День рождения Сергея Митрофановича ГОРОДЕЦКОГО... Венедикт ("Веничка") Ерофеев, превосходно знавший русскую поэзию и замышлявший собственную её антологию, об этом поэте отозвался с некоторым изумлением: столько, мол, шума, и в итоге одно удавшееся стихотворение. Неназванное В.Е., но предполагаю, что он имел виду всё же хрестоматийную "Весну" (Монастырскую)... В составленной мною подборке для антологии я попытался показать, что всё же не одно-единственное...
СЕРГЕЙ ГОРОДЕЦКИЙ (5(17).1.1884 г., Петербург — 7.6.1967 г., Обнинск). Сын действительного статского советника, чиновника Министерства внутренних дел, автора работ по археологии, фольклористике. Г. окончил 6-ю петербургскую гимназию и в 1902 г. поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. Сочувствовал революции 1905–1907 гг. и в августе 1907 г. даже был заключен в камеру петербургской тюрьмы «Кресты» (что дало тему для цикла «Тюремных стихов»). Г. рано вошел в литературу, оказавшись в кругу друзей молодого Александра Блока. Первое чтение «языческих» стихов Г., состоявшееся на квартире Блока, произвело на слушателей ошеломляющее впечатление: «… чем-то совершенно необычным повеяло от тех произносимых малоизящной скороговоркой стихов, в которых звучали зараз и зачатки «зауми», и какое-то сверхъестественное проникновение в ту древнюю пору, о которой я не знал ничего, за исключением только того, что я видел когда-то в детстве на старой бумаге, рассматривая карту древней Руси…» (В. Пяст. «Встречи»). Мемуарист замечает: «Городецкий ссылался на Рериха, на Александра Веселовского, еще на что-то ученое». Самобытность ранних стихов Г., необычность его “скороговорки” в тогдашней поэзии объяснялись, во многом, вниманием молодого поэта и потомственного фольклориста к детским присказкам: “А ты, Барыба, / Оберемени, / Беремя, Барыба, / Пошли…”» Г. едва ли не первым ввел в поэзию детский фольклор, и современникам показалась убедительной созданная реконструкция младенческого периода отечественной (и общеславянской) истории с ее шаманящим кровожадным жречеством, с молитвенным бормотанием и первобытным «богостроительством»: «И кровавится ствол, / Принимая лицо: / Вот черта — это глаз, / Вот дыра — это рот…» Конечно, здесь предвосхищалось язычество Хлебникова. Но поэт, «одно лето носивший за пазухой “Ярь”», обладал, однако, несравненно большим дарованием, чем Г., и, главное, выходя за рамки игры и стилизации, создавал иную магию и реальность: седая древность сливалась в хлебниковских поэмах с бытом современной деревни.
В январе 1906 г. Г. читал свои стихи на «башне» у Вячеслава Иванова в присутствии Валерия Брюсова. Оба старших поэта оказали молодому могущественную поддержку. Первая книжка Г. «Ярь», вышедшая в декабре того же года, имела феноменальный успех. Единственным трезвым голосом был бунинский. И.А. Бунин, сам порою вдохновлявшийся славянской древностью, заметил, что Г. «просто выдумал “имена” не существовавших, никогда и ни в чьих представлениях и сказаниях демонов, богатырей, чудищ…» Эффект «Яри» был потрясающим, но ощущение чуда быстро развеялось. В записной книжке А.А. Блока от декабря 1906 г., в частности, сказано: «Городецкий весь — полет. Из страны его уносит стихия, и только она, вынося из страны, обозначает “гениальность”. Может быть, “Ярь” первая книга в этом году — открытие, книга открытий, возбуждающая ту злость и тревогу в публике, которую во мне великое всегда возбуждает». Поразительно, ведь это писалось для самого себя, и было предельно искренне. Но Блок скоро спохватился: «Городецкий совсем не установился, и Бугаев глубоко прав, указывая на его опасность — погибнуть от легкомыслия и беспочвенности…» («Записные книжки». Август — ноябрь 1907). Постепенно Блок все более охладевает к творчеству Г., эта фамилия в последующих записных книжках нередко сопрягается (в одной фразе) со словом «глупость». Г. остается и, пожалуй, до конца приятелем Блока, он ему мил, но интерес к поэзии этого пошиба утрачен. Да и стихи Г. становятся все хуже и хуже. К 1920 году относится упоминание Блоком фельетона Городецкого, т.е. стихотворного пасквиля на антисоветски настроенную интеллигенцию («Покойнички». «Красная газета». 1920. 8 авг.). Блок никак не комментирует эту постыдную публикацию.
Сборники Г. «Перун» (Спб. 1907) и «Дикая воля» (Спб. 1908) были уже блеклым, начисто лишенным былого воодушевления самоповторением. У Г. возникают урбанистические темы, но стихи этого промежутка, в сущности, являются подражанием Бальмонту. За несколько лет в поисках какого-то нового слова Г. прошел через «мистический анархизм» к «мифотворчеству» и далее к христианскому дионисийству. Он начинает подражать Некрасову и судорожно хватается за народничество. Стихотворение «Нищая» похвалил Лев Толстой, но, пожалуй, ему была по душе только тенденция, только обращенность поэта к народным нуждам: «Гнется дорога горбатая. / В мире подветренном дрожь. / Что же ты, Тула богатая, / Зря самовары куешь? / Что же ты, Русь нерадивая, / Вьюгам бросаешь детей? / Ласка твоя прозорливая / Сгинула где без вестей?» О стихах сборника Г. «Русь» (М. 1910) нежно влюбленный в автора Вячеслав Иванов отозвался беспощадно: «Ни народной музыки, ни народной молитвы, ни народной надежды нет». Блок, еще считающий Г. талантливым поэтом, тоже суров. В своей рецензии он пишет, что книга «лишена цельности. В ней нет упорства поэтической воли, того музыкального единства, которое оправдывает всякую лирическую мысль; нет и упорства работы…» Об изобилии книг Г. Иннокентий Анненский писал: «Это какая-то буйная, почти сумасшедшая растительность, я бы сказал, ноздревская…» А в сущности, Г. уже кончился как поэт с этой своей вымышленной Русью. Но теперь в свои ряды его привлекают акмеисты, он им нужен, как именитый союзник. Но книга Г. «Цветущий посох» (Спб. 1914), состоящая из «вереницы восьмистиший», откровенно слаба. Его рассказы и повести также не имеют успеха, пьесы не ставятся и даже не публикуются. Мировую войну Г. встретил ура-патриотическими стихами, вошедшими в его сборник «Четырнадцатый год», названный одним критиком «кровожадной барабанщиной». После распада 1-го «Цеха поэтов» весной 1915 г. Г. объединяется с «писателями из народа», т.е. Клюевым, Клычковым, Есениным. Он сыграл немалую роль в первоначальном успехе Есенина. Но и это тактическое объединение просуществовало недолго. Весной 1916 г. Г. выехал на Закавказский фронт. Он помогал армянским беженцам, спасавшимся от резни, написал проникновенный цикл стихов сочувственных армянам, перевел произведения Ованнеса Туманяна и других поэтов Армении, где имя Г. доселе чтят. Несколько лет Г. провел в Тифлисе, где попытался создать местный Цех поэтов, бывал и в Баку. Став советским поэтом, он писал то, что требовалось, но художественно получалось дурно. Очевидно, его двигателем в советские годы был страх. Г. пал до такой степени, что хулил в печати расстрелянного Гумилева, обвинял Ахматову в контрреволюции и перелицевал либретто «Ивана Сусанина», устранив монархическую идею, которая как-никак была для Глинки, автора музыки к «Жизни за царя», основополагающей. В предисловии к однотомнику Г. 1956 г. критик С. Машинский писал: «Самым крупным художественным достижением … является создание им нового текста к опере “Иван Сусанин”… давшего возможность с наибольшей глубиной раскрыть патриотическое звучание бессмертного творения Глинки».
Итоги оказались для Г., столько в молодости обещавшего, к удивлению скромными. И все же без нескольких его стихотворений антология неполна. Удавались Г. вольные подражания финскому эпосу (героический стих поэмы «Три сына», правда, заимствовался из «Песни о Гайявате» в бунинском переводе. Но перебоями ритма, инверсиями предсказывается уже молодой Тихонов).
--
ЯРИЛА
Точили кремневый топор,
Собрались на зеленый ковер,
Собрались под зеленый шатер.
Там белеется ствол обнаженный,
Там белеется липовый ствол.
Липа, нежное дерево, липа —
Липовый ствол
Обнаженный.
Впереди, седовласый, космат,
Подвигается старый ведун.
Пережил он две тысячи лун,
Хоронил он топор.
От далеких озер
Он пришел.
Ему первый удар
В белый ствол.
Вот две жрицы десятой весны
Старику отданы.
В их глазах
Только страх,
И, как ствол, их белеют тела.
Так была
Только — нежное дерево — липа.
Взял одну и подвел,
Опрокинул на ствол,
Привязал.
Просвистел топором —
Залился голосок
И упал.
Так ударился первый удар.
Подымали другие за ним
Тот кровавый топор,
Тот кремневый топор.
В тело раз,
В липу два,
Опускали.
И кровавился ствол,
Принимая лицо.
Вот черта — это нос,
Вот дыра — это глаз.
В тело раз,
В липу два.
Покраснела трава,
Заалелся откос,
И у ног
В красных пятнах лежит
Новый бог.
ВЕСНА
Монастырская
Звоны-стоны, перезвоны,
Звоны-вздохи, звоны-сны.
Высоки крутые склоны,
Крутосклоны зелены.
Стены выбелены бело:
Мать игуменья велела.
У ворот монастыря
Плачет дочка звонаря:
Ах, ты поле, моя воля,
Ах, дорога дорогá!
Ах, мосток у чиста поля,
Свечка чиста четверга!
Ах, моя горела ярко,
Погасала у него.
Наклонился, дышит жарко,
Жарче сердца моего.
Я отстала, я осталась
У высокого моста.
Пламя свечек колебалось,
Целовалися в уста.
Где ты, милый, лобызаный,
Где ты, ласковый такой!
Ах, пары весны, туманы,
Ах, мой девичий спокой!
Звоны-стоны, перезвоны,
Звоны-вздохи, звоны-сны.
Высоки крутые склоны,
Крутосклоны зелены.
Стены выбелены бело:
Мать игуменья велела.
У ворот монастыря
Не болтаться зря.
ЮХАНО
(На финском озере)
Рано-рано из тумана прорезаются леса.
Едет Юхано на лодке, с лодкой движется леса.
Гладь озерная недвижна, берега — как пояса.
Коренастый, низколобый, преисполнен тучных сил,
Едет Юхано на лодке, едет тихо, загрустил:
«Нету милой, нет любимой, никого я не любил».
Зазвенели колокольчики с далеких берегов —
Это Тильда выгоняет на поля своих коров.
Как-то мальчик ее белый этой осенью здоров?
Долетел до лодки хриплый с берегов собачий лай.
Лает Вахти, сторож Айно. Ну-ка сердце, вспоминай!
Кто там мальчика качает в колыбели, баю-бай?
Всколыхнулась громко рыба в прибрежных тростниках —
Это едет Маэстина, в лодке стоя на ногах.
Едет бросить в воду сети. Тяжело ей на сносях!
Гладь озерная недвижна. Берега — как пояса.
Едет Юхано на лодке, с лодкой движется леса.
Нету милой, нет любимой! Где ты, девушка-краса?
1906
* * *
Велика страна Валкаланда,
Кругло озеро Уюхта,
Славен город Юхтаари,
Знатен род Еякинасов,
Знатен Оле Еякинас,
Белокура Ялитара,
Ялитара Еякинас.
Как весной вершины сосен
Любит ветер гор суровый:
Как весенний первый листик
Любит ветку-мать нагую;
Как зеленый цвет черники
Любит влагу мягких кочек;
Как любила Юна Блава,
Пряха синей выси неба,
Пастуха волов вечерних:
Так любила Ялитара
Ону Кнута.
Каждый взор его был сладкой
Каплей меда в соты сердца;
Каждым словом, как заклятьем,
Дорожило чутко ухо;
Каждый шаг его на землю
Был земле ее надежды
Болью, жалящей, как пчелы.
Как осенний жадный ветер
Любит вихри желтых листьев;
Как упрямый белый корень
Любит треск засохшей почвы;
Как невидный крепкий вереск
Любит гибель всех растений;
Как любила злая Мара,
Пряха черной выси неба,
Пастуха быков рассвета:
Так любила Ойкаюка
Ону Кнута.
Каждый взор его был кровью,
Сердца теплой, алой кровью;
Слово каждое зарею
Заливало шею, тело;
Каждый взгляд его на небо
Небесам ее желаний
Был укусом черной птицы,
Заклевавшей в поле падаль.
ЮДО
Сосунок
Бежит зверье, бежал бы бор,
Да крепко врос, закоренел.
А Юдо мчит и мечет взор
И сыплет крик острее стрел:
Я есть хочу, я пить хочу!
Где мать моя? — я мать ищу.
Лесам, зверям свищу, кричу.
В лесах, полях скачу, рыщу.
Те клочья там, ужели мать?
А грудь ее, цвет ал сосец?
К губам прижат, десной сосать…
Пропал сосун, грудной малец!
Ах, елка-ель, согнись в ветвях,
Склонись ко мне, не ты ль несешь
Молочный сок, в суках-сучках,
Не ты ль меня споишь-спасешь?
Ты, липа цвет, своей рукой
Прижми меня к груди своей!
Я пить хочу, весь рот сухой,
Теки млеком, сочись скорей!
Береза-мать, напой, укрой!
Ты так бела, как тело, — ты.
Исколот рот, измят корой,
И жилы все сухи, пусты.
— Ну, на, соси. И клонит ствол.
И сок течет. И Юдо жив.
Сосет и пьет. Вот день ушел.
И сеет ночь по черни нив.
И ночь ушла. Вот день опять.
Листва шуршит и кроет мох.
И ночь и день. Пора отстать.
Уж голый ствол истек, заглох.
Сорвался, лес, стремглав бежит,
И взрытый луг глушит бурьян.
А Юдо мчит, в пустырь кричит:
Я сыт теперь, я сыт и пьян!