ЧЕХОВ КАК МЕДИУМ
C «Улиссом» просто благодаря названию: сам автор дал ключ к сочинению, и пошло культурное распечатывание. Он ощущал некое в себе накопление, образование, складывание («еще неясно различал»). Возможно, сначала ключ дан самому автору.
Как дан был ключ другому автору, Фрейду: этот почувствовал личную правду «Эдипа». Обобщить – уже дело техники распечатывания.
Другие авторы не менее медиумичны и чутки к далеким звонам античности, но не столь категоричны. «Три сестры» (1901) Чехова – это, конечно, греческие Мойры или, возможно, римские Парки.
Клото прядущая, нитеводительница Лахесис... Атропос («неотвратимая») перерезает. Их тени спешат вслед за автором в Москву: он уже знает, но не верит. Впрочем, нить судьбы обнажилась в 1896-м: «Чайка» (поймать не получилось, сделал вид, что и не собирался... однако убитую подобрал...)
В 1904-м парадиз земной жизни – «Вишневый сад» – вырубает смерть.
Во Франции русские свои старческие дома так и называют: La Cerisaie.
«Общечеловеческое» не исчезает, оно протейно, как протеин, и это зрелище вечно, театрально, вновь и вновь организуемо на новом (злободневном) материале вплоть до полного вылущивания первоначального текста. Зрители идут и идут, инстинктивно, приговоренно, посмотреть – а везучим и всмотреться – и послушать пенье веретена.
К слову о предсмертном бокале шампанского. Чехов его выпил только потому, что этому напитку приписывали лечебные свойства. Вот как ухаживают за больным холерой врачом, Louis Thuillier, в Александрии в 1883 году: «С 7 часов мы делали растирания... Обильно ледяное шампанское, инъекции эфира. /.../ Дыхание и кровообращение поддерживаются уколами эфира и шампанским...» (A.Perrot et M.Schwartz. Pasteur et Koch. P., 2014, c. 128)
ЛАРА И ЛОЛИТА
Двигатель (внутреннего сгорания...) «Лолиты» и «Доктора Живаго» один: девочка-подросток – предмет любви-вожделения взрослого мужчины, вечного где-то подростка, однажды открывшего тяготение линий тела зреющей Евы, потрясенного, приговоренного продолжение линий – скрытых ситцевым платьицем – искать.
Пастернак осторожен: он разделяется на трех персонажей. Лару соблазняет адвокат и заклеймен негодяем, – заслуженно, всякий согласен. Так условности соблюдены (алиби обеспечено). Следующий и второй – Паша-революционер – возвращает Ларе доброе имя, он практик, он скучен, он Ларе не пара, он должен уйти, сделав дело (освобождения). Вот, наконец, и сам он – поэт, целитель ран – ее и своей, романтический медик, Тристан, победивший злодеев, Омар Шериф, подаривший бродячим музыкантам парижского метро чудную мелодию, от которой сразу щипет глаза, а рука ищет в кармане монетку.
Порок наказан, добродетель торжествует.
Набоков же хотел владеть всем, от начала до конца, открыто и дерзко, наслаждаясь, помимо главного, еще и превосходством пионера над домоседством. И поэт ведь, «заставляющий мечтать мир целый о бедной девочке моей». «Бедной» – чуточку он жалеет, но о чем? Пусть скажут специалисты.
О том ли, что не позволил ей вырасти? Что пожадничал? Запер ее в клетке романа навечно? Есть в чем позавидовать «Доктору», и не только премии...
ОДИНОКИЙ ВОИН
Хотел перечитать «Урицкого» Алданова, но не нашел в интернете эмигрантского издания «Портретов» (оно было в моей библиотеке Самиздата в Москве 1970-х), а размещенные в интернете, похоже, профильтрованы. Судьба поэта-мстителя Канегиссера меня давно привлекала, тем более, что в мои руки попали старые газеты 1918 года, «Свободныя Мысли», с заметками о покушениях, на Ульянова в Москве и на Урицкого в Петрограде, 30 августа.
(ФБОН перезжала в новое здание; меня, м.н.с. ИНИОН, отрядили от отдела науковедения грузчиком... после работы мне достались старые полки для книг и – тючок старых заржавевших брошенных в углу газет... О, как полыхнуло из них 18-м годом, – в комнатке в Боткинском проезде в 73-м!)
Интересно, что якобы стрелявшую в Лукича Каплан убили почти сразу же, а Канегиссера допрашивали полгода и убили только потом, – ясно, что кагебята выясняли подоплеку по-настоящему, а вот с Лукичом им было почему-то все ясно сразу...
Поэта держали в заключении в Кронштадте и возили на допрос в город. Однажды началась настоящая буря, баркас заливало, кагебята паниковали. Канегиссер сказал насмешливо, что только он один не боится потопления!
У меня была мысль написать «историческую повесть» о Канегиссере. В эмиграции, в 76-м это желание усилилось, – мне говорили, что где-то живет сестра поэта и что у нее есть его юношеские дневники. Тогдашняя редакторша «Русской Мысли» Шаховская относилась благосклонна к моим интересам; я искал сестру, помещая заметки в газете, но никто не откликнулся.
Тема «одинокого воина» огромна, она шекспировская, абсолютно трагическая. С крушением совка она вышла из-под глушителей, дала новые образы, – о. Мень, Литвиненко, Политковская, Немцов, – если назвать лишь несколько всемирно известных имен из тысяч судеб. Непочатый край для писателей и киношников!
КОЛЕСА СОЛЖЕНИЦЫНА
Мир изменчив, – иногда в мгновение ока. Какой-никакой, а начальник – капитан артиллерии – Солженицын превращен мгновенно в раба гулага Щ-242. Колесо фортуны сделало шаг: уже не дорога под ним на Берлин, а «круг первый» воронки низвержения, – дантовского ада (что странно, конечно, Солженицын ведь жив и не признан еще грешником).
Изменчивость (колесность...) мира. Человеческая потребность выйти из движения. «Довольно превращений» (слова умирающего Льва Николаевича). Достичь неизменности, – собственно, это и есть содержание религиозности. Человек верит, что изменчивость не окончательна – окончательна неизменность Бога. А она – вот парадокс – мелькает в разрывах пестрого покрывала (калейдоскопа) мира.
Потрясенный тюрьмой Солженицын ищет источник своего ощущения где-то возможной неизменности. И естественно поворачивается к оси колеса. К центру его. Там покой. Возможно, абсолютный. И если так, то там Бог. Он всемогущ. Он спасает в крайнем редком случае от рака.
У земной власти есть что-то «от Бога». Она тоже «всё может» (дать власть капитану, превратить его в раба, убить, сожрать).
«Круг первый» Нержина вел к «Красному колесу» Воротынцева.
Заметно, что психология обладателей власти иная, чем на периферии колеса: потому-то революции и возможны, что ось не может услышать, как ломается обод.
Инстинкт карьеры – движения вверх – тот, что он удаляется от изменчивости как можно выше, желательно в центр (и метафизический, и географический). Человек стремится подняться «социально», то есть максимально уменьшить набор факторов, требующих внимания и усилий.
Пребывание в центре, владение властью есть особая праздность.
Солженицын бывал призываем властью: сначала в капитаны. Гулаг был временной остановкой. С тех пор литература становилась, все более отчетливо, лестницей. Спицы колеса обернулись ступеньками. Его вера плодоносила реальностью.
Пока писатель не пережил крушение. В «Теленке» он рассказывает об этом. В 1974-м его опять арестовали. И вдруг начали переодевать в приличный костюмчик. Он думал, что его повезут в политбюро, – выслушать, наконец, как обустроить страну. А его повезли высылать из нее.
На Западе встречи с властями состоялись. Солженицын немного их поучил, но власти были не из его колеса, ему нужно было его родное, родитель (отец), его «красное колесо».
Когда он вернулся на родину, колесница лежала кучей обломков. Он стал ждать. Колесико где-то жужжало, но какое, и где? Постепенно оно обретало черты, теперь уже без утопии, – колесо власти кагебе. Казалось бы, старый враг? Но не он ли избавил народ от глупостей выжившей из ума капеэсес? Он практик, он трезв, он не пьет, он борец, он со свечкой стоит в церкви, он сильный. Был подполковник, а стал... И он хочет с ним встретиться.
Час пробил. Солженицын решил, что теперь-то он призван: власть нисходит выслушать, как обустроить страну. Теперь-то он достигнет великого центра, оси истории, и движение прекратится: он покой обретет. Великий, мистический. В Бозе.
Он снова ошибся: власть явилась к нему использовать и его, поновить свою тускнеющую от свежей крови позолоту, чтобы снова привлечь взоры бедной русской толпы.
Солженицына ждал другой центр колеса, «который везде, а окружность коего нигде», центр покоя и тишины, тот, где нет уже ни колес, ни воздыханий.
Воротынцев – одно из переодетых «я» писателя – возможно, тот, кто «воротился», вернулся в историю, чтобы ее рассмотреть получше. Такие возвращения были подарены Солженицыну, я подробно говорил о них в некрологе. Он пророчил о событиях своей жизни, того не подозревая. В «В круге первом» описан фарс суда над князем Игорем в терминах совка. И заключенные изумлены шуточным, но все-таки приговором изменника-князя – к высылке из страны!
Спустя десять лет выслан сам автор.
В «Архипелаге» Солженицын с презрением пишет о престарелом народовольце Николае Морозове, шлиссельбургском сидельце, которого в старости сажали – уже в сталинские президиумы. Вот ведь как – сдался борец за свободу, похлопал тирану.
И надо же – сам автор не избежал того же! Пожимал руку подполковнику, благодарил за что-то, извинялся. И взгляды современников наполнялись презрением. Но мог ли он избежать своей судьбы Воротынцева?
Добавить комментарий