На перекрёстке дорог около регулировщицы я вскочил в кузов попутной машины. Там уже находился немолодой моряк, который вежливо подвинулся и предложил мне сесть рядом с ним. Перекинувшись несколькими малозначительными фразами, мы сразу умолкли. Машина тряслась по ухабам дороги, холодный ветер пронизывал до костей, хотелось есть, и от всего этого было неприятно.
Неожиданно машина повернула к Неве, и перед нами на противоположной стороне вырос Шлиссельбург. Он стоял белой громадой наполовину разрушенных домов, и перед ними на маленьком островке, как бы загораживая собой необъятный простор Ладожского озера, высилась бесформенная каменная масса бывшей крепости. Я сразу вспомнил, что читал о том, как маленький отряд советских моряков в течение почти полутора лет отстаивал эту крепость, в прошлом знаменитую царскую тюрьму, и как, несмотря на бомбёжки, обстрелы, атаки, немцы не смогли взять Шлиссельбургскую крепость. И я не удержался и стал рассказывать своему спутнику об этих моряках, восхищаясь их небывалым, исключительным героизмом.
«Вы так думаете»,- сказал он, -а мне кажется, что тут ничего исключительного нет, наоборот, всё буднично и просто. В этом очень мало героизма и очень много привычки и, вообще, если хотите, на мой взгляд, героизма, как чего-то особого, не существует и во-все».
Я с удивлением посмотрел на него.
«Если бы мне пару лет тому назад сказали, что я стану героем, я, наверное, засмеялся бы. Ну, скажите, как я мог стать героем, если ещё в училище во время занятий по плаванию, я боялся прыгать в воду с трамплина, или, уже будучи взрослым человеком, к тому же моряком, я боялся, да и сейчас, пожалуй, боюсь, ночью в темень и безлюдье идти одному по улице на окраине города. А вот сейчас получается, что я вроде, как герой, что ли».
Он замялся, смущенно улыбаясь, а я с жадным вниманием и любопытством уставился на него.
Но в это время наша машина забуксовала и разговор пришлось прервать. Мы выскочили из машины, увязнув по щиколотку в грязи, и стали под крики шофёра выталкивать машину вперёд. Наконец, после долгой, и упорной возни машина выбралась на дорогу. Мы вновь вскочили в кузов, уселись поплотнее друг к другу и, скрутив себе по папироске, закурили. И вот когда машина тронулась, мой молчаливый спутник вдруг заговорил…:
«Шлиссельбург, который мы с вами проехали, - мой родной город. Здесь, на набережной канала, росли липы, и я часами гулял, впервые полюбил, здесь я женился».
Он замолчал, не то уйдя в воспоминания, не то задумавшись.
«Не знаю, понятно ли вам это чувство, но каждый раз, когда я проезжаю мимо этих мест, у меня всё внутри переворачивается. Ведь каждое дерево здесь, каждый камень – свидетели моей юности, любви. Ведь вот на этом углу я ожидал, волнуясь и боясь, что она не придет на свидание, а вон там у старого дома с перекосившейся крышей мы впервые поцеловались, а там… Нет, ну разве можно просто так, словами, выразить всё необъятное чувство любви и счастья, а ведь это было на самом деле, честное слово, было». Он помолчал немного и, спустя несколько минут, смотря куда-то поверх меня, продолжал:
«А по окончании училища я снова приехал сюда. Здесь у нас была свадьба, и первый месяц мы тоже жили здесь. Вы понимаете, что значит первый месяц. Это была вершина счастья! Вскоре я уехал в Таллин, а потом началась война, отступление морем, на корабле, вплавь, на баркасе. Всё это ещё до сих пор кажется мне порой каким-то страшным сном.
В Ленинград приехал 7-ого сентября. Если вы ленинградец, то, наверное, помните этот день. Я приехал в 12 часов, а в 7 часов вечера началась первая бомбёжка, горели Бадаевские склады. Это было что-то чудовищно страшное. Город, объятый дымом и пламенем…
В этот день меня направили в Шлиссельбург. Как я был рад! Там жила моя мать, жена, маленький сынишка, которого я ещё ни разу не видел.
В Шлиссельбург я не попал. За день до моего переезда город заняли немцы. Я получил назначение в Шлиссельбургскую крепость, в её гарнизон. В крепости нас оказалось человек шестьдесят, все моряки, - он остановился на минуту, собираясь с мыслями. - Да всех было вначале шестьдесят, - медленно продолжал он, - бомбило нас по 70-80 самолётов целый день. Кроме бомбёжки, ещё стреляли из орудий, минометов. И так день и ночь, день и ночь. Мы жили в развалинах, бывших подземельях и казематах. Мы не знали, что такое тишина, спокойствие и сон, но мы жили, мы стреляли и мы не сдавались.
Мы знали одно, что мы не можем, не смеем уйти, отступить, сдаться, не должны. Вот это чувство громадного долга перед народом, страной заставляло нас держаться во что бы то ни стало. Мы никогда не говорили между собой об этом, каждый из нас понимал всю ответственность, которая неожиданно легла на наши плечи.
Вы знаете, мы до того привыкли к стрельбе, что, если в какой-либо день немцы почему-то вдруг не бомбили, было очень странно и даже как-то не по себе. Если начиналась бомбёжка, мы знали, что это 8 часов утра, немцы заменили нам часы. Они ведь невероятные педанты. В обед стрельба прекращалась, значит, и мы могли пообедать. Поначалу немцы были ещё педантичны, потом уже стали нервными, а в то время они даже бравировали этим, например, иногда давали нам отдохнуть в воскресенье, но мы, конечно, тоже не терялись и вскоре устроились довольно-таки уютно на нашем островке. Вы знаете, я даже нашёл среди развалин большую металлическую кровать с пружинным матрацем, она принадлежала, наверное, какому-нибудь старому коменданту крепости, устроил её у себя в подземелье и порою чудесно спал под бомбёжку. А потом начался голод. С «большой Ленинградской земли» нам стали давать очень мало продуктов. Бывало, съешь кусочек суррогатного хлеба, запьёшь кипятком и начинаешь вспоминать всякие ленинградские рестораны, даже пивные: какой был шницель в «Северном», какие пирожки в «Норде», как можно было покутить в «Астории» или же просто наесться и выпить с приятелем где-нибудь в пивнушке на Галерной.
Но самое страшное было в другом и, если бы не оно, то у меня не было бы вот этой седины, - он снял фуражку, и я увидел жгуче-чёрные волосы, прорезанные белой полосой посредине с седеющими висками по бокам. Он умолк, и мне было неудобно прерывать его, он надел фуражку и продолжал: «Страшное было в другом. И вот оно и сделало меня седым. Как вы думаете сколько мне лет на вид?»
«Лет 35, пожалуй, 40».
«В действительности же 27. Я был в крепости, а в каких-нибудь четырёхстах-пятистах метрах от меня, около часовни на набережной, почти у самой Невы, жили моя мать, жена, сын. Это было рядом, до того рядом, что я видел в бинокль всё, что там делалось, - рукой подать. Но там были немцы. Вы понимаете, так близко и так недосягаемо далеко.
Я видел, как фрицы, эти немецкие сволочи, заходили в мой дом, где я родился, вырос, жил, видел как на улицу оттуда выбегает женщина, я узнал её, это была моя мама, и как она кричала им что-то, и как немец, стоящий рядом, ударил её по лицу. И я это видел собственными глазами. Каждый день я устраивался около одной дыры в крепостной стене и смотрел. Вы знаете, до войны понятие «Родина» для меня было, конечно, дорогим, но всё- таки каким-то абстрактно дорогим, но тут оно стало куском моего собственного тела. В каждом из нас это понятие Родины воплощается в чём- то чрезвычайно конкретном. Для одного это изба с одинокой берёзой у палисадника, для другого - тихая речушка или бушующее море, а для меня – это мой дом, старенькая часовенка рядом с выломанной у набережной решёткой. И вот именно там ходили немцы и не просто так, а как хозяева. Они ежеминутно могли зайти в мой дом, они распоряжались моей семьёй. И, когда я видел, как они входили в мой дом, я представлял себе, что вот сейчас они могут искалечить мою мать, надругаться над моей женой, убить моего сына, и в сердце закипала неукротимая злоба , и мне хотелось тут же немедленно броситься в Неву, переплыть, ворваться в дом, убить, искромсать этих сволочей».
Он остановился, поднял на меня глаза, и я увидел, как в них сверкает ненависть. Потом он как то странно махнул рукой и продолжал: «А дальше началась зима, я видел, как немцы ходили по домам и отбирали последние вещи, видел, как люди умирали от голода и падали замертво на улице, видел, как ночью немцы вывели всех жителей из домов и из моего тоже, и погнали их в лютый мороз куда-то далеко за город. Я видел, я стонал, я корчился от боли, и месть накапливалась во мне как электричество, и заряд этой мести сгущался с каждым днем всё больше и всё страшнее. И я мстил. Немцы боялись высунуть голову на набережную, моя пуля настигала их. Они, злобствуя, бешено стреляли в ответ. А я смеялся как сумасшедший, до упаду, и стрелял. Товарищи думали, что я рехнулся, и хотели даже отправить на «Большую землю» лечиться, но я остался. Я забыл обо всём, мною владело одно – месть.
Вы знаете, я раньше был очень мирным и спокойным человеком, мне всегда, и во время войны тоже, говорили, что я слишком мягок, что я не могу, не умею ненавидеть. Действительно, это было так, но я научился ненавидеть. Подумайте только, какая злая насмешка судьбы – быть живым, каждодневным свидетелем того, как терзают самых дорогих тебе людей, быть рядом и быть бессильным. Мне порой казалось, что мозг разрывается на части, что больше я не выдержу этой пытки, что это выше человеческих сил.
Я мог уехать. Несколько раз чуть ли не насильно меня заставляли эвакуироваться из крепости. Но я упорствовал. Я хотел первым вернуться в мой город. Я знал, я был уверен, что этот день наступит. И я ждал… шестнадцать месяцев. Подумайте, ведь это целая эпоха, громадный отрезок жизни. Я стал терпеливым. Я видел виселицу около моего дома. Я не знал, кто на ней, но это могла быть моя жена или мать. Мой дом стоял пустым, с заколоченными окнами. Я понял, что всё кончено, и ждал только часа расплаты. Может, это было чем-то вроде самоистязания, не знаю, думаю, что нет, это была просто потребность, необходимость.
И я дождался. Помню, как сейчас: семь часов утра 12 января 1943 года.
Он неожиданно умолк и стал старательно, чтобы скрыть волнение, запрятывать под фуражку выбившуюся седую прядь волос.
И всё же я спросил:
«А как ваша семья?»
«Соседи, которых я нашёл в Шлиссельбурге, сказали, что немцы убили мою мать, а жену с сыном угнали. Найду их или нет, не знаю, но, видимо, вряд ли, а может быть… ведь всё возможно, не правда ли?»
И никогда, даже в самую безысходную минуту не покидающая человека надежда озарила улыбкой его морщинистое лицо и засветила юношеским блеском усталые глаза.
Октябрь 1943
Добавить комментарий