В Германии красивых женщин нет.
За что она наказана Всевышним?
На это есть логический ответ,
Но нам с тобой, покажется он лишним.
Марк попал в Германию случайно, потому что дал обет никогда туда не ездить. Не только в Германию, но и в Польшу, на Украину, в Прибалтику. Он родился в Штатах, и его родственники не погибли в Холокосте, но с годами, он все сильнее ощущал тяжесть всемирной вины, вины всего человечества, своей личной ответственности. Ответственности за что? Ведь сам он не пострадал, но физическая боль свилась тугим клубком внутри сердца, и он только удивлялся тому, что до сих пор у него не было инфаркта, или мозг не ударил инсульт. И это чувство вины и ответственности росло и росло, и переполняло его так, что он и не жил, а только и думал о том, что произошло больше семидесяти лет назад. Представлял убийство миллионов в концлагерях или тысяч в ярах и массовых могилах, вырытых самими жертвами. То ли его воображение было столь ярким, то ли насмотрелся за многие годы документальных фильмов того времени, но стал жить только этими картинами, а все остальное отодвинулось на задний план.
Но пришел он к этому постепенно, накапливая с годами эту невыносимую информацию. Сначала, как и многие американцы, он отказался от покупки немецких автомобилей и других товаров, сделанных в Германии или в Польше, или в Прибалтике, или на Украине. Не мог понять, как переваривают сами немцы уничтожение своих соседей. Не убедило его и признание немецким правительством маразма своего народа. Не нравилась ему и дружба Германии с новым еврейским государством, а особенно деньги, которые она ему выплачивала. Разве могут деньги очистить совесть целого народа? Но еще больше его потрясало молчание тех, кто, подражая Германии, а иногда и опережая ее, охотно умерщвлял многие тысячи и даже миллионы своих соседей, с которыми веками жил бок о бок.
В Германию попал он с круизным кораблем, чепй маршрут протлегал по скандинавским странам, с заездами в Гамбург, Эстонию и Ст-Петербург. С туристической группой его привезли на автобусе в Берлин. Тут он впервые увидел большое количество немцев: прохожих на улицах, покупателей в магазинах. Ничего агрессивного в лицах, никакой аккуратности в одежде. Но он, по своей холостяцкой привычке, прежде всего, обратил внимание на молодых женщин. Были милые лица в Швеции, Дании, Финляндии, много меньше в России, но не встретил он ни единой симпатичной физиономии в Берлине. Он читал, что Германия после войны не сделала никакого заметного вклада в науку и в искусство. Но такого оскудения генетического фонда нации он не ожидал. Все-таки моральная ущербность нации передается через покoления, впрочем, как и ее идеология, всосанная с молоком нацистских фрау.
Германский Бундестаг после войны принял закон об увековечении памяти еврейских жертв нацизма. Наконец, после десятков лет проволочек, на площадке окруженной торговыми точками и базаром, недалеко от Рейхстага, но не в очевидной близости от него, соорудили очень странный монумент, состоящий из десятков черных разновеликих мраморных плит, уложенных в аккуратные ряды.. Ни одной надписи или еврейского знака на них Марк не нашел. Только в незаметном углу сооружения, он увидел темную лестницу, ведущую в подземелье, куда поместили жалкий музей Холокоста. Зачем тревожить души невинных немцев, они и так потеряли в войне больше трех миллионов своих граждан – это вдвое меньше, чем шесть миллионов евреев, или в десять раз меньше тридцати миллионов россиян. Все-таки, немцы доказали, что они сверхчеловеки. Вот только гены подкачали... Но с этим уж ничего не поделать. А как же человеколюбивые прибалты и славяне?
Марк видел по телевизору документальную передачу о поездке французского священника по селам и городкам Украины, в которых местные жители убивали своих соседей-евреев еще до прихода немцев. Таких поселений священник насчитал тысячу восемьсот. Показали его беседы со стариками, которые были свидетелями этих убийств. Старики говорили не стесняясь, даже хвастаясь своей памятью: они ни за что не отвечали. Что им скрывать? В то время им было по семь-восемь лет, и ни по каким меркам их судить было нельзя. Эти свидетели водили ксендза на места массовых захоронений, где не только памятники не стояли, но и распознать, что там покоятся тысячи жертв «добрососедской любви», казалось, невозможным. Это были заливные луга для выпаса скота, или молодые рощи, или кустарники, выросшие на еврейской крови. Марк надеялся, что с объединением Европы, Польшу и Прибалтику примут в Союз только при условии, что, подобно Германии, они всенародно признают вину за убийство многих тысяч своих соседей и покаются перед еврейским народом. Но ничего такого не произошло: будто никто не помнил этого ужаса сорок первого года. С невинными глазами почти святых, забыв о всех религиозных заповедях, кстати, подаренных им иудеями, они вступили в новую жизнь, начисто перечеркнув свое прошлое и даже не стесняясь его. Мэр одного польского городка на памятнике жертвам войны, оставил голой одну сторону мраморной плиты, чтобы написать там имена евреев, убитых самими жителями. Но поднялся такой вопль и крик, что он побоялся за свою жизнь. Вот в такой дружной семье живут святые европейцы. Правда, Украина еще не вошла в эту семью, но скоро войдет. Они начисто стерли из памяти Бабий Яр и названия тысяч кровавых сел и деревень. Но Марк все помнил – это стало его идеей-фикс.
Бабушка Марка уже год находилась в приюте для стариков «Дочери Израиля» в Нью-Джерси. Случилось так, что она упала на ровном месте и сломала бедро, а было ей много за девяносто. Марк думал, что это конец, и на ее выздоровление не рассчитывал. Но в больнице ей сделали операцию: вставили новое железное, а точнее, титановое бедро, и она через неделю стала понемногу двигаться. Его родители жили в другом штате, трудно работали и навещать мать, а точнее, его бабушку, могли только по выходным. Они согласились с внуками, что поместят ее в «Дочери Израиля» - заведение вполне пристойное, управляемое евреями, хотя пациенты были всех кровей, даже немецких и польских. Это Марк выяснил вскоре, навещая бабушку в обеденное время, чтобы проследить, как она ест или покормить ее.
К бабе Рае три раза в неделю приходила нянька, которая ухаживала за ней после падения, сначала в больнице, а потом дома, пока бабушку не положили в этот приют. Продолжала она приходить в приют на три оплачиваемых часа, которые прописали социальные работники. Звали ее Олей - стройная шатенка лет тридцати, улыбчивая, но не разговорчивая. Как она попала в Штаты, он не знал, да и не интересовался. Ее редкие зубы, которые открывались в улыбке, да кривые нижние клыки не отпугивали Марка, а гладкая кожа, большая белая грудь, выпирающая из тесной кофты, и зеленые с проблесками глаза, делали ее довольно милой. Честно говоря, Марка, сорокалетного холостого мужчину, привлекали любые молодые женщины. Он был одинок, не имел даже герлфренд и жил с бабушкой. Хорошо работал, давно скопил денег на дом, но все время откладывал покупку: не хотелось съезжать от бабки, с которой было тепло, уютно и сытно.
Когда он после работы приходил в приют, Оля подкатывала подопечную в коляске к самому входу, Марк целовал бабушку в щеку, Оля подставляла свою, и он чмокал ее тоже. Она стала делать это, помятуя, что они знакомы давно, еще с тех пор, как Оля приходила ухаживать за бабушкой к ним домой. Это вошло в привычку, и было так просто и естественно, что никто из персонала или больных, находившихся поблизости и видевших эту сцену, не хихикал и не отпускал пошлых шуток. Марк привык к этой процедуре и перестал понимать, к кому он приходит: к бабушке или к ее няньке. В те дни, когда девушки не было – знал, что она учится в местном колледже, - он сильно огорчался, и весь вечер хмурился, объясняя бабушке, что устал на работе. Для Оли это было не только данью вежливости, к которой ее приучили в Америке, но она и на самом деле питала к Марку теплые чувства. Сравнивая Марка со своим отцом – человеком грубым и неласковым, который никогда ее не целовал, она видела разницу между ними и мечтала иметь такого, как Марк, если не мужа, то хотя бы бойфренда. В колледже вокруг нее вились студенты, но были они прямолинейны и назойливы. Иногда ее приглашали на вечерики, но это заканчивалось тем, что после пары дринков ее ласково уговаривали зайти к кому-нибудь из парней в комнату общежития, посмотреть, как живут американские студенты. Тут же соседи по комнате исчезали и она оказывалась вдвоем с парнем, вежливость которого мгновенно испарялась и он полупьяно ей объяснял, чего ему от нее надо. Она слабо сопротивлялась, помня материнские уроки, когда та говорила, что «коль кобыла не захочет, то кобель и не наскочит». Мать не верила в рассказы об изнасилованиях, так распространенные в Штатах, потому что по собственному опыту знала, что парень ничего не добъется, если девушка сопротивляется. Оля поверила матери, и ни разу не испытала насилия, хотя попытки были. Постепенно она так привыкла к Марку, что считала себя почти членом его семьи, а к бабе Рае относилась с заботой и вниманием, как к своей собственной бабушке, которую она никогда не знала.
Обычно за столом сидело четверо старушек, три эмигрантки и американка, и все довольно бойко разговаривали, особенно одна, моложе других – лет немного за восемьдесят. Эту старушку звали Клавдия, или просто Клава. Она вспоминала свою молодость и с гордостью говорила о том, что в семь лет видела, как расстреливали евреев в ее деревне Нежино, недалеко от Киева. «Расстреливали свои же, сельские парни и мои дядьки и даже отец в том числе. Я тогда ничего не понимала, - извинительным тоном поясняла Клава, – помню мою подружку Риву, она спряталась у нас в доме, а я закричала, что она еврейка, и ее вытащил из подвала мой старший брат и тут же ее застрелил. Это сейчас я знаю, что и среди евреев есть хорошие люди, вот возьмите наш дом для престарелых, кто тут командует? – они, евреи, добрые люди, правда, вся обслуга черная, но и среди них есть неплохие женщины».
Марк однажды присутствовал при откровениях Клавы. Кровью налилось его лицо, он готов был растерзать старуху, но только вскрикнул: «Ах ты, старая блядь, да я тебя!» - и уже подошел к ней сзади, готовый сжать руками ее морщинистую шею. Но подбежали медсестры и Оля и оттащили его, а Клава, будто ничего не заметила, и продолжала говорить и говорить... Старуха-американка ничего не понимала и совершенно отключалась – она берегла свою нервную систему... Только баба Рая все понимала и сидела, закрыв лицо руками и тихо причитала: «Какой ужас, какой ужас... и это в Америке. Как таких людей пускают в эту страну? Надо удирать отсюда куда угодно...»
Марк внимательно следил за действиями Оли. Она, казалось, не поняла, что произошло в столовой и успокаивала его, поглаживая по голове. Подошла она и к Клаве и сказала ей несколько слов, которые Марк не разобрал. За все время - а бабушка провела в приюте больше двух лет, - он так и не смог толком поговорить с Олей. Когда он после службы появлялся в заведении, она отвозила бабушку в столовую, где надевала ей белый накрахмаленный слюнявчик на грудь, кормила ее, что занимало не меньше часа, потом они вместе направлялись в небольшой больничный садик, где баба Рая радовалась каждому цветку и старалась дотянуться до него руками. Потом они отвозили бабушку в ее комнату, и Марк включал телевизор с русской программой. Втроем они смотрели фильмы или последние известия. Бабушка оставалась в коляске, а Марк и Оля сидели в узком кресле для гостей, тесно прижавшись плечами и бедрами...
Вскоре Марк уходил, поцеловав бабушку на прощание, но Оля уже не целовала его в щеку. Они оба были сильно возбуждены и старались не смотреть друг на друга. Понимала ли Оля русское телевидение, Марк толком не знал. Для него она была русской хоум аттендант, то есть приходящей няней, и все. Она перекидывалась несколькими словами с бабой Раей, говорила Марку «добрый день», когда встречала его и «до свидания», когда он прощался. Но вдруг он стал обращать внимание, что она говорит Клаве «добже, пани», а к медсестрам обращается по-английски. Русскую речь он редко от нее слышал. Он не задумывался об этом, потому что теплая нить, которая связала их нечаянно, была слишком тонка, и он опасался, что она может вот-вот оборваться.
Оля ничего не знала о прошлом своего деда, но понимала, что мать ее вовсе не еврейка и была рада, когда они переселились из Бэр-Шеды в Нью-Джерси, где процветал брат деда, которому стукнуло девяносто, и где он владел строительной фирмой. Оля быстро освоила английский, который учила еще в школе ,и легко поступила в местный колледж, за который не надо было платить.
По какому-то внутреннему голосу, Оля стеснялась говорить по-украински, хотя знала его хорошо, и старалась вставлять в английский не украинские, а русские слова. Но в приюте она расслабилась и говорила с Клавой по-украински, не ожидая от нее особых откровений. Все старухи за столом были подростками во время войны и часто вспоминали свое детство. Была среди них Гертруда, сухая женщина много за девяносто. Она рассказывала о себе мало, но со временем, когда она часами сидела за обеденным столом, многое из ее удивительной жизни стало проясняться. Она родилась в Киеве, в семье отца-инженера и матери-врача. Была активой комсомолкой. До сих пор любит напевать советские песни, даже здесь в приюте, сидя с подругами. Но баба Рая ее обычно прерывает: «Не тебе петь эти песни, немецкая овчарка». Когда Марк в столовой, он нежно поглаживает бабу Раю по голове, пытается ее успокоить, но он сам доведен до крайности. Ведь он слышит все эти разговоры и не может понять, откуда появились в этом еврейском приюте такие старухи, как Клава или Гертруда. Нет, в нем играла еврейская кровь, которой была удобрена украинская земля. Эта ненависть пропитала его насквозь и он поклялся никогда не посещать Украину или Прибалтику. С трудом он переносил украинскую речь, и даже два слова, сказанные Олей старой Клаве ,выводили его из равновесия.
Баба Рая нежно относилась к внуку, называя его то деткой, то моим мальчиком. Вскоре она озаботилась, как Марк обходится без нее, кто ему готовит, кто убирает в доме, кто стирает белье. Он отшучивался, говорил, что уже не маленький, что любит питаться в ресторанах, что сам убирает дома и стирает белье в машине. Единственно, что он ненавидит, – это застилать огромную кровать - обегает вокруг нее несколько раз, но все равно она выглядит неряшливо. Баба Рая обратилась к Оле, но так, чтобы и внук ее слышал: «Оленька, а ты не сможешь приходить ко мне сюда не три раза в неделю, а два, а третий день, например, в пятницу, к нам домой - поможешь Марику вести хозяйство? Ты ведь прекрасно готовишь». «Добже, - согласилась Оля, - то есть, конечно».
В следующую пятницу он ушел с работы пораньше. Он торопился домой, хотя не мог себе объяснить, что с ним происходит. Неужели дело было в Оле? Неужели он волнуется, что происходит дома? Но Оля уже несколько лет приходила к бабе Рае, и ее приутствие в доме не должно бы его беспокоить.... Оля была одета в свой легкий плащ, который облегал ее стройную фигуру, она уже собралась уходить, не дождавшись его. Он кисло улыбнулся и подставил ей щеку. Она не чмокнула его, как раньше, и он совсем понурился. «Уот хеппенд?» - спросила она по-английски. «Ай ем джаст тайед». «Окей, ай уилл гоу». «Уэйт а moment» Он не знал зачем попросил ее задержаться. А она сняла плащ и подошла к нему вплотную. Они осторожно обнялись. За многие годы впервые были одни – без бабы Раи, без любопытных глаз старух и медсестер в столовой. Долго стояли прижавшись друг к другу. Он вдыхал ее запах, но вовсе не духов, а жидкостей для уборки квартиры. Ему было очень хорошо, даже ее запах ему не мешал, но он резко оттолкнул ее. Она отпрянула и спросила со слезами на глазах: «Ю донт лайк ми?» «Ты можешь говорить по-русски?» «Трошки». «Значит, не можешь, а по украински бачишь?». «Да-да, бачу, бачу». Так они продолжали тихо говорить на смеси русского и украинского, будто кто-то мог их подслушать. «Ты понимаешь, Оля, дело не в тебе, а во мне – ты мне давно нравишься, но я отторгаю всех, кто связан с бендеровцами, сташкевичами, с жутким прошлым той войны. Ты слышала, наверное о «Бабьем яре» в Киеве?» «Нет, не слышала, я же родилась в восемьдесят седьмом, мало что знаю о той войне, расскажи мне». «Ах, Оля, и рассказывать тяжело, и молчать не могу. Хочу, чтоб ты знала, как поступали украинцы со своими соседями по селу, еще до прихода немцев, во Львове, в Киеве и в селах вокруг. Может быть и твои предки были среди тех убийц». «Нет, ничего такого не было». «Да как ты знаешь?» «Так мой батя родился в 55-том, как он мог кого-то убивать? Нет, ничего такого не было и быть не могло». «Да, не могло, - будто с разочарованием в голосе, повторил Марк, - потом всколыхнулся, - а что делал твой дед во время войны? Он-то был молодым, наверное, года двадцатого рождения, как моя баба Рая». «Баба Рая твоя, хорошая женщина, я ее очень люблю, - неожиданно и ни к месту, как показалось Марку, вставила Оля. Но тут же спохватилась....
В этот день вечером они вернулись к той же теме. «Понимаешь ли, Оля, я ненавижу все немецкое, украинское, польское. Я понимаю, что прошло четыре поколения с той войны, но «пепел Клааса стучит в мое сердце» - ты спрашиваешь меня, что это и откуда, ты не читала этой книги. Это из романа Шарля де Костера «Легенда о Тиле Уленшпигеле», я помню ее с детства. И пепел миллионов людей, сожженных в печах Освенцима, похоронил меня вместе с ними. Я не могу понять почему мир не встает и не кричит во все горло во всю силу легких: «Люди, что вы делаете, почему молчите, где ваши святыни, где ваша совесть или хотя бы ее зачатки ? А в ответ глухая тишина – нет, не равнодушия, а полного безразличия, полного отрицания того, что произошло 75 лет назад». «Я понимаю, о чем ты, Марк, говоришь, но разве ты и я хотим разрушить то, что между нами случилось?» «А что случилось, Оля? Ничего не случилось». «Ладно, ничего, так ничего, давай забудем этот разговор и то, как мы стояли прижавшись друг к другу и я чувствовала тебя, всего тебя...» «И я тебя чувствовал всю тебя... «Так это надо забыть? Помнить о том, что было давно-давно, но забыть то, что случилось с нами сию минуту?» «Ты правильно говоришь, Оля. Но это правильно для тебя, а я на другой стороне баррикады». –«Я хочу быть рядом с тобой...» «Расскажи мне, что делал твой дед на Украине в 1941 году». «Он никогда ничего об этом не говорил, да я и не спрашивала». «А ты поспрошай, может быть он и разоткровенничается на старости лет». «Хорошо, я его попытаю, Марк».
«Марк, - сразу начала Оля, когда они встретились, - я ничего не узнала, да он в таком настроении, что и говорить не хочет, однако, нашла у него в бумагах вот эту книжку, – она протянула Марку толстый блокнот с пожелтевшей бумагой. «Похоже на дневник, - сказал Марк, - ты можешь оставить его мне на пару дней?» «Конечно, вряд ли дед вспомнит о нем». Марк полистал блокнот: «Да тут же все по-украински». «Я буду тебе толмачом, то есть, переводчиком. Хочешь, давай начнем сейчас, но ты с работы голодный, я тебя покормлю, добже?» «Покорми, если найдешь, что-то в холодильнике, только прошу, не говори со мной по-украински, окей?» «Добже, - она смутилась, - окей, но я должна перевести дневник деда?» «Записывай, а я потом прочитаю». «Но я не можу писать по-русски» «Это проблема, - озаботился Марк, - что же нам делать? У тебя хорошая память? Может быть поступим так: ты читаешь, а потом расскаживаешь мне, окей?» «Нет, я думаю, что будет лучше, если я буду читать и тут же, тебе переводить». Оля схитрила, ей просто хотелось побыть вдвоем, сидеть рядом, по-возможности, прижимаясь к Марку и чувствуя его сильное, крепкое тело. «Хорошо, - согласился Марк, - сегодня я занят, давай начнем в следующую пятницу».
В следующую пятницу он немного задержался на работе – не специально, просто так получилось. Когда он пришел домой, на кухонном столе был накрыт ужин, или, по-американски, обед. Оля сварила борщ, поджарила котлеты и картофель – все по его вкусу, рядом стояла запотевшая бутылка пива Янглинг, которое он любил. Оля сидела с раскрытым дневником деда – глаза ее не понравились Марку, что-то в них было не так. Они не увлажнились, не потускнели, но пропала в них жизнь, игривое мерцание чистых блесток. Марк медленно ел, изредка бросая взгляд на соседку, спросил, обедала ли она. «Спасибо, я сыта», - неопределенно ответила девушка. «У тебя усталый вид, - равнодушно сказал он, - может быть, ты не будешь сегодня переводить?» «Я уже много перевела, пока тебя ждала, но не знаю, захочешь ли ты слушать, то, что я тебе перескажу». «Так мы для этого и собрались, пожалуйста, начинай». «Я не могу, я вдруг почувствовала себя еврейкой, той девочкой, которую убил мой дед». Марк внимательно посмотрел на девушку – надеялся и боялся увидеть слезы. Но она смотрела прямо перед собой, будто вдруг ослепла. «Я не могу это ни читать, ни переводить. Это так страшно. Не могу поверить, что мой дед, мой любимый дед Богдан в этом участвовал». Вдруг она страшно закричала: «Нет, нет!! Этого не могло быть, - она истово перекрестилась, - это божеский народ, спаси и помилуй всех невинно убиенных». Марк ждал, но не увидел на лице Оли даже следа слез, хотя она раскраснелась , а поджатые губы наоборот, побелели. «Да она же просто страшная, - спокойно подумал он, и это внесло успокоение в его душу, - как я мог допустить даже мысль о близости с ней? Все правильно, все течет, как и должно происходить... В Германии красивых женщин нет... Но она же ухаживала и до сих пор ухаживает за моей бабой Раей, а теперь приходит ко мне раз в неделю, - какой бес меня попутал? Этого не должно быть, это - как простить палачей, которые убили всю твою родню, нет-нет и нет, лучше самому удавиться». Но тут внутри образовался другой голос, который хитро и плотоядно шептал, что девушка тут ни при чем, что ни она, ни ее родители в этом не участвовали, что детей не судят за преступления предков. Но тут внутренний голос затих, а наружу вырвался не вскрик, а дикий вопль: дело не в том, что у ее деда руки в крови, а в том, что все они замараны этой кровью, которую ни смыть, ни очистить невозможно – она въелась намертво в память, в гены этих людей. Он вспомнил, как сказала жена его дядьки, когда они жили рядом на даче: «Мама, Лазарь не плохой мужик и детей любит, но от него сильно евреем пахнет». И от этого никуда не деться: они всегда будут чуять чужой, непривычный запах, сколько бы детей вместе ни нарожали, и сколько бы лет ни прожили вместе.
Тут дело не в генах, а в истории и традициях народа, которые передаются через много поколений. Ведь не нужно обсуждать свое отношение к народу, говорить об этом за столом каждый день – достаточно мельком, мимоходом бросить презрительное слово или глупую шутку о жадности или чесночном запахе, исходящем от «этих» людей, и это врежется в память с детства и передастся через много-много поколений. И вот вырастают молодые мужчины и женщины, которые ничего не знают о евреях, но каждое упоминание о них, ассоциируется с воспоминаниями детства, со словами, как бы мимоходом брошенными родителями. Марк вполне мог поверить, что дед никогда не рассказывал при Оле о своих «подвигах» во время войны, но не сомневался, что презрительные слова о евреях ни раз вырывались из его шамкающего беззубого рта. Он будто видел, как старик, отхаркивая коричневую слюну, хрипло говорит, что это «они» хотят захватить весь мир, что это «они», убивают арабских детей, что это «они» правят Америкой. Бедная Оля – она отравлена с рождения, хотя и не понимает этого. Она привязалась к Марку и его бабушке, но пройдет немного лет, и она почувствует, что от него и его бабы Раи пахнет чесноком.
Что делать Оле? До сих пор она не понимала злобы и ненависти Марка к деду Богдану. То, что она успела узнать из записок деда, было страшно и выше ее понятий, понятий возросших на христианской морали и библейских заповядях. Но вот она переводит:
«В селе возле города Нежин, где я жил до войны, образовался отряд полицаев-доброхотов. У нас не было формы и всего с десяток автоматов, но мы получили приказ немецкого командования, разосланного по всем селам и городам Украины, освободить украинскую землю от жидов, не дожидаясь прихода войск Вермахта. Мы стали готовиться к операции: вывисели на столбах списки евреев, приготовленные местными жителями заранее, нашли в яру глубокую яму, велели всем жидам собраться перед сельсоветом вместе с документами и ценными вещами. Все справно собрались ровно в восемь рокив. Выстроились в десять рядов – по пятьдесят жидов в ряду. Я тут же подсчитал, что около пятисот душ. Я был как бы за старшего, хотя меня никто не назначал. Все шло хорошо и ладно – ни шума, ни криков. Думаю, никто из них не понимал, что происходит. Но вдруг увидел в толпе евреев Машу – девочку, с которой дружил в школе. Вернее, не дружил – это была любовь-ненависть. Мы сидели за партой, прижавшись тесно друг к другу, и я весь был в напряжении – это не было обычным общением – просто так получилось: готовились к сдаче «тысяч» - знаков немецкого текста. Маша переводила – ей помогало знание идиш, исковерканного евреями немецкого языка. Я знал, что этого нельзя делать, но не удержался и кончил прямо в штаны, – она чувствовала, что со мной происходит, но не отстранилась, а наоборот, прижималась ко мне все сильнее. Я никогда не мог простить этого унижения, и вот настал момент – я выстрелил в Машку-жидовку, и попал ей в лоб. Что тут началось! Мои хлопцы не дождались приказа – стреляли без разбора, забыли, что вырыта была яма накануне, куда жидов надо было пригнать. А теперь что делать? Не возиться же нам самим с трупами. Собрали оставшихся в живых крепких парней и девиц и велели им стащить трупы к яру, где они их сами же и закопали. А пока хоронили убитых, селяне толпой бросились в опустевшие хаты. Тащили оттуда, что можно и что казалось ценнее. Не брезговали ни кухонной утварью, ни постельным бельем, ни мебелью...»
«Дед, дед, неужели это было, неужели ты убивал своих соседей, своих соучеников по школе? Не могу поверить...» - Оля вся дрожала и не смотрела на деда, когда вернулась домой поздно и дед еще не спал. «Что с тобой, Оленька, что с тобой? Я же вижу, что ты не в себе. Каждый раз, как приходишь от этих людей – не в себе». Оля не отвечала – не было сил. «Послухай сюда, детка: все не так просто, как это изображают коммуняги... Я тебе правду скажу: евреи правили на Украине с двадцатого года. Каганович Лазарь – был самым главным. Хлеб у народа силой забирали, а если кто прятал, в расход пускали, – суд скорый, тройкой назывался. В них тоже евреи командовали. Что было делать? Пришла весна, а сеять нечего – земля вокруг богатая, чернозем, а ничего на ней не взрастает. Так начался голодомор – миллионы умерали с голоду прямо на улицах городов – шли туда в надежде прокормиться: Харьков, Киев... А рабочим самим есть нечего...
Что же ты хочешь? Мстили мы, правда, не тем – среди сельчан большевиков почти не было, но злость затаилась, и уже не остановить хлопцев – убивали без разбора... Вот такие дела, Оленька, суди как хочешь..». Оля в следующий раз перевела Марку на русский речь деда. Он ничего на это не ответил.
Марку не терпелось увидеть живого полицая, ведь сколько он читал, сколько наслышан о них, но напрямую попросить Олю об этом он не решался. Однако получилось так, что она сама позвонила ему. Дед обнаружил, пропажу дневника. Он хранил его в прикроватной тумбочке и всегда помнил о нем. Раз в год, обычно в день своего рождения, он доставал его из-под груды пожелтевших газетных вырезок с некрологами своих боевых соратников, разглаживал утюгом смятые страницы и помногу раз перечитывал, вспоминая с умилением свои и их подвиги. Делал это в одиночестве, печалясь, что не с кем поделиться былыми заслугами.
После «боевой» осени 41-го, его взяли в армию, но не в регулярные войска, а в зондеркоманду. Там он провоевал до конца 44-го и ушел с отступашими немцами на Запад. По дороге он участвовал в расстреле раненых в госпитале, который русские не упели вывезти из-под Будапешта. Запомнился Зяма, еврей-врач с документами на имя лейтенанта Николая Петрова. Зяма был блондином, на еврея не похож, и его бы не тронули, но его выдала медсестра – хорошенькая кудрявая украинка. Его тут же раздели, проверили - и немедлено расстреляли. Как Богдан помнил, эта медсестра даже всплакнула. Что-то у нее с этим евреем было. Он иногда перечитывал это место в своих записках и умилялся... Вспоминал медсестру, которая ему тогда понравилась.
Заметив пропажу дневнка, он тут же подумал на внучку и потребовал у нее ответа. Оля призналась, что из любопытства взяла записки деда почитать, но не смогла сказать, где дневник сейчас. Деду Богдану было много за девяносто, но силы и энергию он сохранил. Схватил девушку за руки, сжал своими клешнями, но бить не стал – знал, что синяки в полиции засчитают как избиение. А она вырвалась – проворная девка, и тут же по-селл-фону позвонила своему хахалю: мол, так и так, дед меня из-за дневника хочет побить, выручай. Ну, парень этот через пять минут явился. Набросился на старика. Получилась драка, которую Богдан не хотел, но ничего не оставалось, как сопртивляться. Когда приехала полиция, на Марке ни одной царапины, а дед весь в крови: губа разбита, из носа сопли красные висят, да и Оля кричит, что деда убивают. Сама же, сучка, вызвала приятеля, а тут орет как резаная. Ну, полицейские, видя такое дело, Марка забрали, Олю – в свидетели, а дед, конечно, пострадавший.
Составили обвинение: Марк – бойфренд внучки пострадавшего, напал на последнего, причину полиция расследует. Семейная история, но все осложнялось тем, что Марк предъявил полиции старые дневники Богдана Невинного, в доказательство того, что тот во время войны служил в германской армии и принимал участие в уничтожении украинцев еврейского происхождения. Районный прокурор передал дневник в ФБР, но там решили, что этот случай, за давностью лет, не будут рассматривать. Нашли закон, по которому дела о военных преступлениях во время войны юрисдикции американских судов не подчиняются. Единственная вина Богдана Невинного заключалась в том, что в документах на предоставление убежища от преследования коммунистами, он не указал, что служил в Вермахте, что до убийства евреев, в деле об этом даже не упоминалось. В ФБР с сожалением констсатировали, что, хотя мистер Невинный прожил в США более пятидесяти лет и давно получил американское гражданство, но он подлежит депортации в Германию, из-за неправильно заполненных эмигрантских документов. «Дело это не срочное, - сказали ему ,- живите спокойно. Может быть, немцы откажутся вас принять».
Между тем, обвинение Марка в хулиганстве и нанесении побоев 94-х летнему больному старику, шло полным ходом. А Марк Болотов и не отпирался, что вступился за свою подругу, на которую напал ее дед. В полиции посчитали, что это семейная ссора между дедом и внучкой и дело против деда закрыли. Зато Марка судили за хулиганство, и тот признал себя виновным. Оля на суде выступила свидетелем против Марка, и это еще усложнило судьбу Болотова. Судья дал ему три года отсидки в районной тюрьме. Оля ни разу к Марку не пришла, и они никогда потом не виделись.
Прошло больше года, пока Германия согласилась принять Богдана, но предупредила, что его будут судить по немецким законам о военных преступлениях. Суд над Богданом Невинным прошел в Берлине тихо и без осложнений. Его приговорили к году тюрьмы, но, учитывая возраст и состояние здоровья, посчитали срок условным. В Америку его не пустили, но внучка прилетала в Германию несколько раз, навещала деда в большой двухкомнатной квартире в Восточном Берлине. Там старик прожил еще несколько лет, обеспеченный как бывший солдат Вермахта, немецкой пенсией и и бесплатным медицинским обслуживанием.
Добавить комментарий