Завтра 110 лет со дня рождения Эффенди КАПИЕВА (1909- 1944), блестящего и проникновенного русского писателя. Называю его русским потому, что родина писателя - язык, а сам Эффенди Мансурович, родом дагестанец, лакец, сказал о себе: "Думаю, говорю и пишу по-русски"... Люблю его произведения с отрочества, когда отец принес в дом "Записные книжки" Капиева. Я нередко в жизни к ним обращался, находя новое. Незнание их считаю пробелом в чтении.
Капиев был также автором талантливых стихов, переводчиком (в сущности, творцом) "Гомера двадцатого века", Сулеймана Стальского. Написал о нем по-своему замечательную книгу "Поэт", но в частных разговорах признавался, что не хотел бы в литературе остаться переводчиком Сулеймана. Однако, совершенно гениальны его переводы из даргинского поэта Батырая. Я думаю, лучше нет русских переводов из поэзии народов Северного Кавказа(если вынести за скобки три перевода Фета, несколько Тихонова и несколько молодого Тарковского). Поэзия этих переложений Капиева много лет сводит меня с ума.
Но главное всё же - записные книжки, последняя из которых к горькому удивлению автора вдруг закончилась в военном госпитале в ту минуту, когда за Капиевым пришли, чтобы отнести на операционный стол, с которого ему не суждено было подняться.
В этом редком жанре после великого Василия Розанова было в русской литературе не так много удач. Я назвал бы имена Юрия Олеши, Эффенди Капиева, Александра Цыбулевского...
По мотивам капиевских записных книжек создал оперу композитор Ширвани Чилаев, ученик Шостаковича (Я горжусь приятельством с Чилаевым и рад, что он вошёл в Редакционный совет проекта "Антология русской поэзии", в котором я числюсь главным составителем).
В заключение одна запись Эффенди КАПИЕВА, представляющая собою запоминающуюся новеллу:
«Давно-давно, но не очень — всего лишь около ста лет назад, — в этих местах, где остановил я сейчас коня, шли также беспощадные битвы. Правда, горы тогда выглядели куда девственнее, дорог не было, скалы и камни обступали путника на каждом шагу, глохли леса, и эта тропинка едва ли тогда вела в горы. Горы были неприступными и чужими. На противоположном склоне виднеются остатки старинной крепости. Сохранилась даже почерневшая от времени зубчатая стена (в одной из трещин ее проросла целая семья березок), сохранились треугольные темные бойницы, крепостной вал, какая-то груда кирпичей. Станешь в сторонку один в тишине — пустынная темная птица парит над тобой, конь дремлет, опустив уши, уйдешь мыслью в глубь времени, и кажется, что вырисовываются в тумане русские егеря, слышишь призрачный барабанный бой, и комендант крепости, может быть, какой-либо Максим Максимыч в горской папахе, с добродушными русскими усами… Вот он выходит покурить трубку на крепостной вал и, став к нам спиной, щурясь, долго вглядывается в даль облаков, на застывшую в вышине темную птицу.
— О Петербург! За что я прикован к камням гибельного сего Кавказа? — кажется, шепчут его губы…
В ту пору шла жестокая война. Мои предки не на жизнь, а на смерть воевали с белым царем…
Не мне, не мне писать об их удали. Они дрались и гибли, как львы! Но за что? Как странны, как бессмысленны на этой земле судьбы людей, как абсурдны и жестоки законы человечества! И, думая о прошлом, я медленно трогаю коня, — конь, преодолевая дремоту, тихо поднимается по тропе. Ничто не нарушает тишины. Сама тишина звучит забвеньем, и зной осеннего сладкого солнца, кажется, входит в мою грудь. Вдруг на небольшой поляне я вижу в траве плоский ржавый камень. «Стой, мой конь!» При моем приближении в траве зашуршала ящерица. Я слез с коня. Это была очень старая могильная плита, наполовину вросшая в землю. Обломившийся каменный крест лежал тут же. Ни души вокруг, никаких признаков близости людей, — когда, кто, кем здесь погребен? С большим трудом раздвинув бурьян и счистив с плиты коросту желто-зеленого лишая, я читаю обветрившуюся надпись. Эпитафия гласит:
«Один я на чужбине, среди каменистых скал. Ни одной родной души не придет ко мне на могилу и в память мою этих слов не произнесет: «Мир праху твоему, Всеволод».
А сбоку другая, старинными буквами, строгая надпись:
«Здесь покоится прах поручика Апшеронского полка Всеволода Николаевича Грунина, умершего от ран в бою с горцами. 16 августа 1842 года. Покойному было 22 года».
Непонятное вещее дыхание как бы потрясло мою душу. Сто лет тому назад — ровно сто лет — этот русский умный юноша (ибо надпись-то, вероятно, высечена по его завету) погиб здесь в жестокой войне с моими отцами. Мои отцы считали его кровным, самым смертельным, проклятым врагом, и он также считал их чужими… Но что мне сказать о моих переживаниях? Странная судьба выпала на мою долю — как мне с ней быть? Сын гор, я душой, и мыслями, и всем моим существом русский человек, и без русского языка, без русской среды нет мне в жизни ничего родного.
Я срываю с головы свою шапку, становлюсь на колени перед могилой и шепчу: «Мир праху твоему, Всеволод. Это я, потомок твоих кровных врагов, произношу тебе, как родному: пусть твоя мысль встретится с моей мыслью — они братья. Пусть эта каменная земля, враждовавшая с тобой, не будет тебе жестка, родной мой, пусть она ляжет над тобой мягче перины, пусть будет сон твой мирным, как эта тишина… Твоя молодая кровь, пролитая на этих скалах, впиталась в почву, и ты видишь — взросло новое племя, в жилах моих течет частица и твоей крови, брат мой. Отщепенец ли я? Не знаю! Но все же спасибо, спасибо тебе! Родная душа пришла на могилу, и, как видишь, на твоем русском языке говорит она тебе: «Мир праху твоему, Всеволод». И за себя и за своих предков… Спи спокойно!
…Как странны, как бессмысленны судьбы людские, но зато закономерны судьбы народов".