил Жерков. – Ступайте пить пиво, которое вам выдают за вредность. Гардальонов, кажется, с вами не пьёт? И спирт не пьёт, а протирает им, как и положено по инструкции, экспортную продукцию? Понятно, почему вы в нём сомневаетесь.

– Ну про пиво, которое мы пьём вместо молока, ему любой мог сказать, – задумчиво произнёс Юра, когда мы вернулись к себе, – народу в буфете много. А вот про спирт…

По всему выходило, что проинформировать директора мог только Василий Иванович.

Дураком Гардальонов не был. Что наши отношения с ним испорчены, он понял сразу. И не пытался их восстановить. Не заговаривал с нами, как и мы с ним. Обедать ходил отдельно от всех. А на своём рабочем месте сидел, склонившись над схемами, и сверял их с книгами, которые приносил с собой. Прибегать к чьей-нибудь помощи он не пытался и ни к кому не обращался за разъяснениями. Так и просидел он молча в нашей комнате до самого своего отъезда в Брюссель.

А вернувшись, подал заявление об уходе, которое Жерков немедленно подписал.

Нет, с машиной в Брюсселе всё было в полном порядке. Она получила золотую медаль, которую показал всему коллективу директор института. Кажется, к золотой медали прилагалась какая-то денежная премия, и её поделили, прежде всего, между конструкторами агрегата.

Перепало ли что-либо заводу, не помню.

А Жерков чуть было не лишился директорского места. Во всяком случае, партийный выговор райком ему вкатил. За потерю – так передавали райкомовскую резолюцию – бдительности. И выражалась эта потеря как раз в том, что именно директор настаивал, как информировал членов райкома перепуганный парторг, чтобы в Брюссель ехал Гардальонов.

Жерков пытался объяснить, что Гардальонов был единственным коммунистом среди специалистов, и что этим, в первую очередь, объясняется его выбор. Но это лишь усугубило суровость райкома: а почему так сложилось? Кто, по мнению директора, должен нести персональную ответственность за низкий уровень политико-воспитательной работы в коллективе, почему квалифицированные, грамотные рабочие завода остаются вне рядов коммунистической партии?

Потерял ли партийный билет Гардальонов, я не знаю. Может быть, отделался строгим выговором с занесением? Всё-таки он считался пролетарием, а к рабочим партийные власти относились мягче, чем к дипломированным специалистам. Ещё Маркс с Энгельсом пришли к неутешительному для советских райкомов выводу, что пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. А это значит, что, лишившись партийного билета, рабочий своей карьеры не испортит: ушёл с одного завода – устроится на другой!

Потом уже, когда я давно не работал на заводе, Жерков, приглашённый на шестидесятилетие моего отца, рассказал мне, что выпивали они с Гардальоновым в Брюсселе в его, жерковском, номере и по его предложению. Но Жерков и не подозревал, что Василий Иванович является лечащимся алкоголиком, у которого как раз незадолго до поездки закончился срок действия зашитой на три года «торпеды».

После первой бутылки Гардальонов вёл себя вполне интеллигентно, но после второй потерял контроль над собой. Жерков сумел доставить собутыльника в его номер, но наутро узнал, что тот в нём не усидел, спустился в бар, спустил в нём выданную ему валюту, а главное, вёл себя так буйно и шумно, что бармену пришлось обратиться в полицию.

Дальнейшее понятно: какие-никакие, но привилегии бывшего члена парткома Гардальонова исчезли, как сон золотой, а директорское кресло под Жерковым стало покачиваться, раскачиваться, пока, наконец, не знаю, за какой проступок, не вытряхнуло хозяина со своего сидения.

 

2

 

А вот карьера моего соседа по квартире Витьки до сих пор представляется мне удивительной.

Официально Витька считался учащимся какого-то техникума. Но он в него не ходил. И думаю, что недолго в нём учился. Просто скрывал от матери, что отчислен. А матери им заниматься было некогда.

Тётя Катя (мать Витьки) с дядей Лёшей (её гражданским мужем) уходили рано, а приходили не раньше восьми вечера. Весь день комната была в Витькином распоряжении, и он, хорошо сложенный, слегка, как я уже писал, похожий на актёра Николая Рыбникова, частенько проводил время с разными женщинами, которых менял, как перчатки, не влюбляясь и не сентиментальничая.

Правда, два-три раза в неделю, когда дядя Лёша находился в своей семье, к тёте Кате приходила её мать – Витькина бабушка. Но Витьку это не смущало. И бабушку не смущало, что внук порой запирался в комнате со своей дамой. Бабушка в основном находилась на кухне, она, а не тётя Катя, занималась хозяйством – готовила семье еду сразу на несколько дней. В комнате ей делать было нечего, а на кухне, помимо прочего, можно было поболтать с соседями, понаблюдать чужую жизнь.

Есть у меня небольшая документально-художественная повестушка «Два дня в сентябре». Тот, кто её читал, вспомнит, быть может, Полину Егоровну, нашу соседку, которая некогда была домработницей сталинского приятеля (в повестушке я назвал его Георгием Витальевичем). Так вот. Полина Егоровна и есть бабушка Витьки. Я не менял её имени. Была она домработницей крупного большевика, устанавливавшего советскую власть в Москве, первого наркома юстиции, пробывшего на этом посту всего три месяца, а потом перекинутого на другую ответственную должность, – Георгия Ипполитовича Ломова-Оппокова. После реабилитации сын Ломова-Оппокова, работавший хирургом в госпитале на Хавской, приходил в нашу квартиру к Полине Егоровне. От него я и узнал о судьбе их семьи.

Имени Витькиной бабушки я не менял, но её саму переместил во времени – поселил в нашу квартиру раньше, чем она там могла появиться. Повестушка моя не во всём документальная, она ещё и художественная, так что правил жанра я не нарушил.

Кроме женщин (а иногда вместе с ними), приходили в Витькину комнату два его друга – типичная замоскворецкая шпана устрашающего вида: косые чёлки, золотые фиксы во рту. В начале своих воспоминаний я уже говорил о них: Колян и Сашка.

Полина Егоровна была большой мастерицей варить очень вкусную брагу. Вкусную и крепкую. Варила она помногу. И Витька с товарищами частенько звали меня присоединиться к ним. Я присоединялся.

Вот когда я не просто попробовал, но хорошенько распробовал хмельное зелье. Собутыльники пили стаканами. Я в четырнадцать лет за ними угнаться не мог. Писал уже здесь, что поначалу меня нередко выворачивало.

Но потом привык. Пил почти на равных. Так что, когда мы с моим школьным дружком Мариком Быховским в первый раз (это было в девятом классе) посетили питейное заведение – кафе «Артистическое» напротив МХАТа, я считал себя опытным бойцом и потому настоял не только на бутылке коньяка, но и на бутылке портвейна. Разумеется, этого нельзя было делать ни в коем случае.

Зато на даче, куда мать выезжала со своим детским садом, в Катуаре, где великовозрастные дети сотрудников жили со своими родителями, снимавшими в посёлке комнаты, я уже выпивал совершенно по-взрослому. Особенно с Вовой Моруковым, чей отец нередко посылал нас за четвертинкой и закуской и забывал про сдачу. Когда накапливалась нужная нам сумма, мы покупали бутылку, которую распивали, закусывая печёной картошкой. Вова учился плохо, его мать – медсестра Лидия Филипповна – просила меня растолковывать ему непонятное. Я объяснял, но Вова понимал не слишком здорово, напрягался, уставал, поглаживал голову своего маленького братика, а потом манил меня на крыльцо и заговорщицки предлагал: «Давай сообразим!» И мы соображали. Иногда поллитровку на двоих. И ничего: ни мои, ни его родители этого не замечали. Мы с ним ещё долго находились в дружеских отношениях. Я провожал его в армию. Но после уже не виделись.

Я продолжал поддерживать отношения с его отцом, опытным мастером по пишущим машинкам, который продал мне машинку, собранную им самим. Она мне потом послужила на славу. Но когда мать перешла работать в другой детский сад, след семьи Моруковых потерялся. И обнаружился там, где я его меньше всего ожидал: младший Вовин брат Боря оказался полной противоположностью старшему.

Отличник, он окончил медицинский институт, пришёл в космическую медицину, а потом стал космонавтом, слетав в космос, был избран членом корреспондентом Российской академии медицинских наук. Но с Борей я не дружил, он, скорее всего, если и знал, то забыл о моём существовании. И я бы о нём не вспомнил, если б не его полёт в космос, о котором много писала пресса. Увы, недавно он скоропостижно скончался.

А моего соседа Витьку тётя Катя всё-таки разоблачила. Узнала, что его выгнали из техникума, и страшно прогневалась. Крик стоял такой, что мать даже не просила нас вести себя потише. Она отчётливо различала каждое слово, доносящееся из тётикатиной комнаты, и возбуждённо озвучивала его нам, плохослышащим. «Кто тебя кормит и одевает? – кричала Витьке тётя Катя. – Коляны? Сашки? Шлюхи твои? Чтобы ничьей из них ноги в нашем доме больше не было!»

И Витька на время исчез. А когда появился, то выяснилось, что жил он всё это время в маленькой комнатке своей бабушки Полины Егоровны, уходил от бабушки рано, а приходил вечером, потому что устроился на ныне законсервированный завод АЗЛК, который тогда назывался заводом малолитражных автомобилей.

Появился он, потому что тётя Катя его простила. Взяв с него обещание поступить в вечерний техникум при заводе.

Витька работал в сборочном цеху. Мечтал приобрести «москвич». Говорил, что своим работникам завод продаёт его дешевле. Тётя Катя соглашалась помочь с покупкой. При условии, конечно, хорошего поведения её сына.

А дальше всё развивалось по законам литературы социалистического реализма, её «производственного» романа.

Витьку приняли в комсомол, избрали в комсомольский заводской комитет.

В техникум он не поступил, но вечернюю школу-десятилетку окончил и был зачислен в заводской ВТУЗ.

В году 58-м он показывал мне какую-то газету (не «Правду», не «Известия», но и не многотиражку), где был напечатан снимок, подпись под которым гласила, что речь идет о трудовой вахте в честь грядущего XXI съезда партии, а сам снимок изображал несущих вахту рабочих и среди них Витьку.

Ещё через год Витьку приняли в партию.

Коляна и Сашку я больше у нас в квартире не видел. Женщин Витька катал на своём «москвиче». К себе домой не завозил.

А что до института, до ВТУЗа, то не знаю, успел ли его кончить Витька, потому что через совсем небольшое время его послали в командировку в Египет на строительство Асуанской плотины – «восьмого чуда света», как называли её в наших газетах.

Я не жил уже в Хавско-Шаболовском, когда Витька вернулся из Египта, женился на своей соотечественнице, которую там встретил, и почти тут же укатил с ней в новую командировку – на Кубу.

Мать говорила, что за Египет Витька получил медаль «За трудовые заслуги», которую он два дня обмывал с семьёй и большим количеством новых, неизвестных моей матери его знакомых.

А за Кубу – это уже тётя Лена переехавшей маме рассказывала – Витьке дали орден «Знак почёта». Завод выделил ему с женой отдельную квартиру и по слухам снова послал за границу. На этот раз – в Чехословакию.

Больше ничего я о Витьке не знаю. Но догадываюсь, что его карьера могла идти и, скорее всего, шла по нарастающей. Ведь застал я только её ослепительное начало.

В том и состоял закон социалистического реализма, что тянули тебя не из-за твоих заслуг или знаний (подумаешь, невидаль!), а из-за твоего умения понравиться не просто начальству, но начальству партийному. Парторг был крёстным отцом так называемых ударников. А точнее, это он из своих крестников и делал ударников, следил, чтобы нормировщики не снижали им расценки за перевыполнение плана, которое считалось трудовым подвигом. А чтобы он, ударник, его совершил, ему ни в чём отказу не было. Завод мог простаивать из-за отсутствия комплектующих деталей. Но не ударник: для него создавали стратегический запас. Вот такого ударника, очевидно, и растили из Витьки. Удивительно, что из него, учитывая его образ жизни до поступления на завод: ничто не предвещало, что он туда поступит, а главное, что просечёт, какие перспективы открываются в стране для пролетария с хорошими анкетными данными (отец Витьки, служивший в СМЕРШе, погиб на войне), если этот пролетарий выразит желание полностью принять правила игры, установленные властями.

Жена героя рассказа Михаила Зощенко пришла в ужас от поступка своего мужа:

«– Ещё хорошо, что его, подлеца, у меня в ряды партии не приняли. Вот бы он мне конфетку подложил».

А дело в том, что из сберкассы пришло извещение, приглашающее мужа прийти за выигрышем. Оказалось, что Борька Фомин выиграл очень большую по тем временам сумму – пять тысяч рублей!

Ну а партия тут причём, недоумевают жильцы: «А что такое?»

– Да как же, – говорит, – что! Он, оказывается, у меня две недели назад <…> стал, как ребёнок, рекомендации себе просить у разных высших лиц. Хорошо – ему не дали. Он хотел, видите ли, записаться. Вот бы пришлось, наверное, я так думаю, половину денег отдать на борьбу с тем и с этим, и в МОПР. И во все места.

Один жилец говорит:

– Отдавать не обязательно, но, конечно, другие по своей охоте оставляют себе рублей шесть на папиросы, а всё остальное отдают на строительство.

Жена говорит:

– Хорошо, что дураков в партию не принимают, – вот был бы номер!»

Впервые этот рассказ, который Зощенко включил потом в свою «Голубую книгу», появился в 1933-м году в «Крокодиле». Ещё, стало быть, в 1933-м не понимали многие, на кой ляд нужно вступать в партию? Чтобы отдавать деньги на борьбу с тем и с этим и на строительство?

Но и радиомонтажники, с которыми я работал, тоже не хотели платить партвзносы. Так что же ничего с тех пор не изменилось?

Изменилось многое. Появились рабочие-аристократы, номенклатурные пролетарии, которых государство одаривало щедрее, чем судьба зощенковского героя с его выигрышем.

И не только номенклатурные пролетарии, но и номенклатурные крестьяне, номенклатурные спортсмены.

Одно время заведующим отделом поэзии в «Литературной газете» работал Владимир Дагуров. Он познакомил меня с олимпийским чемпионом по прыжкам в высоту Валерием Брумелем, попавшим в аварию, оставившим спорт и переключившимся на писательство. Книги и пьесы он писал в соавторстве. Книга «Высота», посвящённая великому хирургу Г. Илизарову, имела помету «лит. запись А. Лапшина». Кажется, музыку к оперетте «Золотая каравелла» композитор Рауф Гаджиев написал на либретто Брумеля. Хотя не уверен, что тот написал либретто один. Его роман «Не измени себе» печатался в журнале «Молодая гвардия» под двумя фамилиями: В. Брумель и А. Лапшин. А потом в изданной отдельно книге фамилия Лапшина пропала. Не помню, чтобы эти литературные вещи пользовались успехом у читателя. Помню только, что он продолжал быть членом ЦК ВЛКСМ, куда его некогда ввели как выдающегося спортсмена.

Для чего тогдашнему комсомольскому вожаку Тяжельникову понадобилась комедия с дарением крошечной двухкомнатной (такую ещё называли полуторной) кооперативной квартиры с маленькой кухней и совмещённым санузлом какой-то остронуждающейся матери с ребёнком, не знаю. Но он попросил Брумеля отдать им эту свою квартиру, расположенную в районе Савёловского вокзала. О как громко зазвучали праздничные фанфары газетных репортажей! Как восхваляли журналисты щедрость знаменитого спортсмена, как особо подчёркивали, что этот дар ещё и от члена ЦК ВЛКСМ!

И только об одном не сообщили тогдашние СМИ: о том, что бездомным Брумель не остался. Торжественно вручив новым жильцам ключ от квартиры, он перевёз мебель в другую – просторную двухкомнатную на улицу Рылеева (теперь Гагаринский переулок) в только что построенном доме ЦК КПСС. «Ну что ты, – восхищённо говорил он мне, – у меня одна лоджия размером с комнату в той, прежней! А кухня раза в три больше. И Арбат всё-таки, а не какая-то Вятская улица!»

Сказка времён соцреализма. И для матери с сыном, получивших пусть скудный, но подарок, и для того, кому власть доверила это сделать и щедро отблагодарила за послушание.

Мои коллеги-радиомонтажники, наверное, с удовольствием бы воспользовались номенклатурными благами социалистической действительности. Но они любили свою работу, владели тайнами своей профессии, и этого им было достаточно для самоуважения, для того, чтобы не комплексовать, не мечтать о продвижении вперёд, наверх – в дамки!

А Василию Ивановичу Гардальонову или Витьке уважать себя было не за что. А уважения хотелось, особенно со стороны других. Но жажда чужого уважения очень нередко идёт об руку с жаждой хоть чем-то поразить людей, заставить их себе завидовать.

Конечно, жизненное кредо человека: «Цель оправдывает средства», его поступки, реализующие это кредо, по которому и по которым его опознаёшь именно как шестёрку, какую бы должность он ни занимал, – явление вовсе не обязательно российское: оно нередко встречается в мире. Однако снова вспоминается Зощенко. Герой другого его рассказа. «Я, говорит, уже много лет присматриваюсь к нашей стране и знаю, чего боюсь». Россия в её советской упаковке выколачивала из своих граждан самоуважение, препятствовала его формированию и, требуя от жителей полного единомыслия, вытаптывала в их душах ростки совести, нравственности и добропорядочности.

Я не осуждаю тех, кто поддался человеческой слабости. Раза три в год вывешивали в «Литературке» объявление, что на очередном открытом партийном собрании состоится приём кандидатов в члены КПСС. Некоторые из вступающих были порядочными людьми, некоторые – не очень. Но те и другие преследовали совершенно определённую цель: иметь возможность карьерного роста. Естественное человеческое желание. Мне оно не близко, однако ничего плохого или постыдного я в нём не вижу.

Другое дело, когда недолгий мой приятель Юрий В., уже к сорока годам ставший и доктором биологических наук, и заведующим лабораторией, узнав, что я был когда-то знаком с академиком Муромцевым, стал настойчиво просить свести его с ним. Все мои доводы, что Муромцев – муж моей однокурсницы, с которой ни я, ни жена давно уже не поддерживаем отношений, и тем более не поддерживаем отношений с академиком, в расчёт не принимались: так найди его телефон, так позвони ему и восстанови знакомство. Для чего? Муромцев – очень большая шишка в ВАСХНИЛе. Он достаточно влиятелен, чтобы протолкнуть Юрия В. в эту Академию сельхознаук.

И не смущало Юрия, что Муромцев как был так и остался сторонником учения Лысенко. Что отец Муромцева пришёл к Лысенко в ВАСХНИЛ из органов.

Надо ли говорить о том, что в партию он вступил очень рано и с далеко идущими намерениями? Как же было ему в неё не вступить, если она была партией власти, если в основном её члены стояли на всех ступенях властной лестницы в стране!

 

3

 

В университет я поступил случайно. Шли мы с Мариком Быховским по Моховой и увидели объявление, крупно написанное на огромной доске, стоящей у забора перед красивым жёлтым зданием. В этом здании нынче размещается журфак, который тогда меня не привлекал (я ходил в знаменитое в те годы литературное объединение «Магистраль» и подумывал о Литературном институте). Но объявление извещало, что МГУ объявляет приём на вечернее отделение не факультета журналистики, а исторического и филологического. Приём документов заканчивался дня через три. И сразу же начинались экзамены.

Подумав, я решил сдавать на филологический исключительно для тренировки. До экзаменов на дневном отделении времени было ещё много. А экзамены во все гуманитарные вузы были одинаковыми: сочинение, устные русский и литература, история СССР и иностранный язык, какой учил в школе. С документами сложностей не было: медицинскую карту я получил на следующий день в поликлинике, далеко не пятёрочный аттестат валялся в моей тумбочке, а справку с работы мне и вовсе выдали без проблем: на заводе «Полиграфмаш» я работал уже почти два года.

Сочинение я писал на так называемую «свободную» тему: «Советский Союз – оплот мира и безопасности». Регулярный читатель «Правды» и «Литературной газеты» я, почти не думая, катал страницу за страницей шаблонные блоки об агрессивной политике НАТО, о миролюбивом Варшавском Пакте, о только что прошедшем в Москве Всемирном фестивале молодёжи и студентов. Вспомнил я и о том, как сумели силы мира и прогресса, возглавляемые Советским Союзом, остановить тройственную агрессию Англии, Франции и Израиля против Египта. Заклеймил американцев за их поддержку антинародного режима шаха Мохаммеда Реза Пехлеви в Иране. И был очень тепло встречен на устном экзамене двумя преподавателями.

С одним из тех, кому я отвечал по литературе, я сблизился уже через много лет после окончания университета. Это был Владимир Николаевич Турбин.

Турбин спросил, почему я выбрал именно свободную тему, и весело хмыкнул, услышав, что свободная даёт больше простора для воображения. Это потом до меня дошло, как разочаровал я его своим ответом. Турбин, влюблённый в классическую литературу, не терпевший трескучей советской демагогии, прочитал политинформацию-сочинение и отказался слушать новую политинформацию на тему: «Образ настоящего человека в повести Бориса Полевого». «Да, – сказал он, – про Мересьева можете не рассказывать: верю, что знаете, а вот об основах стихосложения, пожалуйста, поподробнее!»

Поподробнее, так поподробнее! Ямб? Пожалуйста, трёхстопный, четырёхстопный, пятистопный! Хорей? Ради Бога, вот вам пример чистейшего хорея! Дактиль? Дактилическая рифма? Кто чаще всего её использовал? Некрасов! По счастью, я писал стихи и всякий раз пересчитывал в них ударные и безударные. И определять размер стихотворений поэтов, которых я любил, было для меня удовольствием.

«Пятёрку» по истории СССР я получил, как оказалось, единственным во всём потоке. Ничего удивительного в этом не было: билеты и вопросы экзаменаторов были пересыпаны съездами партии, о которых я обожал читать. Дома у отца было красное третье ленинское собрание сочинений с очень интересовавшими меня комментариями – подлинными документами всякого рода оппозиций, со всеми фамилиями под этими документами. А у дяди Миши, старшего брата отца, сохранились стенограммы кое-каких съездов и наиболее громких судебных процессов, которые я тоже читал как занимательный роман. Словом, я знал все съезды поштучно: когда какой проходил, какие вопросы на каком обсуждались и какую именно громили оппозицию. Запарившись, гоняя меня по левым и правым уклонам, оба экзаменатора рекомендовали мне идти на исторический, если я не поступлю сейчас.

Нет, высокого количества баллов я не набрал, но их оказалось достаточно, чтобы моя фамилия появилась в списке зачисленных на вечернее отделение филфака. И здесь я задумался.

– А если я заберу документы и буду поступать на дневной? – спросил я пожилую даму в учебной части.

– Пожалуйста, – холодно ответила она. – Забирайте и поступайте.

– А если не поступлю, смогу восстановиться на вечернем?

– Что значит «восстановиться»? Вы и дня ещё не проучились! Будете поступать снова в будущем году!

Иначе говоря, синица или журавль? Рисковать не хотелось. И я остался на вечернем.

Но когда дошло до дела, то есть до учёбы, понял, что пяти лет мне не выдержать. Завод мне был совершенно чужд. Правда, мне платили неплохие деньги, на которые мы частенько посиживали с приятелями в шашлычной на Арбате, или в чешском баре в Парке культуры имени Горького, или в каком-нибудь ресторане в центре. Но тянуло меня к литературе и в литературу.

Я уже писал, что в 10-м классе послал стихи в «Юность» на имя заведующего отделом поэзии Николая Константиновича Старшинова. Месяц спустя оттуда позвонил мне поэт Евгений Храмов, консультант журнала, и позвал меня для разговора. «Юность» находилась на 5-м этаже дома 30 по Цветному бульвару, в этом же здании располагалась и «Литературная газета», которая в конце концов журнал вытеснила, и тот переехал на улицу Воровского (нынешнюю Поварскую). Лет через десять я в этой газете в этом здании работал. А тогда впервые вошёл в него, надеясь, что стихи Храмову понравились: иначе зачем бы он звал меня к себе?

Он позвал не только меня. Познакомил с Серёжей Козловым, а его со мной. В будущем Козлов станет известным детским писателем, напишет сценарий великого фильма Норштейна «Ёжик в тумане». А тогда он писал стихи, которые Храмов похвалил, но сказал, что у меня получилось лучше и что он готов показать мои стихи Старшинову, но для печати не хватает «паровоза».

Тут же он и объяснил, что это значит. Мне нужно написать крепкое идейное, жизнеутверждающее стихотворение, которое выкатит на страницы журнала подборку. Как только напишу, сразу должен звонить ему. И не тянуть с этим делом, пока возможность напечатать стихи есть!

Он спросил нас, давно ли мы пишем и не показывали ли стихи кому-нибудь из профессиональных поэтов. Оба ответили одинаково: не показывали. И Храмов посоветовал повариться в профессиональном вареве: позвонил при нас Григорию Михайловичу Левину и попросил этого поэта, который вёл в Москве литературное объединение «Магистраль», прочитать наши стихи.

Козлов жил рядом с Театром юного зрителя. Мы купили вина и пошли к нему. Серёже Храмов не понравился. Он о своих стихах был очень высокого мнения. Читал их весь вечер.

А Левин принял нас одинаково хорошо. Сказал, что зачисляет нас в кандидаты. А в члены объединения принимает бюро поэтов после прохождения кандидатского стажа. Он не ограничен. Зарекомендуешь себя, понравишься, тебя примут. А нет – будешь ходить в кандидатах.

Потом я понял, что это была хитрая уловка Левина. «Магистраль» располагалась в Центральном Доме железнодорожников у Казанского вокзала и создавалась для железнодорожников и членов их семей. Но Левин провёл в устав важное исключение: талантливый художник принимался не за профессию, а за дарование. Так что в кандидатах больше всего было железнодорожников.

На первом занятии члены объединения читали свои новые стихи. Мне очень понравился невысокий курчавый брюнет со лбом, увеличенным залысинами. Он прочёл стихи, первые строчки которых сразу врезались в память:

 

Нева Петровна, возле вас – всё львы.

Они вас охраняют молчаливо.

Я с женщинами не бывал счастливым,

Вы – первая. Я чувствую, что – вы.

 

Щемящие строчки продирали до дрожи. «Это стихи или песня?» – спросили брюнета. И я, только сейчас впервые услышавший имя Булата Окуджавы, решил, что его спрашивают, не написал ли какой-нибудь композитор песню на эти стихи. «Стихи», – ответил Окуджава. И сразу за ним начал читать свои стихи поэт Игорь Шаферан, чья фамилия мне была знакома именно как песенника. И я укрепился в своём мнении по поводу вопроса, заданного Окуджаве.

Григорий Михайлович представил и нас с Козловым. Оба прочитали по стихотворению. «Хорошо!» – покивали нам слушатели. Но мне показалось, что они проигрывают тем, что читали Гиленко, Аронов, Бялосинская. Я удивлялся, как мало, оказывается, я знаю хороших поэтов.

Но через очень недолгое время Окуджава пришёл с красивой молодой актр исой, которая только что снялась в главной роли в фильме, сразу ставшем популярным. Она расчехлила гитару, которую принесла с собой, и, когда объявили Булата, с поклоном подала ему её, которую он так же церемонно принял.

– Вот, – сказал он, – парочка новых. Боюсь, что они ещё сырые, – и запел.

Кажется, он тогда пел «Полночный троллейбус» и «Сентиментальный марш». Но боюсь ошибиться. Потому что с места ему заказывали уже известные этим людям песни, и он охотно их пел.

Как я его слушал, Боже мой! Какое наслаждение испытал! Я, любитель Вертинского, Лещенко, Козина, обожавший русские романсы, чувствовал особое своеобразие песен Окуджавы, ни на кого не похожих. «Прост, как правда!» – вспомнил я, как ответил Горькому один рабочий о самой главной черте Ленина. И, отбросив за ненужностью Ленина с рабочим, сформулировал для себя основополагающий облик человека, поющего сейчас эти песни: «Прост, как правда!»

Меня довольно быстро приняли в члены этого объединения, занятия которого я старался не пропускать ни в школе, ни на заводе. Поступив на вечернее отделение университета, я пытался себя подбадривать, писал: «Что же делать? А делать нечего! / Делать нечего, знаю сам: / Днём работать, учиться вечером / И писать стихи по ночам». Но не бодрили меня эти слова. По ночам писать стихи не хотелось. Да и не писались они у меня по ночам. Остро встал вопрос о переходе на дневное. Я даже подумывал бросить филологический и подать стихи на творческий конкурс в Литературный институт.

Но дело было зимой. Однажды в университете я поймал взгляд девушки в красной кофте, посмотрел на неё пристальней и понял, что она мне нравится.

Надо сказать, что после истории с Нинкой, мне, можно сказать, не нравился никто. Была у нас в классе Лукашина, миловидная высокая второгодница, бандерша по своей натуре. «Ты нравишься такой-то, – говорила она мне о ком-то из одноклассниц, – не зевай». Но такая-то мне не нравилась. Однако у Лукашиной и без школы было много подруг. «Хочешь что-нибудь с ней иметь?», – предлагала она мне какую-нибудь из них. Почему же не хотеть, если и та хочет? Когда было тепло, мы шли в парк Горького, располагались в Нескучном саду. А холодно – лукашинские подружки готовы были и в подъезд поздно вечером с тобой зайти. И на чердак подняться. И – чего скрывать? – устраивались мы и на скамейках в безлюдных местах. Радости при этом я не испытывал.

Так что могу сказать, что девушка в красной кофте мне по-настоящему понравилась впервые.

Я следил за ней. Открыл, что у неё кто-то есть. Однажды после звонка об окончании лекции в аудиторию заглянул простоватый, похожий на рабочего парень. И моя красавица радостно помчалась к нему, схватила его за руку, он её приобнял, и они пошли к раздевалке, хотя лекции ещё не кончились. На других в этот день она не появилась.

Открыв это, я решил выбросить её из головы. Не смотрел ни на неё, ни в её сторону. Но, как я теперь понимаю, наигрывал равнодушие, которое соскочило с меня, когда мы оказались рядом, за одним библиотечным столом, готовясь к летним экзаменам.

Господи, как меня потянуло к ней. Как я понял, что и её тянет ко мне. Мы читали фольклор, хохотали над репликами мужиковатых героев, выходили курить (да, тогда мы курили), я читал ей стихи и чувствовал: я ей нравлюсь!

Она дала мне телефон, и летом я позвонил ей. Приятный немолодой женский голос сказал, что она в отъезде. Я и сам звонил накануне отъезда: уехал в Крым, в Евпаторию, оттуда поехал в Ялту, получил письмо от Марика Быховского, который выехал с палаткой на Кавказ и поставил её во дворе жилого дома в Макапсе. Отвечать я не стал, поехал в Симферополь, в аэропорт, вылетел в Адлер. Летел очень тяжело: первые «ТУ» раскачивали, как штормовые волны. Оклемался, прилетев. Сел в электричку и через несколько часов был в Макапсе. Марик, естественно, был поражён. Мы с ним неплохо провели время на Кавказе.

А вернувшись в Москву, я тут же позвонил ей.

– Генка, – обрадовалась она мне, – давай встретимся. – И другим, севшим, голосом: «У меня недавно мама умерла».

Она привела меня в небольшую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. «Это папина, – сказала. – Я пока живу у него». Но на следующий день мы с ней были в доме на Арбате. «Мамина комната», – показала она мне. И вошла в другую – смежно-проходную: «А это моя».

Ясно, почему я не ушёл в Литинститут? Потребность видеть её, быть у неё перебивала всё на свете. Вместе мы встретили Новый 1961-й год. А в январе подали заявление в загс. И расписались в самом конце месяца.

Да, это я о своей жене Марине, которая тоже перешла на дневное отделение на втором курсе. А на третьем коляска с нашим сыном нередко стояла во дворе университета: до него от арбатской квартиры было рукой подать.

Как мне удалось перейти на дневное отделение, я уже однажды описывал. Повторяться не хочется. Напомню только, что это обстоятельство страшно разозлило замдекана Михаила Никитича Зозулю. Когда-то, в 1937-м году его, сотрудника аппарата Совнаркома РСФСР, уволили с партийным выговором «за потерю бдительности» – не сумел разоблачить своего начальника, оказавшегося «врагом народа». После этого он уже никогда не терял бдительности и побуждал не терять её других. Например, очень тщательно проводил расследование того, каким образом в столах аудитории перед самыми выборами в Верховный Совет оказались листовки, призывающие не ходить «на выборы без выбора». Виновники не нашлись. Но искал Зозуля очень долго, вызывал к себе в кабинет студентов поодиночке. Словом, окажись в моё время его начальник «врагом народа», Зозуля сумел бы его разоблачить. Потому и просидел на посту зама декана по научной части почти тридцать лет – с 1949-го по 1977-й год.

А Марина перешла на дневное отделение легко. Её отец, Михаил Макарович Бондарюк, главный конструктор ОКБ, ведущий специалист по сверхзвуковым прямоточным воздушно-реактивным двигателям, создавший и успешно испытавший в СССР первый образец такого двигателя еще в годы войны, имел немало знакомых в министерствах и в академии. Перевести дочь с вечернего отделения на дневное ему труда не составляло. Но Марину не радовала отцовская протекция.

У отца были старшие дети – Маринины брат и сестра. Ещё одна сестра Марины была старшей дочкой её матери. Однако именно Марина была отцовской любимицей.

До пятнадцати Марининых лет все жили одной семьёй. Последнее их пристанище – высотное здание на площади Восстания. Когда разошлись родители, Марина с мамой оказались в арбатском переулке в квартире с большой кухней, большим вытянутым коридором и двумя небольшими смежно-проходными комнатами. После смерти мамы Марина осталась одна прописанная в этой квартире. Отец попросил жить с дочкой няню, которая её вынянчила и очень любила. У няни была своя комната, но она согласилась пожить с Машенькой (домашнее Маринино имя) до её замужества.

 

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
To prevent automated spam submissions leave this field empty.
CAPTCHA
Введите код указанный на картинке в поле расположенное ниже
Image CAPTCHA
Цифры и буквы с картинки