Я устал, – я едва только смею дышать, –
И недужны, и трудны людские пути.
«Есть ценностей незыблемая скала / Над скучными ошибками веков», – писал Мандельштам. И на этой незыблемой ска́ле там, где гениальность и вечность, есть отметина, загогулина, кто-то неловко выщербил: Фёдор Сологуб. Пишу это и удивляюсь собственной смелости: как странно, непривычно называть Сологуба гением. Ещё раз: гений. Кирпич в сюртуке! Декадент из декадентов, что бы ни значило это слово. И гений. А многие из тех, кого неразборчивая толпа называет гениями, – поэты незначительные или вовсе не поэты. Как сказал Мережковский: «Что по́шло, то пошло́».
Но Сологуб – при всей иногда двусмысленности своих стихов – так, чтобы по́шло, не умел.
Современная поэзия предпочитает умалчивать о своём настоящем, тёмном, хтоническом происхождении. Как мещанская астрономия не любит вспоминать о предшествующем ей вдохновенном размахе астрологии. Но Сологуб не стеснялся своих волхвований. "Чур, чур меня", – повторял он с серьёзным и даже суровым видом, ничуть не сомневаясь в действенности своих слов.
Слово довеку свяжется,
Без покрова покажется
Посуленная доля.
Если так можно сказать о гении, то он был гений совершенно нетипичный, неинтересный, весь такой чуть надменный, холодный и как-то по-змеиному противный. Гадючьих, аспидовых манер гений, чья биография «обыдиотилась совсем, / Такая стала несравненная».
Гений, которого не замечают теперь, гений, которого не замечали никогда. На каком-то собрании Розанов прицелился присесть на пустой стул, но вдруг выяснилось, причем самым неловким образом, что на этом стуле уже располагался Сологуб, который встревоженно встрепенулся, как некая снулая глубоководная рыба. Розанов заизвинялся, а через несколько минут снова казалось, что стул – пуст.
Велик и страшен был для русской поэзии год 1921 от Рождества Христова. Милосерднее всего советская власть обошлась с Гумилёвым, а вот Блоку пришлось мучительно умирать собственными силами. По всей логике событий стать бы Сологубу третьим в этом мартирологе. Но как в греческом мифе смерть, предназначенную царю Адмету, приняла на себя его жена Алькеста, так в осеннем Петрограде погибла Анастасия Чеботаревская.
Четыре года большевистского ада были у людей за плечами, они же четыре года надежд: «Это не может быть надолго!» – «Даже в России невозможен столь противоестественный порядок вещей!» В конце концов всё свелось к одному: «Выправим документы и уедем!» Самые смелые искали надёжного проводника, чтобы пойти по льду Финского залива… Чеботаревская не стала дожидаться льда. «Литературная гетерка» обрела иную роль. Истерика довела до высокой трагедии.
А Сологубу, кому эта трагедия была положена по праву и по чину, пришлось и дальше довольствоваться докучной и несмешной комедией положений.
Чёрная, холодная, отвратительная, манящая петербуржская вода. Чем возвращаться к людям и мучиться дальше… шаг в воду и вот – небывалая свобода. Не ради того, чтобы прекратить ужас, делается последний шаг, но для того, чтобы дойти в этом ужасе до таких пределов, куда и ворон костей не нашивал. Макар телят не ганивал. Наверное, есть за этой границей какое-то знание, какая-то беспредельность. Путь к звезде Маир.
Путь, в который пускается не тот, кого ждали на Ойле.
Литературный салон Сологуба был весь придуман и организован Чеботаревской. «Фёдор Кузьмич должен занять достойное место!» Достойное место где? На пьедестале? На алтаре? Да черт его знает. Пусть не любят, лишь бы боялись. И все боялись, посмеивались, конечно, но это был смех сквозь невидимую миром жуть, сквозь недотыкомку. По воспоминаниям современников, кормили у Сологуба отменно, но кусок в горло не шёл. Поили портвейном, но даже завзятые алкоголики стеснялись выпить лишнюю рюмку. Значительность персоны помогала сэкономить.
Бестактность гению легко простить, а вот попробуй простить солидность. Её хорошо и мстительно запомнили.
О чём думал Сологуб, когда покровительствовал Северянину? Вряд ли подразумевалась издёвка над публикой. Подлинная нежность, которая, не стесняясь лепетала в лучших стихах Северянина, была понятна Сологубу. Мишурная красота успокаивала того, кто видел в жизни столько подлинного уродства.
Бездарная, безвкусная шумиха вокруг поэзии только подчёркивала её всамделишную ценность. Может быть, так и надо прямо заявить: я – гений. Чтобы глупая публика не проглядела…
Кому-то – сомнительная слава, кому-то – почётное бесславие непонятого гения. И пойди разберись, что хуже.
Когда королева Виктория прочитала «Алису», то попросила достать ей другие сочинения Кэрролла, и каково же было королевское удивление, когда принесли математические трактаты. Читателям Сологуба такое разочарование не грозило: учебник математики был опубликован под фамилией Тетерников.
Утверждали, что учебник был крайне плох. Это ведь только талантливый человек талантлив во всём…
Кстати, нельзя было хуже его обидеть, чем назвать Фёдором Кузьмичем Сологубом. «Меня зовут Фёдор Кузьмич Тетерников, а мой литературный псевдоним – Фёдор Сологуб». Наверное, эти двое стеснялись и недолюбливали друг друга.
Благодарные потомки не преминули написать на могильном камне: Фёдор Кузьмич Сологуб / Тетерников.
Тело Чеботаревской долго не могли найти. Обед в доме неизменно сервировался на две персоны. Должна прийти! Если не замечать смерть, то можно жить вечно. Потом нашли труп.
Я создал легенду любви,
Жизнь обратил я в сказку.
Что же, душа, благослови
Страшную сказки развязку.
Непревзойдённый мастер, Сологуб на несколько месяцев потерял собственный стиль, стал писать неаккуратно, сбивчиво. Наверное, это называется искренне. Многие считают стихи, посвящённые памяти Чеботаревской, одной из вершин его творчества.
По мне, так искренность только мешала поэзии. Чеботаревская на время усложнила ему жизнь, на время упростила поэзию; её влияние всегда было шумно и неуместно.
«Мелкий бес» был задуман как итог всей русской литературы. «Не взрыв, но всхлип!»
От Тамариного демона через карамазовского черта к мелкому бесу – хроника деградации российской инфернальности. Дальше – всё, сплошной материализм. Воланд? Воланд – приезжий. Он потому так свободно расхаживает по Москве, что хозяева куда-то подевались. Местная бездна поглотила.
Телесное, эротическое оказывается единственным, что противостоит мерзости духовной! Не думать, не чувствовать, не говорить, но отдаться тому единственно вечному, неподдельному, что в нас ещё осталось. Три природы есть в человеке: божественная, собственно человеческая и звериная. От божественной мы отказались, человеческую исказили до полной неузнаваемости, звериную не понимаем настолько, что не смогли испоганить в ней всё до основания.
Оттого что у Варвары из «Мелкого беса» прекрасное тело, становится ещё страшнее.
Ужас пробирает человека, когда ему случается неожиданно, ненужно столкнуться с прекрасным.
Звезда Маир сияет надо мною,
Звезда Маир,
И озарён прекрасною звездою
Далёкий мир.
Какой-то космический ужас.
Поэзия Сологуба, отказавшись от божественного и человеческого, осталась только поэзией. Не молитвой и не песней.
Поэзия par excellence, архетип. А много ли любителей до такой чистой, такой беспримесной, такой жалкой?
И, оттого что поэзия такова, становится понятно: вокруг действительно страшный мир. Страшный не придуманными, поэтическими, блоковскими страхами, а подлинными, подспудными, о которых и говорить нечего.
Всё настоящее, передоновское, крутится в романе вокруг запахов неприятных, землистых, правдивых. И только подложное письмо, запустившее основную интригу романа, вспрыскивают одеколоном. И только красивого мальчика Сашу, прежде чем обрядить в девичье платье, обильно душат.
Чувствуешь, что дохнуло чем-то приятным, парфюмерным, – значит, тебя обманывают, подделку пытаются всучить.
И в стихах Сологуба запахи тяжёлые, настоящие, иногда даже отталкивающие.
Ты пришла ко мне с набором
Утомлённо-сонных трав.
Сок их сладок и лукав.
Ты пришла ко мне с набором
Трав, с нашёптом, с наговором,
С хитрой прелестью отрав.
Ты пришла ко мне с набором
Утомленно-сонных трав.
Хорошо писать с себя Пьера Безухова или Лаврецкого; не страшно даже, если выходит Фёдор Павлович Карамазов: в конце концов, был же он похож на римского патриция времён упадка. Но каково писать с себя Передонова? Каково Передонову быть поэтом?
Для поэзии нет запретных тем, и наконец-то была воспета простая прелесть физических наказаний. Публика возмущённо рукоплескала: надо же, явился русский маркиз де Сад. Но ¬– повторю – пошлости не получалось. И жутковато было как-то не по-десадовски, не по-маркизски, без французской игривости, гривуазности, чего там ещё…
Была у Сологуба какая-то неприличная для мужчины щепетильность и обидчивость. Воистину чеботаревская глупость. И все-то раздоры, претензии – из-за каких-то обезьяньих шкур, из-за каких-то отрезанных хвостов.
Случилась история в 1911 году, когда Сологуб и Чеботаревская достали по просьбе Алексея Толстого обезьянью шкуру для маскарада, каковая шкура была возвращена в испорченном виде – с отрезанным хвостом.
Скрупулёзная, кафкианская месть, когда обидчику становится до того худо, до того невмоготу, что поневоле он начинает подозревать за собой великие вины. Ну не может же быть, чтобы из-за этакой пакости, мерзости, мелочи! Алексей Толстой на собственной бесхвостой шкуре познал, каково это – ходить по мукам. Сологуб прямо-таки выжил его тогда из Петербурга.
Кажется, что при подведении каких-то последних, посмертных итогов эта история ударила по Сологубу больнее, чем по всеми любимому подлецу Алёшеньке. Вот уж с кого как с гуся вода.
Скорость каравана определяется скоростью самого медленного верблюда? В русской поэзии были поэты, на чьём счету есть стихи такого низкого, непотребного качества, что только руками остаётся развести. И не о юношеских стихах тут речь: в возрасте, когда не наступила ни уголовная, ни поэтическая ответственность, каждый волен резвиться и пошлить как угодно. Нет – о написанном в полном присутствии таланта, со всеми онёрами мастерства.
Георгий Иванов вспоминал, как пришёл к Сологубу просить стихов для какого-то недавно затеянного альманаха. Фёдор Кузьмич предложил несколько прекрасных пьес, но, когда узнал, что платить будут всего лишь по пятьдесят копеек за строчку, отобрал рукопись и вытащил из ящика другие листы: «Вот вам стихи по полтиннику за строчку». И действительно, вспоминает Иванов, больше не стоили.
А ведь печатал эти стихи, собирая полтинники, в которых уже особой нужды не было. Печатал, к недоумению критиков, печатал, выставляя себя на посмешище, ставя под сомнение свою настоящую поэзию.
Альбомная, жеманная форма салонных стихов. Изящество и скромное обаяние. Рондо, рондели – это куда ни шло, но триолет? Да ещё в России, где изящество всегда подозрительно и отдает душком казённым и верноподданическим. Казалось, что невозможно найти более неподходящее вместилище для слов Сологуба. Но поэзия дышит, где хочет, и совершается чудо. И вот пишутся русские триолеты – десятками, сотнями. Дневник, состоящий из триолетов. Из триолетов расшатанных, как вообще всё вокруг.
Земля докучная и злая,
Но всё же мне родная мать!
Люблю тебя, о мать немая,
Земля докучная и злая!
Как сладко землю обнимать,
К ней приникая в чарах мая!
Земля докучная и злая,
Но всё же мне родная мать!
Как там учили в старом фильме Бабетту: «Запомните: Корнель – это сила, Расин – это высокость, Франс – это тонкость…»; можем продолжить: «Вячеслав Иванов – это сонет, Кузмин – это рондо, Сологуб – это триолет». И нечего пастись на чужом поле. Был у Сологуба один последователь, решительно погубленный триолетами и алкоголем, – поэт Рукавишников.
Сологуб сказал, что величайшим писателем станет тот, кто беззастенчиво ограбит всех предшественников. Так что вряд ли он особенно удивился, когда Бальмонт, сочиняя то, что должно было стать гимном свободной России, начал с двух сологубовских строчек: «Да здравствует Россия, свободная страна! / Свободная стихия великой суждена!»
Но даже такой сомнительной, воровской, славы не случилось.
Читал ли Сологуб все свои рассказы и статьи? А даже если и читал, то это его не слишком расстраивало. Разве публика заслуживает большего? А за строчку Сологуба платят больше, чем за строчку Чеботаревской. И это справедливо.
Это даже не стихи по полтиннику за строчку, тут чушь совершенная, дрянь обыкновенная. Чтобы добить её, паскуду, – репутацию, чтобы мокрого места от неё не осталось.
«Мелкий бес» откликнулся на многие священные тексты русской литературы, но яснее всего на «Господина Прохарчина». Для Прохарчина годы между его смертью в Петербурге и воскресением в провинциальном городе (Вытегре? Великих Луках?) не прошли даром: он несколько помолодел, приобрёл поверхностные сведения о Писареве, дослужился до чина статского советника и, соответственно, понабрался наглости. И времена изменились: нынешний Прохарчин от страха не умирает, а убивает.
Или нынешний Прохарчин со страху начинает писать свои дивные стихи.
Такой тупости, такого страха русская литература ещё не знала. Это был какой-то новый уровень, недаром герои романа неодобрительно обсуждали «Человека в футляре», которого к тому же не читали. Беликов пусть труп, но это хотя бы человеческий труп, а что такое Передонов? Натурализм и символизм сходятся там, где лучше бы не сходиться.
Появился великий роман, который должен был оттолкнуть всех. И оттолкнул.
Есть поэзия любви, ненависти, героизма, страха, веры, неверия. Почему бы не быть поэзии подлости?
Или поэзии смерти. Настолько точной поэзии, что она и сама показалась мёртвой.
Шальная пошава – это повальная неприличная болезнь, болезнь к смерти, которая поражает общество в целом и отдельных людей. На языке современной физики это – энтропия. Сологуб скрупулёзно описывал симптомы и свои, и чужие. Когда он был честен сам с собой, то понимал, что никаких лекарств от этой болезни нет. В такие моменты писались лучшие стихи и «Мелкий бес». Когда силы оставляли его и он поддавался надежде, сочинялась «Творимая легенда».
Люди, не замечая симптомов у себя, с отвращением и страхом, как на сифилитика, смотрели на того, кто не стесняясь обнажал больные места.
Казалось, Сологуб упорно и озлобленно требовал от ближних и дальних выполнения максимы Гоголя: «Полюбите нас чёрненькими, а беленькими нас всякий полюбит». И не демонически атласно-пошло-чёрными, а этакими чернявенькими, поганенькими…
Подыши ещё немного
тусклым воздухом земным.
Велик и страшен был для русской поэзии год 1921 от Рождества Христова. Сологуб продолжал жить, продолжал писать. Это было какое-то бытие вне времени. Не смерть, конечно… Должны же быть у смерти какие-то явные, несомненные приметы.
И ещё математика помогла: с помощью системы дифференциальных уравнений Сологуб смог доказательно рассчитать загробную жизнь.
Насколько были ему ясны перспективы земного небытия и забвения – не знаю.
Каждый год я болен в декабре.
Не умею я без солнца жить.
Я устал бессонно ворожить
И склоняюсь к смерти в декабре, –
Зрелый колос, в демонской игре
Дерзко брошенный среди межи.
Тьма меня погубит в декабре,
В декабре я перестану жить.
Конечно, он умер в декабре.
Умер тихо, без мелодраматических эффектов, как будто одной поэзии должно было хватить для бессмертной славы…
***
Кажется, нам, читателям русской поэзии, поставили простейшую задачу: надо было распознать в поэте гениальность, не подкреплённую ничем, кроме текстов.
И мы с этой задачей пока не справились.
Комментарии
К статье о Федоре Сологубе
Вечная слава великому поэту и комедиографу Российской империи Федору Сологубу!
Премногая благодарность автору статьи.
Когда пишешь о гении
Когда пишешь о почти забытом гении, наверно недостаточно 10 раз повторить, что он был гением. Надо по возможности это и показать, или хотя бы объяснить читателям, в чем же была его гениальность. И для этого, по-моему, не обязательно походу "пинать" Блока, Бальмонта, Северянина и других его современников.
Автор никаких некорректностей не допустил
Вы преувеличиваете. Никто никого не пинал
О Фёдоре Сологубе
В предсмертном стихотворении Георгия Шенгели дан перечень значимых имён Серебряного века:
Он знал их всех и видел всех почти:
Валерия, Андрея, Константина,
Максимильяна, Осипа, Бориса,
Ивана, Игоря, Сергея, Анну,
Владимира, Марину, Вячеслава
И Александра — небывалый хор,
Четырнадцатизвездное созвездье!
В списке Валерий Брюсов, Андрей Белый, Константин Бальмонт, Максимилиан Волошин,
Осип Мандельштам, Борис Пастернак, Иван Бунин, Игорь Северянин, Сергей Есенин,
Анна Ахматова, Владимир Маяковский, Марина Цветаева, Вячеслав Иванов, Александр Блок. Не упомянуты Иннокентий Анненский и Фёдор Сологуб. Анненский умер, когда Шенгели был мальчиком. А с Сологубом Шенгели, возможно, почти не был знаком.
Вот стихотворения Сологуба, делающие честь самой изысканной антологии русской поэзии. Список можно продолжать долго.
* * *
Я — бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах.
Не сотворю себе кумира
Ни на земле, ни в небесах.
Моей божественной природы
Я не открою никому.
Тружусь, как раб, а для свободы
Зову я ночь, покой и тьму.
28 октября 1896
* * *
Стихия Александра Блока —
Метель, взвивающая снег.
Как жуток зыбкий санный бег
В стихии Александра Блока.
Несемся — близко иль далёко? —
Во власти цепенящих нег.
Стихия Александра Блока —
Метель, взвивающая снег.
28 декабря 1913, Петербург
* * *
Всё дано мне в преизбытке, —
Утомление труда,
Ожиданий злые пытки,
Голод, холод и беда.
Дёготь ярых поношений,
Строгой славы горький мёд,
Яд безумных искушений,
И отчаяния лёд,
И — венец воспоминанья,
Кубок, выпитый до дна, —
Незабвенных уст лобзанья, —
Всё, лишь радость не дана.
1922
всем рекомендую посмотреть экранизацию "Мелкого беса"
Перефразируя известное выражение, скажу: не читал, но восхваляю! Я о «Мелком бесе», которого знаю исключительно по экранизации Н.Досталя. Фильм где-то 1995 года, т.е. еще советского уровня. (По моему мнению, советское киноискусство на 10 лет пережило СССР.) Прекрасный фильм! И в плане киноэстетики, и в плане глубокого смысла. Два года назад я еще раз его посмотрел и посоветовал посмотреть нескольким товарищем. «Мелкий бес» не только всем понравился, а вызвал среди нас живую дискуссию. Так что всем очень рекомендую посмотреть, не пожалеете.
Добавить комментарий