ВИД ИЗ ОКОН
Лифт не работал. Не потому что сломался, его просто пока не запустили, не подключили электричество. Но нас это не смутило, и мы — муж с годовалой дочкой на руках — влетели, можно сказать, на свой шестнадцатый этаж.
Мы были первыми. Никто из соседей еще не появлялся, не врезал в двери замки. Всё это предстояло: циклёвка полов, визг дрели до одури, когда новосёлы, будто по сигналу, начали что-то вешать на стены, ввозить мебель, после чего жилплощадь, казавшаяся гулко-огромной, обидно уменьшилась.
Наша семья дольше других наслаждалась простором: нам нечего оказалось перевозить, мы начинали с нуля, необремененные хламом, с которым трудно расстаться, хотя после не знаешь, куда его деть.
Только вошли, притянуло к окнам. Как выразился один из гостей, вид нам достался валютный, на Сокольнический парк, бескрайний, до горизонта. Застройка из одинаковых, бело-синих, блочно-бетонных башен подступала почти вплотную к его границам. Теперь столь лакомое расположение застолбили бы “новые русские”, а тогда, на закате социализма, в разгар эпохи, названной “застойной”, любоваться на парк выпало обычному, служивому люду, поднатужившемуся накопить первый взнос в кооператив.
Нам повезло: у дочки своя комната, большая кухня, в передней встроенные шкафы. Хотя, конечно, имелись дома, куда краше нашего, нарядные, из кирпича, с выпуклыми лоджиями, к которым подъезжали черные “Волги”, а в подъездах, под пальмами в кадках, сидели консьержки. Но и пятиэтажки-“хрущёбы” без лифтов наличествовали, так что мы в своих блочных башнях, с улучшенной, как называлось, планировкой, встряли именно посерёдке. Средний класс, якобы смело задуманный идеологами “перестройки”, на самом-то деле и до их экспериментов существовал. Наши соседи по дому являлись его представителями: врачи, инженеры, учителя — интеллигенция, одним словом. Не нищенствующая, как нынче, а с запросами, и культурными, и свидетельствующими об определённом достатке.
Стоянка у дома пестрела “Жигулями”, а вот на газон никто не посягал, стеклянные двери в подъездах не разбивали, на них еще не было решёток. Внизу, на цокольном этаже размещался цветочный магазин, а рядом продавались газеты, журналы. Вывески соответствовали предлагаемому товару. Консервные банки с импортными наклейками не теснили на полках ряды книг, горшки с растениями не жались в испуге от вторжения ширпотреба китайского производства и вино-водочных изделий всех сортов. В булочных не торговали обувью, а в овощных отделах не предлагались сигареты. Хотя, разумеется, выбор был скудный, всё в дефиците, от мороженых кур до билетов в театр. Но в помойках не рылись, бомжи не селились на чердаках, милиционеры, стражи порядка, брали взятки с оглядкой, но не грабили, не избивали граждан средь бела дня.
После выяснилось, что в ту, презираемую всеми эпоху, наше существование, при всех уродствах, скорее всё же походило на нормальное, чем после, когда нашу жизнь в очередной раз пообещали “улучшить”. И мы поверили: казалось, что хуже быть не может, предел достигнут пошлости, глупости, и маразматика, такого, как Брежнев, уже не найдётся. А между тем, режим, плодящий идиотов, их именно и выдвигающий на руководящие посты, обнаружил неистощимую изобретательность, поставив у власти уже просто труп: Черненко. Слезы высохли — страна гомерически хохотала, до колик. Особенно тут усердствовали мы, первое за годы советской власти небитое поколение.
Изображали скептиков, циников, сильно себе польстив. В итоге нас использовали как подопытных кроликов, ободрав шкурки и повесив на крюках мясников. Как деликатес на барский стол мы не годились. Деликатес ведь за редкость ценится. А когда на крюках болтается вся страна, гурманы столь доступной пищей брезгуют. Остаётся пожирать самих себя. Приятного аппетита, господа-товарищи.
КОРИДОР
На шестнадцатом этаже в общий крытый линолеумом коридор выходили квартиры, где поселились четыре кандидата медицинских, один филологических наук, два члена творческих союзов, художников и писателей, а так же трое детей дошкольного возраста. Потом, время спустя, из прежних жильцов останутся двое, другие сгинут, кто куда. Первыми снимутся молодые супруги-анестезиологи, уедут работать по контракту в Штаты, и больше мы их не увидим. Там, в Штатах, окажется и наша семья. А еще двое погибнут, страшно, дико. Но пока что четыре семьи спешили обжиться на новом месте. И сдружиться.
Сейчас удивляюсь, как это нам удалось срастись так плотно? И нужна ли была подобная спайка? Все знали друг про друга всё, не тяготясь, не испытывая неловкости от подобной, в деталях, осведомлённости. Бесцеремонность вторжений, назойливость расспросов, обременительность исповедей протестов не вызывали. Напротив, гордились сплоченностью, демонстративной, экзальтированной, на грани чего-то, похожего на свальный грех.
Наследие что ли коммуналок, в генах застрявшее, даже у тех, кто прелестей общей кухни, с выкипающим из кастрюль варевом, чадом скворчащих жиром сковородок, очередей в уборную, лично не испытал. Страх доносительства, в ожидании мелких пакостей, крупных подлостей, при подозрительности всеобщей, спровоцированной всех ко всем зависти, воспитали у населения тактику сближения с врагом.
Иначе не объяснить, почему и моя мама, с польской гордыней, от отца унаследованной, а от матери проницательность народа-изгоя, почему она заискивала, иначе не скажешь, перед соседкой Клавдией Ильиничной, как крыса увёртливой, вездесущей. Что могло быть у них общего, что вынуждало властную маму при встречах с соседкой льстиво-угодливо улыбаться?
Кто была Клавдия Ильинична? Стукачкой? По зову души или же с обязательствами? В доме по Лаврушинскому переулку, называемому писательским, она оказалась как бы случайно, в опустевшей, по неведомым мне обстоятельствам, квартире, где вместе с сыном получила две комнаты, а в третьей жила семья шофёра, служившего в автопарке МИДа.
А стенка в стенку от нас существовал писатель, из тех, кого вернувшийся из Италии Горький, покровитель рабкоров, благословил, на самом же деле вверг в кошмар сочинительства, адову муку и при врождённом даре, а для тех, у кого его нет — лучше на нары, в тюрьму, в психушку. Писатель пил, бил близких и выл. Изоляция, несравнимая с поздней, халтурной, хлипкой, в имперски-мрачном, при Сталине возведённом доме, его вопли не заглушала. К ним привыкли, жили под их аккомпанемент. Писатель никуда не выходил, только однажды я с ним столкнулась в лифте. Он оказался толстым, низеньким, в шляпе, которую, поздоровавшись, сдернул с лысой головы опереточно-нарочитым жестом.
Теперь в этот склеп, впитавший миазмы зловещей эпохи, въезжают, я слышала, “новые русские”. Бог в помощь! Впрочем, такие ничего не страшатся, и на прошлое им наплевать.
Но к разгару “застоя” типы, подобные Клавдии Ильиничне, писателю-пролетарию, вывелись. В Сокольниках на шестнадцатом этаже атмосфера разительно от лаврушинской отличалась. Эйфорией, я бы сказала. Праздники отмечались совместно, стулья-табуретки, посуда, рюмки, приборы перемещались из квартиры в квартиру, двери в общий коридор оставались распахнутыми, и там устраивались танцы.
Хотя не знаю, забыла, перестала понимать, что, собственно, нас вдохновляло — или же принуждало? — к столь тесному общению. Уж никак не родство душ и не возраст. Художник, руку набивший на портретах военачальников, с тщательно выписанными на их обширной груди орденами, был старше других жильцов лет на тридцать с гаком, жена его, доцент МГУ, на двадцать его моложе, а их дочка, Ксюша, поздний ребёнок, чуть опередила в рождении наших детей. Между тем обращались мы все друг к другу на “ты”, преодолев и этот барьер, а уж с остальными не сомневались, что справимся.
Художника называли по отчеству, Борисыч. Гренадёрского роста, богатырской стати, не умеющий понижать свой гудящий на низовых регистрах бас, несокрушимо уравновешенный, он был сыном священника, убитого на пороге церкви прихожанами, воспламененными революцией, но его самого религиозный дурман не коснулся, он вырос образцовым советским гражданином, уважающим всё, что полагалось уважать.
Овдовев, женился на присватанной друзьями переводчице с хинди, доверившись полностью их рекомендациям. Перевалив шестой десяток, храбро, имея внуков, обзавёлся Ксюшей и в воспитание её не вмешивался, тут полностью доверившись Марише, второй жене.
Мариша с замужеством затянула до сорока, зато успела защитить диссертацию, на кафедре её ценили, благодарные ученики дарили цветы, шоколад, коньяк, и мы, соседи, с удовольствием пользовались плодами её успешной карьеры. Скомканное, с нездоровой, серой кожей её лицо трудно было вообразить молодым, миловидным. Но уж если Маришина внешность не имела значения для её мужа, то для нас тем более. Собирались чаще всего именно в их квартире, и Мариша, разносторонне одарённая, присев к роялю, исполняла романсы, и ей дружно аплодировали.
Ничто не предвещало бед, катастроф, сломов судеб, и хотя тревожные сигналы возникали, они не рассеивали общего радужного настроения. Но не основывалось ли оно на равнодушии, глухоте, слепоте?
ВЕТЕР СТРАНСТВИЙ
Нашей дочке исполнилось пять, когда муж после конкурсного отбора в Международном Красном Кресте, базирующемся в Швейцарии, получил предложение поехать с семьей в Женеву, в длительную, так это называлось, командировку. Сколько мы будем отсутствовать, как тот, неожиданный опыт, на нашем будущем отразится, мы и представить себе не могли.
Квартира в Сокольниках воспринималась главным, единственным пристанищем, гнездом, ожидающим возвращения нашего из странствий, и когда я, туда наведываясь, открывала ключом дверь, вздыхала облегченно: наконец-то дома!
Консервативная по природе, привязчивая к привычному, не допускала, не впускала в себя сравнений, сомнений в том, что жили мы здесь хорошо. Кое-что можно было усовершенствовать, прикупить, скажем, махровые коврики под цвет кафеля в ванной, скатерку в красно-белую клетку на кухонный стол, как во французских быстро, бокалы на тёмно-зелёной ноге, традиционные в Германии... Ну, и, понятно, подарки, близким, друзьям. Забив ими чемодан, я чувствовала себя Дедом Морозом, щедро одаривающим детвору.
Советская власть воспитала нас в неизбалованности, неискушенности ни в чём, дикарской, но, одновременно, и райской. Фотография сохранилась: стою, держа дочку за руку, на женевской набережной, на фоне знаменитого фонтана, в кримпленовом, бежевом пиджаке, сапогах на каблуках из пластика, юбке из югославского магазина “Ядран”, куда можно было проникнуть лишь отстояв многочасовую очередь, и в выражении физиономии абсолютное довольство собой, празднично принаряженной. Мы только приехали. Я считала, что мой гардероб ни в обновлении, ни в улучшении не нуждается. И завидую себе, прежней.
С приятелями, сотрудниками Организации Объединённых Наций, мы, как сезонные рабочие, испанцы, португальцы, распивали литровые бутыли самого дешевого вина, не удостоенного даже пластмассовых пробок, запечатанного металлическими нашлёпками, и разница между бургундским и бордо для нас оставалась тайной за семью печатями. При распродажах слетались на уцененный товар, и однажды жена посла, мчась к кассе с охапкой свитеров, обронила в ажиотаже брильянтовое кольцо. Не удивительно, ведь запасались-то на всю жизнь, всем, от обуви до шампуней.
Жизнь в Женеве, точнее в советской колонии, научила многому, без чего можно было бы вполне обойтись. Конкуренты из соотечественников дышали друг другу в затылок, с готовностью тут же подставить подножку зазевавшемуся. Ответственных за нашу нравственность, моральный облик, твердость взглядов мы знали в лицо, да они своих профессиональных задач и не скрывали. В субботу все дружно являлись в представительно СССР при ООН на лекцию, после чего показывалось кино. Новый год там же отмечали, что считалось хорошим тоном, на самом же деле служило подтверждением лояльности. То, что нас держат под неусыпным наблюдением, как насекомых, под лупой, кожей ощущалось, но протестов не вызывало. Как может быть иначе, мы не знали. За привилегии полагалось платить, в данном случае тем, что нас держали под постоянным надзором.
Но были всё же соблазны, устоять перед которыми я, например, не могла. На улице Руссо находилась книжная лавка, и, прежде чем туда войти, я озиралась. Степень риска не только мною осознавалась, но и хозяевами — потомками эмигрантов той, послереволюционной волны. С заговорщицким видом, пока не застукали, они спешили засунуть мне в сумку Мандельштама, Набокова, Гумилёва, и я выходила как подпольщица с явочной квартиры.
Власти в отечестве правильно, мудро решили ограничить пребывание за границей советских граждан двумя-тремя, от силы пятью годами. Если чуть на Западе пересидеть, у приученных к жесткому ошейнику, короткому поводку возникали опасные тенденции. Совершенно некстати они вдруг начинали озираться, с любопытством вертеть туда-сюда головой. Алчность к магазинным витринам гасла, а привлекали музеи, концерты, вообще жизнь, совершенно другая жизнь. Тут уж полшага и к несанкционированным знакомствам, связям. Глядишь, птичка готова выпорхнуть из клетки. Можно ведь и не доглядеть, когда она, глупая, встрепенётся, ринувшись на встречу чуждому, опасному ей, домашней птахе, капиталистическому миру.
Такие этапы я испытала на себе. Но по инерции ждала отпуска, готовилась к нему, накупала подарки — дань, барщину за глоток свободы? И когда под крылом самолёта при снижении на посадку вместо ярко-зелёных газонов на взлёте, прорезалась всесезонно сумрачная, подстать неулыбчивости её обитателей, земля, горло перехватывало, то ли от радости, то ли от тоски. Пожалуй, одно с другим сочеталось. Но тоска разрасталась.
Так с человеком бывает, которого любишь, а он тебя нет. И прозреваешь внезапно, устав от безответной любви.
При посещениях родины вдруг стало раздражать то, что прежде не замечалось. Например, открылось, что дом в Сокольниках за наше отсутствие обветшал, состарился преждевременно, на торцах блочно-бетонных панелей набухли серые швы, в подъезде кафель обсыпался, и там воняло помойкой. Или так было всегда, и не окружающее изменилось, а мы сами?
Запах, учуянный в нашем подъезде, превратился в навязчивую идею, манию. Как-то, даже не разобрав чемодан, позвонила приятелю, живущему в доме, по тем понятиям, респектабельном, и напросилась в гости. Он, верно, так и не догадался, почему мне так с ним увидеться приспичило. А я не призналась. Войдя в его подъезд, принюхалась, как собака-ищейка, с обостренными рецепторами обоняния. Надо же, там тоже воняло! Не так резко, смрадно, как в нашем, в Сокольниках, но я утешилась. Не надо, значит, нет смысла варианты обмена искать, суетиться, стремиться куда-то. У всех так, везде. Ну, в этой стране, где я родилась, и где надлежало существовать по принятым там меркам.
АЛЕНЬКИЙ ЦВЕТОЧЕК
В очередной отпуск я прибыла с приспособлением, которым пользовались женевские консьержи. Вроде бы примитивно, всего-то пластмассовое ведро, с насадкой для отжима мочалки на длинной палке, но с его помощью удавалось, не ползая на карачках, не сгибая спины, не марая рук, до блеска отдраить пол, лестницу, да хоть тротуар. Заморское это чудо меня заворожило, и я его возжелала, как Аленький цветочек младшенькая слабоумная дочка купца-путешественника.
За обретённую драгоценность я так опасалась, что не стала сдавать ведро с палкой в багаж. Однажды, впрочем, мы на родину отправились на поезде, с пересадками в Вене, Зальцбурге, Будапеште, с гладильной доской, исключительно удобной, высококачественной и, как сейчас помню, стоящей 150 швейцарских франков. Когда мы с ней выгружались из вагона, народ шалел, но нас это не смущало. Заграница долго воспринималась нами как нереальность, Зазеркалье, и не имело значение, какое мы там производим впечатление.
Когда теперь наблюдаю ажиотаж, галдёж соотечественников, беспрепятственно уже хлынувших за пределы отчизны, их варварские повадки не могу, не смею осуждать. Узнаю в них себя. Разве что я, наша семья, раньше многих, раньше большинства сограждан за кордон прорвалась. Но это не доблесть, тут нечем хвастаться. Так выпало, так сложилось. Случай. Сравнение с дураками, которым в карточной игре выпадает куш, не лестно, но справедливо. А вот на сознательный риск отважиться, поставить на кон собственную судьбу — это будет потом, годы спустя. А пока что, на тот момент, когда я в обнимку с ярко-красным пластиковым ведром, поднималась в лифте на наш шестнадцатый этаж, задача ставилась, скромная, как у классика земли русской, Солженицына: “обиходить” свою страну, по выражению другого классика, “немытую Россию”.
Одновременно с ведром я привезла четыре одинаковых коврика, на сером фоне красные зонтики, и положила в общем коридоре у каждой двери. Соседи поблагодарили, но на утро я обнаружила, что коврики исчезли, вместо них лежат прежние, бурые, из мешковины, тряпки. Меня это удивило. Ожидая разъяснений, направилась в квартиру Мариши с Борисычем, хотела уже было нажать кнопку звонка, но тут обнаружила, что коврик-то на месте, но из бережливости, видимо, его прикрыли тряпкой. То же самое проделали и другие соседи, ну, хоть смейся, хоть плачь. Иные порядки на нашем этаже не приживались. Но зато я со своим замечательным приспособлением отмыла заслеженный, затертый до черноты линолеум в общем коридоре, и на нём проступил первозданный рисунок ромбами.
Результат воодушевил, и, пока наш отпуск не закончился, я регулярно проводила такую уборку. На овации не рассчитывала, но всё же растерялась, услышав через неплотно затворённую дверь оценку своих стараний ради всеобщего блага. Оскользнувшись на еще не просохшей поверхности, Ксюша, дочка соседей, художника и переводчицы с хинди, выматерилась так витиевато, что я не всё в её тираде поняла, но общий смысл уловила.
Девочка подросла. Ей исполнилось пятнадцать. А совсем, казалось, недавно, на наших глазах пошла в первый класс. Так запомнилась, в капроновых белых бантах, с ранцем, гордо сияющая.
Мариша подыскала пенсионерку, отводящую и приводящую Ксюшу из английской спецшколы. Сама Мариша с утра убегала в университет на Моховой, возвращалась поздно, постоянно опаздывала, постоянно что-то не успевала. В таком замоте находились все, и мы с мужем отдали дочку в детский сад на пятидневку. Теперь думаю о себе: идиотка, чем жертвовала и во имя чего! А упущенного не вернешь. Дочка сейчас далеко, в Нью-Йорке, уехала туда учиться, теперь работает. Связь с ней у нас телефонная, да еще по электронной почте, и хотя мы вроде бы в курсе её дел, а она наших, но редко видимся, значительно реже, чем хотелось бы.
Наверно, живя под одной крышей, мы бы ссорились по пустякам, после мирились, снова ссорились, но я бы многое отдала за такие ссоры-примирения, за каждодневные “доброе утро”, “спокойной ночи”. Не умеют люди ценить то, что им дано, и мудреют, когда настоящее уходит в прошлое.
До того, как мы в Женеву уехали, соседская Ксюша и наша дочка дружили, играли в куклы, иной раз Ксюша оставалась у нас ночевать. Дети любят смену обстановки, иначе я не могла объяснить, почему Ксюша предпочитает проводить время не у себя дома.
Теперь она сильно изменилась, огрубела, как бывает с подростками. Глаза с врождённой косинкой обведены были тушью, как у кровожадного идола на буддистских танках, рвущих грешникам потроха. От выбритых до синевы висков вертикально вздымался гребень крашеных в бордовый цвет волос, но подбородок, шея оставалась щемяще, цыплячье детскими.
Стала курить, стреляла у меня сигареты, в подружки дочки уже не годилась, а вот со мной держалась как с ровней, и даже с оттенком покровительства. Как-то призналась, что в детстве, так она выразилась, влюбилась в моего мужа, потому что, по её словам, от него хорошо пахло, и когда они вместе оказывались в лифте, она старалась поглубже вдохнуть его запах и подольше удержать.
Смешная девчонка, я считала. А то, что на неё жалуется мать, вовсе не настораживало: обычное дело, недоразумения между близкими.
Потом, когда её истлевший труп найдут, опознают по татуировке на запястье — homo homini lupus est — (человек человеку волк) — вспомню, что эту надпись, еще воспалённую, в припухлостях, она, Ксюша, сама мне показала. Блажит девочка, подумала. Нет, не блажила — предугадала страшную свою судьбу. А я, ничего не замечая, усердно надраивала линолеум в ромбах, полагая, что такими стараниями идиллия будет достигнута на нашем шестнадцатом этаже.
Читайте пролжение в печатной версии журнала
Добавить комментарий