Как говорил любавический ребе: «Пережитое нашими предками поучительно для каждого».
… Моё время – последние две трети двадцатого века, именно ему было суждено стать «временем великих перемен» во всех сферах человеческого существования, и материальной, и этической, и социальной. Нашим внукам уже неведомо значение слова «мыльница». В лучшем случае они думают, что это простенький фотоаппарат. Объяснение: «Это пластмассовый или алюминиевый контейнер, в котором возят с собой мыло в командировку или отпуск», звучит для них так же дико, как если бы я предложил носить с собой туалетную бумагу. А ведь это было!
Я не пытаюсь написать портрет времени, но стараюсь остановить на бумаге какие-то секунды. Это, перефразируя Герцена, «отражение времени в человеке, случайно попавшемся на его дороге». Я пытаюсь описывать, то, что помню, а не давать оценку описываемому – так мы жили.
Так мы жили... Местоимение «мы» я употребляю, чтобы в рассказе меньше мельтешило «я». Тем более, что есть веские основания для того, чтобы писать именно «мы». Во многом мы были похожи. Где-то в 1970-80-е годы у культурологов появился термин «шестидесятники». Он относился к людям, рождавшим новую этику и эстетику в замечательные 1960-е годы. (Многие исследователи настаивают на том, что шестидесятые годы начались несколько раньше 1960-го и закончились значительно позже 1970-го). Замечательными эти годы были потому, что они были годами перемен, временем больших надежд и ожиданий во всех областях жизни, прежде всего, в искусстве и литературе. Мы узнавали новых для себя художников и писателей как советских, так и зарубежных, бегали на художественные выставки и литературные вечера, к нам начали приезжать американские балетные коллективы, попадать пластинки «Битлз», мы стали танцевать рок-н-ролл и увидели своими глазами картины абстракционистов. Для большинства из нас открытиями стали импрессионисты (благодаря писателю Илье Эренбургу), Хемингуэй и Фолкнер. Портрет бородатого Хемингуэя в свитере висел на стенах во всех «прогрессивных» интеллигентских семьях. Но самое главное, мы спорили, спорили, спорили. То славное время совпало и с нашим замечательным возрастом от 25 до 35 лет. В те годы сформировались эстетические и этические предпочтения и мои, и моих друзей. Мы, конечно, не были в числе создателей новой общественной морали, но были очень активными потребителями новых идей.
Культурологи спорят, были ли единой командой шестидесятники – люди искусства. Не знаю. Но в том, что мы, «потребители», были единой командой, не сомневаюсь. И я, и мои ровесники-друзья, термин «шестидесятники» с гордостью относим и к себе. Наша коллективная анкета: год рождения между 1930-м и 1940-м; образование – высшее техническое; место работы – проектный институт или конструкторское бюро. Очень популярным в бесконечных наивных диспутах тех уже далёких лет было противопоставление «физиков» и «лириков». Совершенно необходимо было знать, возьмут ли космонавты с собой на Марс «ветку сирени».
Я не жалуюсь, когда описываю наши жилища. Других мы не знали. Кто-то имел квартиры лучше, но большинство людей стояло по утрам в очереди в единственный туалет в квартире, где в восьми комнатах жили 10 семей. И в этих, по нынешним представлениям, убогих квартирах мы бывали счастливы. Так мы жили.
Я не жалуюсь, когда описываю наш не слишком обильный и разнообразный стол. Мы не погибали от голода, как жители Ленинграда в войну или крестьяне в годы неурожая. У нас случались прекрасные застолья с водкой под только что собранные грибы или под чудом доставшуюся в магазине говяжью печень. Много раз на столе стояли только сухое вино и сыр. Ходили в гости (в том числе и ночью) без специального приглашения и предупреждения. Так мы жили.
Наши родители по вечерам за столом под лампой с абажуром (он был важным элементом интерьера) не смотрели телевизор, а разговаривали. Так мы жили.
Годы войны и эвакуации оставили в жизнях тех, кто их пережил, памятный след. С этих в полном смысле слова грозовых лет мы и начнём.
Жизнь кувырком. Идёт война народная…
Немцы бомбили Киев. В нашем районе было тем опасней, что там находился военный авиазавод имени Артема. От бомбежек мы вместе с соседями пытались укрыться в подвале соседнего дома, где стены были влажные и неожиданно мохнатые и где пахло сыростью, как в пустой бочке от солёных огурцов. При близком разрыве бомбы развалины ветхого дома стали бы нашей братской могилой.
Сирена извещала об окончании воздушной тревоги. Мальчишки торопились выскочить из подвала, чтобы успеть найти на улице еще теплые осколки бомб. (В начале войны они высоко ценились у пацанов, но потом их стало так много, что разразилась инфляция). Наружная поверхность осколка была приятно шершавой из-за множества мелких и частых параллельных бороздок, а края были противными, рваными и острыми.
Для того, чтобы стёкла не лопались от взрывной волны, на окна, как большие буквы «Х», наклеивали диагонали из нарезанных из газет узких полосок. (Многие годы после войны такими полосками на зиму оклеивались стыки оконных рам, чтобы в щели не задувал ветер).
Немцы подходили все ближе, оставаться в городе стало опасно, и по требованию, отступавшего со своей частью через Киев папиного брата дяди Моисея (папа ушёл на фронт 23 июня 1941 года), мы 11 августа 1941 года отправились в эвакуацию. Те из евреев, кто не уехал, были убиты немцами в Бабьем Яре. Туда пошли на смерть приятели дедушки и бабушки по фамилии Мень, которые, прощаясь с нами, говорили: «Немцы культурная нация. Вы что не помните, как они защищали нас от бандитов во время войны (имелась в виду Гражданская война с её частой сменой власти и погромами)? Нам нечего бояться». Туда пошел мой сосед по лестничной клетке, ровесник и товарищ, Вовка по прозвищу «Химик». Туда пошел наш сосед рыжий Левка Сирота, который когда-то подлез под плетеную из лозы коляску, в которой мама закаляла меня, грудного, на улице, и опрокинул ее вместе со мной в снег.
В доме №4 в Диком переулке, в том самом подвале, где мы спасались от бомбежек, жильцы, рискуя жизнью, в течение всей оккупации укрывали от немцев свою соседку-еврейку Мусю Левич. Необычность ситуации заключалась в том, что среди жильцов было достаточно много антисемитов. Но Муся была «своя».
Итак, 11 августа мама с дедушкой, бабушкой, мной, Люсиком (моим младшим братом) и множеством «мест» (чемоданов и тюков) отправилась на станцию Киев-товарный для погрузки в поезд. Для помощи мама наняла носильщиков. Тогда я и стал героем: я увидел, что носильщики уронили один тюк под вагон, и начал шуметь: тюк нам вернули. Все говорили, какой я хороший мальчик. Но героем я был недолго: когда через минут пятнадцать поезд въехал на мост через Днепр, немцы начали нас бомбить. Для защиты от бомб мама накрыла Люсика и меня стеганым синим ватным одеялом, а сверху для пущей верности собой.
Вагон, в котором мы ехали, назывался «теплушка». Это был обычный товарный вагон с раздвижной дверью посредине и двумя маленькими окошечками-люками под самой крышей в начале и в конце вагона. Уборной в нём не было. Все беженцы пользовались ведром, содержимое которого выплескивалось через дверь. Только я отказывался от этих «удобств» – стеснялся. На третий день терпеть стало невмоготу. Когда поезд остановился где-то в поле я, выскочив из вагона, помчался со своими нуждой и стыдливостью подальше в кукурузу. В это время поезд дернулся, но с места не двинулся: видимо, меняли паровоз. Паника была ужасная, мне здорово влетело.
Маршрут следования мы не знали. В конце концов, на четвёртый день пути нас привезли на Северный Кавказ на хутор Палагиада и поселили у местного жителя-казака. Я быстро подружился с его сыновьями, и они часто звали меня обедать вместе с ними. Семья усаживалась вокруг стола, в центре которого ставили большую миску с борщом, из которой ели все. Все по очереди (хозяин первый, я в конце) зачерпывали себе борщ деревянными ложками.
Рядом с нашим домом был холмик высотой с трехэтажный дом. Мальчишки меня позвали играть на нем. Дело было в августе, но я побежал домой и надел зимнее пальто, в котором, оскальзываясь на глине, полез на холмик. Ребята смотрели на меня, как на дурачка, а я их жалел, потому что я был начитанный городской мальчик и совершенно точно знал, что в горах очень холодно.
Позже мы перебрались в соседнее село Дубровку, где жили в доме дьячка на церковном подворье, а оттуда переехали в Ставрополь (тогда – Ворошиловск). Фронт был близко, и мы с одноклассниками ходили в госпитали, где читали стихи и пели для раненых солдат. Благодарные и тоскующие по своим детям зрители часто угощали нас сахаром.
Летом 1942 года немцы подошли совсем близко к Ворошиловску. Мы срочно, с множеством пересадок с поезда на поезд, с трехдневным плаваньем на открытой барже через Каспийское море, отбыли в посёлок Кара-Балты в Среднюю Азию в предгорьях Тянь-Шанских гор. Нас вызвала туда бабушкина сестра тётя Рива, которая ещё раньше эвакуировалась из Харькова в этот посёлок со своим заводом.
В Кара-Балтах нашим жильём стал барак – длинный узкий одноэтажный дом, нарезанный по длине на восемь ломтей-квартир. Двери из квартир вели прямо на улицу. Наш барак носил №23 и был последним в ряду двадцати трёх одинаковых строений, размещенных на земле одно за другим, как шпалы железнодорожного пути. Только пространство между ними заполнял не балласт из щебня, а глинистый грунт покрытый слоем пыли. В нашем «ломте» было три комнаты. В проходной комнате, первой от входной с улицы двери, жили дедушка, бабушка, мама и мы с Люсиком. Мы с Люсиком спали на раскладушках. В крошечной комнатушке слева жили бабушкина сестра тётя Рива и «маленькая бабушка» – моя прабабушка, мама моей бабушки. В задней комнате, в которую надо было проходить через нашу, жила семья беженцев с Украины (родители с двумя взрослыми дочерьми). Глава этой семьи работал кочегаром и, возвращаясь ночью со смены, проходил мимо наших постелей и всё пачкал углём. Маниакально чистоплотная мама очень переживала из-за этого. В нашей комнате стояла плита для обогрева и приготовления пищи. Топлива не было, и часто её топили кизяком – коровьими «лепёшками», которые мы с трёхлетним Люсиком собирали рядом в поле. Зимой мама приносила с работы в канцелярской папке краденые обрезки досок для растопки нашей печки.
Уборная была на улице метрах в трехстах от нашего дома. Большое помещение уборной было поделено на две половины: для мужчин и женщин. Разделения внутри на кабинки не было: прямо в полу было проделано 6 или 7 дырок. Воды и отопления в уборной тоже не было.
Из-за невероятной скученности в бараках, жизнь населявших их людей при малейшей возможности выплёскивалась на улицу. Женщины готовили пищу на примитивных очагах, кое-как слепленных из глины, там же стирали убогие пожитки. Среди соседей-мужчин, было много старых евреев-ремесленников, кого по возрасту не брали в армию. Их «рабочие места» находились у крылец барака. Тогда я и полюбил запах свежей стружки, которая вилась из-под рубанка столяра, мастерившего для соседей «мебель» – в основном табуретки, изредка скамеечки. Жестянщик из тонких оцинкованных листов изготавливал крУжки разного размера. Иногда он позволял мне подбирать обрезки жести. Я уносил их домой и, нещадно тупя мамины ножницы, пытался тоже что-нибудь смастерить. Ни жестянщиком, ни столяром я не стал.
«Для прокорма» нам, как и другим эвакуированным, в часе ходьбы от дома выделили участок земли, на котором мы сажали кукурузу. Поливали ее по ночам, когда специальные люди направляли в канавы-арыки воду. Из-за того, что на какие-то участки воды подавалось меньше, чем на другие, случались кровавые драки. Вода – это урожай, а урожай – это жизнь всей семьи. Взлелеянные кукурузные початки высушивали, затем вручную вылущивали зерна из кочанов (стёртые при этом подушечки пальцев постоянно саднили). Вместе с соседскими ребятами, братьями Шацкими, я в мешке за спиной относил зерна на мельницу, чтобы смолоть из них муку. Они же учили меня ходить босиком по плотно покрывавшим землю колючкам. Вообще-то обувь у нас была: это были лапти, сплетённые из бинтов, но мы бегали босиком, чтобы сберечь для торжественных случаев свою изначально белую обувь.
Как-то летом нас послали на борьбу с налетевшей саранчой. Эти прожорливые насекомые, обильно покрывшие поле как в восьмой казни египетской, грозили сожрать урожай. Нас, бывших третьеклассников, с мокрыми кусками мешковины в руках, выстроили в шеренгу. Школьники постарше, махавшие другими тряпками, гнали на нас полчища саранчи. Когда эти мерзкие твари подлетали и подползали к нам, мы должны были накрывать их мешковиной и добросовестно топтать ногами. Потом мы полоскали мешковину в ближайшем арыке, занимали новую позицию, и процесс повторялся. От раздавленных насекомых нестерпимо воняло тухлой рыбой. Жара, вонь и вид размозженных вредителей полей так тяжело подействовали на маменькиного сынка, что я заболел.
В начале 1944 года мама получила направление на работу в Киев «для восстановления народного хозяйства», и мы начали собираться в обратный путь. Мама получила специальные талоны, по которым нам выдали немного одежды. Так у меня на десятом году жизни появились первые в жизни длинные брюки. В долгую дорогу заготавливались продукты. Считалось очень важным взять с собой перетопленное с медом сливочное масло. В качестве валюты, на которую можно будет в пути приобрести всё, что нужно, маме выдали на заводе два литра спирта. 1 апреля 1944 года дедушка с бабушкой, мама, Люсик и я погрузились в поезд и отправились в Киев.
Номер поезда был, кажется, 503, но назывался он «пятьсот веселый». Это означало, что он может остановиться в любом месте и простоять там сколь угодно долго – от нескольких минут до нескольких суток. Сколько же он простоит, никому не было известно. Во время стоянок нужно было успеть «отоварить карточки» – получить еду (хлеб, иногда молоко, сахар) по специальным талончикам.
Наш вагон был разгорожен на ячейки – «купе». В каждой открытой со стороны прохода ячейке было три яруса полок. На полках нижнего яруса мы днём сидели, а ночью на них спали дедушка с бабушкой. Полки второго яруса смыкались, образуя сплошной настил, как бы потолок над нижними сидениями. На этом “потолке” спали мама и я с Люсиком. Был еще и третий ярус полок – на них стояли вещи, но чаще всего спали люди. В нашем «купе» тоже часто кто-нибудь посторонний спал сверху под самым потолком вагона.
Поезд пришел в Киев 25 апреля, т.е. мы были в дороге и жили в вагоне почти месяц. Весь этот месяц мама провела в страхе. Сначала у нас с Люсиком завелись вши, и мама боялась, что нас высадят из поезда как разносчиков тифа. Нам категорически запретили говорить о вшах, мама по очереди отводила нас в вагонный туалет и, запершись там, вылавливала в головах насекомых. Какие-то подозрения у пассажиров возникали, но они ничего не могли доказать, да и сами, наверняка, были вшивые.
В соседнем с нашим вагоне ехала семья генерал-лейтенанта с нянькой, офицером-адъютантом и ординарцем. В этой семье был мальчик моих лет, тоже Вовка, с которым мы подружились и почти все время проводили вместе. Однажды мы, как обычно, сидели в открытой двери на ступеньках вагона и обсуждали какие-то свои важные проблемы. Поезд подходил к станции и резко дернулся на какой-то стрелке, Вовка свалился на землю, и его нога попала под колесо. Кто-то забежал в вагон и закричал, что Вовка в сером костюмчике попал под поезд, а надо заметить, что я тоже был в сером. Мама, не сомневалась, что речь идёт обо мне. Вовкина семья на этой станции в полном составе со всеми сопровождающими лицами высадилась из поезда. Я лишился друга, а мама – покоя. Мне было категорически запрещено отлучаться.
Я вез с собой учебники и весь месяц занимался в поезде с мамой.
На одной из остановок уже в Украине молодой курчавый офицер из соседнего вагона сошел с поезда, привязал к валявшейся возле рельсов мине (их там было великое множество) проволоку и начал таскать её за собой по полю. Мина взорвалась и тяжело ранила бедокура. За пару дней до этого при таких же обстоятельствах мина убила другого офицера, а тот, кто сейчас лежал в крови, тогда сурово осуждал погибшего за опасные игры. Мама боялась, что нас ссадят с поезда и арестуют: раненый офицер был сильно пьян, а спирт он купил накануне у мамы.
…Когда мы приехали в Киев, вдоль улиц стояли разрушенные закопчёные дома. На мостовых громоздились подбитые немецкие танки, и продолжались немецкие бомбёжки. Но это были очень редкие бомбежки и не такие опасные, как в начале войны. По вечерам после работы киевляне выходили на разборку развалин на полностью разрушенный немцами Крещатик. То, что осталось от домов центральной улицы довоенного Киева, при свете прожекторов бухгалтеры и швеи грузили на тележки и по специально проложенной колее отвозили на свалку на склонах Днепра (через несколько лет на этом месте устроили прекрасный парк). Крещатик застроили вновь, в прямом смысле слова, подняв из руин.
…Утром 9 мая 1945 года мама сказала мне, что в школу идти не надо: по радио объявили: «…фашистская Германия капитулировала». Я пошёл с мамой к ней на завод – там сотрудники отмечали эту великую Победу. Потом я один поспешил в город, где проходила демонстрация. Сорвался ливень, но люди не расходились. Сейчас, через десятки лет, мне кажется, что военных поднимали на руки. Все они были героями.
Через пару месяцев по улицам города провели пленных немцев. Впереди шли генералы, затем по убыванию воинских званий все остальные. Всего шли, по-моему, 300 тысяч человек. Когда в какой-то момент колонна остановилась, у меня в глазах вся эта масса поплыла назад. За последней шеренгой двигались поливочные машины и мыли дорогу. Думаю, что их роль была скорее символическая, чем гигиеническая.
…3 сентября 1945 года в день подписания акта капитуляции Японии люди, конечно, радовались, но уже не так безмерно. Наверное, дело в том, что эта война была далеко от Киева, хотя и на ней гибли чьи-то сыновья, отцы, братья и мужья.
…29 января 1946 года, вскоре после казни фашистских преступников по приговору Нюрнбергского трибунала, в Киеве казнили несколько особо зверствовавших в годы оккупации немецких военных (это был один из «Малых Нюрнбергских процессов»). На руинах Городской Думы на нынешнем Майдане Незалежности были построены виселицы. На грудах кирпича в окружающих площадь развалинах толпились тысячи киевлян, которые самолично жаждали убедиться в том, что возмездие состоялось. Среди них были и мы, мальчишки, которых ради такого события даже отпустили с уроков. Под виселицы подъехали грузовые автомобили с открытым задним бортом. В каждой машине стоял приговорённый к смерти фашист. На шеи им набросили верёвочные петли и зачитали приговор. Машины отъехали. Двое или трое осуждённых сами прыгнули с машин. Они демонстративно покончили с собой, не дожидаясь приведения приговора в исполнение. Когда сняли оцепление, люди устремились к виселицам. Инвалид ударил одного из повешенных костылём, тот, покачавшись, упал на асфальт. По давней традиции, его полагалось помиловать, но фашиста повесили вторично.
…По счастливой судьбе, во время захлестнувшего страну террора 1937 года в нашей семье никто не был репрессирован. Какие-то сведения о том страшном времени я получал от взрослых, когда в Кара-Балтах задавал вопросы об испорченных иллюстрациях в учебниках. Нам выдавали учебники, которыми до этого пользовались школьники - те, что старше нас. В этих книжках на портретах репрессированных бывших руководителей страны стояли жирные кресты и были проколоты глаза. Так наши предшественники, десятилетние школьники из киргизского посёлка, проявляли ненависть к тем, кого объявили врагами народа и иностранными шпионами.
Зато война собрала в нашей семье свою страшную жатву сполна, не пощадив ни одного из наших мужчин: погибли мой папа и два маминых брата, ещё один мамин брат и оба папиных брата были ранены на фронте.
Продолжение следует
Комментарии
так мы жили
Наш папа вернулся с войны в январе 1946 года -- их после фронта послали на "восстановление шахт Донбасса"-- когда он вошел --он принес страшный запах- и только я- младшая, бросилась ему на шею со словами - "когда любят - все равно целуют" ...и только неделю назад мне раскрылась эта тайна --- на шахтах Донбасса они доставали из шахт трупы евреев....
Добавить комментарий