Сегодня, как всегда дни рождений и памяти разных персон, заслуживающих стихотворного комментария. Выбираю всё же день памяти Николая Гавриловича ЧЕРНЫШЕВСКОГО (1828 - 1889). Не скрою, к этому автору у меня отношение не столь уважительное, возвышенное (и по обстоятельствам мученическо-героической жизни сочувственное), как к Александру Ивановичу Герцену. Но из песни слова не выкинешь,из отечественной истории имя не уберёшь; жизнь Н. Г. по-своему была трагической, и не одного юношу, ставшего в дальнейшем историческим деятелем, он "перепахал". Думается только: по каким путям пошла бы вся наша история, кабы бедный чиновник не нашел и не вернул за скромное вознаграждение потерянный(единственный!) экземпляр рукописи "Что делать", этого евангелия нигилистов? Но книга была издана, и сразу стало ясно что именно делать! Эти хождения в народ, централы, гремящие цепи Акатуя, картина "Не ждали"... Возникла "идейных лиц густая волосатость"(Саша Черный). Вот в семидесятые годы миновавшего столетия, в годы золотого застоя мы увидели и воплощенное светлое будущее с колоннами из алюминия(грёза Веры Павловны)... Все злые слова уже сказаны В.В. Набоковым. Всё же мнение В.В. Розанова, тоже не слишком приязненное, было более взвешенным. Нельзя ведь и с администрации снять ответственности за то, что человеку с такой энергетикой и жаждой деятельности не нашлось иного применения, как ссылка то в леденящий дыхание Вилюйск, то в знойную Астрахань.
К сему стихотворение Асеева о гражданской казни Чернышевского. По крайней мере ритмически оно замечательно.Ближе к концовке(между прочим, отсюда уже прорезаются нагнетающиеся эстрадные выкрики нарождающегося Вознесенского).
Николай АСЕЕВ
ЧЕРНЫШЕВСКИЙ
Сто довоенных внушительных лет стоял Императорский университет. Стоял, положив угла во главу умов просвещенье и точность наук. Но точны ль пределы научных границ в ветрах перелистываемых страниц? Не только наука, не только зудеж,— когда-то здесь буйствовала молодежь. Седые ученые в белых кудрях немало испытывали передряг. Жандармские шпоры вонзали свой звон в гражданские споры ученых персон. Фельдъегерь, тех споров конца не дождав, их в тряской телеге сопровождал. И дальше, за шорох печористых рек, конвойным их вел девятнадцатый век. Но споров тех пылких обрывки, обмылки летели, как эхо, обратно из ссылки. И их диссертаций изорванных клочья, когда еще ты не вставал, пролетарий, над синими льдами, над царственной ночью, над снами твоими, кружась, пролетали. Казалось бы — что это? Парень-рубаха, начитанник Гегеля и Фейербаха, не ждя для себя ни наград, ни хваленья, встал первым из равных на кряж поколенья. Да кряж ли? Смотрите — ведь мертвые краше того, кто цепями прикован у кряжа, того, кто, пятой самолюбье расплющив, под серенькой русского дождика хлющей стоит, объярмован позорной доскою, стоит, нагружен хомутовой тоскою. Дорога плохая, погода сырая... Вот так и стоит он, очки протирая, воды этой тише, травы этой ниже, к бревну издевательств плечо прислонивши... Сто довоенных томительных лет стоял Императорский университет. На север сея, стоял, и на юг умов просвещенье и точность наук. С наукой власть пополам поделя, хранили его тишину педеля... Студенты, чинной став чередой, входили в вылощенный коридор. По аудиториям шум голосов взмывал, замирал и сникал полосой. И хмурые своды смотрели сквозь сон на новые моды ученых персон. На длинные волосы, тайные речи, на косовороток подпольные встречи, на черные толпы глухим ноябрем, на росчерк затворов, на крики: «Умрем!» На взвитые к небу казацкие плети, на разноголосые гулы столетья, на выкрик, на высверк, на утренник тот, чьим блеском и время и песня цветет!