Сначала Нина заходила на могилу тетки, обхаживала ее, сидела, отдыхая на кособокой, вылинявшей от дождей и солнца скамейке, а потом шла в конец кладбища, к маме. Нельзя сказать, что она бывала там часто: раз весной в середине мая, чтобы посадить цветы, и раз — в конце сентября, на годовщину маминой смерти. Зимой — никогда... Раз съездила и зареклась: кладбище, все занесенное непролазным снегом, с черными ледяными крестами и мертвой тишиной нагнало на нее такую тоску, что впору было самой лечь в могилу.
Десять лет назад первой умерла тетка. Совсем не собиралась умирать, готовилась на дачу, суетилась со сборами, семенила по квартире, а потом легла спать, наметив на утро мелкие постирушки, — и не проснулась. Легкая смерть... Тетку похоронили, и еще целых четыре года они ходили к ней вместе с мамой, навещали. Вместе сидели на тогда совсем еще новенькой выкрашенной в зеленый цвет скамейке, вспоминали. А в изголовье могилы тянулась к солнцу молодая робкая рябинка... Они выкопали ее в лесопарке, неподалеку от дома: Нина копала, а мама стояла “на атасе”. Мама не сразу решилась на такое, немного посомневалась:
— Черт его знает: по-воровски, тишком... как-то нехорошо...
Но Нина сказала:
— Для кого нехорошо-то? Для тети Сони так даже очень хорошо, просто отлично!
И рябинка перекочевала на кладбище. Была она какой-то малокровной и росла плохо, но они с мамой не теряли надежду.
Последние шесть лет Нина ездила на кладбище одна. Ходила всегда одной и той же дорогой: по главной аллее, за “Скорбящей” вторая дорожка направо, и там, совсем рядом, — это к тетке. А мамина могила была в глубине кладбища, на самом краю; дальше, за проселочной дорогой начинались совхозные поля. В первый год она обложила мамину могилу дерном с поля; на ней зеленела трава, колосились ажурные сквозные метелочки, кружились невесомые бабочки, и она была совсем непохожа на могилу... Нина ходила на кладбище к маме и тетке потому, что так было принято, но она не чувствовала себя там ближе к ним обеим, скорее наоборот: именно там они становились окончательно и навсегда мертвыми.
И опять пришел май... Сразу после Дня Победы Нина собралась и поехала. На центральной аллее кладбища было многолюдно; она дошла до статуи Скорбящей, свернула по дорожке направо и увидела, что дорожки нет: она вся разворочена и разрыта экскаватором, устало притулившимся у обочины. За рулем сидел парень в желтой, как канарейка, кепке и жевал бутерброд. Потоптавшись, Нина пошла в обход и вскоре оказалась на незнакомом ей участке, ткнулась туда-сюда и поняла, что окончательно заблудилась. Утром, когда она вышла из дома, было свежо, и она надела теплую куртку — и теперь вся взмокла под ней; сердце колотилось и частило, ящик с бархатцами оттягивал руку. Нина поставила его на землю и привалилась спиной к ближайшему кресту; крест крякнул и стал медленно валиться в сторону. От неожиданности Нина потеряла равновесие и чуть не упала. Потом она ухватилась за крест и попыталась водворить его на место, но крест никак не хотел держаться. Тогда Нина просто положила его на могилу и, подхватив бархатцы, пошла дальше. Отойдя несколько шагов, она не выдержала и оглянулась: раковина треснула и осела, табличка с именем потемнела и так заляпана грязью, что нельзя разобрать ни слова — старая запущенная могила, не ее вина, что крест давно проржавел насквозь... Но она все равно чувствовала себя виноватой; вернулась, достала лопатку, отскоблила с таблички слой земли, смешанный с прошлогодними листьями и увидела надпись: “Мария Владимировна Соколова”, и внизу даты рождения и смерти.
Совпадение было почти полным, включая даты, только Машенькино отчество было Васильевна. Где-то, на каком-то другом кладбище, так же, оседая, зарастала землей ее могила: кроме тетки, у Машеньки никого не осталось. Так вышло, что Нина не знала, где ее похоронили. Тетка ездила туда одна; как-то раз мама, сама под любым предлогом избегавшая таких поездок, предложила ей:
— Возьми с собой Нинку — все-таки повеселее...
Но тетка категорически отказалась:
— Вот уж нет: Нинке не место на кладбище!
В их семье почему-то считалось, что Нину ждет совершенно особенное будущее, и ее старались не отвлекать мелкими житейскими проблемами от его реализации. Исключительное будущее так и не реализовалось: на днях Нине стукнуло 40, и можно с уверенностью сказать, что уже и не реализуется... И будущее не состоялось, и неизвестно, на каком кладбище похоронена Машенька.
Нина помнила Машеньку, сколько она помнила тетку, потому что они всегда жили вместе: сначала, в далекие дни теткиной молодости, в маленьком городке на Кубани, потом в Ленинграде. Машенька была чем-то вроде домработницы, постепенно дослужившейся до родственницы; можно сказать, что она досталась тетке по наследству. В юности Машенька служила горничной в семье старшего брата теткиной матери, потом в силу обстоятельств перешла к матери, а теперь доживала свой век с теткой. На первый взгляд, она производила впечатление древней старухи, потому что болезнь позвоночника давно пригнула ее к земле, и когда Машенька шла, казалось, что вот еще один шаг — и она неизбежно упадет носом в землю. Но в сидячем положении Машенька выглядела намного моложе: у нее были живые умные глаза и манера смеяться, молодо сверкая зубами (с оговоркой, если такое, вообще, возможно: молодо сверкать вставным протезом...) И по этому слабому отблеску можно было догадаться, какой она была раньше — эта улыбка! Машенька сидела в старинном кресле красного дерева с вытершейся гобеленовой обивкой, поставив ноги в валенках на низенькую деревянную скамеечку, грызла мел и вышивала. (Она постоянно держала мел за щекой, иногда разгрызая его и аппетитно посасывая, как леденец: ее организму не хватало кальция). Собственно, мастерски вышивали они обе, но только тетка вышивала для души, а Машенька — на продажу. Она вышивала на пяльцах: сначала выдергивала канву, а потом по квадратикам заполняла ее вышивкой, скрупулезно следуя рисунку. Вышивка делалась иногда разноцветным, иногда же исключительно белым мулине и называлась “филейной”. Чаще всего это были батистовые носовые платочки или занавески. Одни такие занавески, в порядке исключения, Машенька вышила для дома, и Нина любовалась ими, сидя рядом с теткой на диване и слушая ее “устные повести”.
Тетка была непревзойденной рассказчицей; пожалуй, она не уступала в таланте самому Андронникову, которого, по ее собственному выражению, “обожала до непристойности”. Господи, сколько всякой чудесной разности из теткиной жизни знала бы сейчас Нина, если бы внимательно слушала эти несравненные “повести”. Но она сидела рядом, вся погруженная в свои проблемы и лишь изредка выныривала на поверхность в самых патетических местах, когда тетка, сняв очки, заливалась слезами или характерным, перемежающимся тоненькими вскриками, смехом... Тетка издавала этот изумленный вскрик и перед тем, как заплакать, и иногда невозможно было догадаться, что именно последует дальше, потому что ее тетка была в высшей степени непредсказуемой и непоследовательной женщиной...
А Машенька сидела и вышивала, почти никогда не принимая участия в разговоре; обычно Нина, приходя, здоровалась с ней, спрашивала про здоровье, а потом сразу и начисто забывала о ее присутствии...
Время от времени с Машенькой случались обмороки. Чувствуя их приближение, она звала тетку и крепко, как утопленник в спасательный круг, вцеплялась в ее маленькую горячую руку: это было ей необходимо, чтобы не уйти совсем, вернуться... Потом она откидывала голову на спинку кресла, бледнела и минут пять оставалась неподвижной. Тетка хоть и привыкла, но все равно каждый раз пугалась и, часто моргая, не отрываясь, вглядывалась в Машенькино запрокинутое лицо — ждала, когда оно порозовеет от прихлынувшей крови и Машенька, глубоко вздохнув, оживет.
Один раз это случилось в теткино отсутствие... Нина сидела на диване и читала. Был вечер, горела настольная лампа, отбрасывая свет на пяльцы и склоненную Машенькину голову; тикали старинные стенные часы, тихонько похрустывал мел. Вдруг Машенька отложила пяльцы и Нина услышала:
— О, Господи! Начинается... — И потом, — Ниночка, скорей...
Нина подошла и, увидев бледность, заливающую ее лицо ото лба к подбородку, догадалась. Тетка в таких случаях брала стул и садилась рядом с креслом, а Нина, стоя, протянула Машеньке руку, и так и простояла, как ей показалось, не меньше часа, с затекшей рукой и замирающим сердцем. Вернувшаяся, наконец, тетка застала их одинаково бледными, как будто они обе только что очнулись от глубокого обморока.
По теткиным рассказам, в молодые годы Машенька была тоненькой, прямой, как свечка, улыбчивой, светлоглазой и бедовой... Это относилось к тем временам, когда она открывала парадные двери генеральской квартиры теткиного именитого дядюшки, вице-губернатора одного из южных городков России, впуская многочисленных и тоже именитых посетителей. Машенька уверяла, и тетка безоговорочно ей верила, что среди прочих гостей у дядюшки, который считал себя большим знатоком оперы, как-то побывал и сам Шаляпин. Машенька даже намекала, что у нее образовался с Федором Ивановичем коротенький, как бы мы теперь сказали, блиц-роман... Тетка настаивала на подробностях, но в ответ Машенька только загадочно улыбалась, храня тайну. Впрочем, теткина мать, ссылаясь на свидетельство старшего брата, уверяла, что никакого “романа” не было и не могло быть, а просто Федор Иванович немного выпил и весь вечер при появлении в комнате молоденькой светлоглазой горничной в крахмальном белом передничке театрально замолкал и молчал все время, пока она суетилась вокруг длинного парадного стола; а при уходе, в прихожей, сопровождаемый хозяином и остальными гостями, надел на нее свою меховую шапку и велел всем любоваться. Машеньке, действительно, очень шел темный короткий мех, а глаза под шапкой казались совсем прозрачными... Потом он снял с нее шапку, потрепал по щеке и ушел — вот и все. Но Нине этот эпизод казался значительным; если бы это при ее появлении Шаляпин в середине разговора замолкал и хранил молчание все те долгие минуты, что она находилась в комнате, она бы тоже загадочно улыбалась.
Те времена давно канули, унеся с собой Машенькину гибкую стройность и бедовый нрав. От всего этого мало что осталось — разве только бесчисленные пословицы и поговорки, которыми она была буквально нашпигована. Например, когда Нина, вставая из-за стола после теткиного сытного обеда, жаловалась, что ее всю аж распирает, Машенька утешала ее словами:
— А ничего, пусть... Брюхо лопнет — наплевать, под рубахой не видать!
Тетка, вскрикнув, радостно смеялась, а Нине не нравилась эта поговорка: ни рубахи, ни тем более брюха у нее и в помине не было. Про саму тетку, обежавшую полгорода в поисках своего любимого сорта чая — “Индийский”, второй сорт, Одесской расфасовки — Машенька говорила:
— Чего тут удивляться: бешеной собаке семь верст не крюк!
Про соседку по коммунальной квартире, известную своим легким поведением, говорила, что она “слаба на передок”, и на теткин недоуменный вопрос, как это соседка умудряется не беременеть, объясняла:
— А ей и умудряться нечего: на торной дороге трава не растет!
А другой соседке, постоянно жалующейся на измены мужа, резонно замечала:
— Ну, этого добра на твой век хватит: не мыло, не смылится... — И молодо сверкала зубным протезом.
Летом Машенька с теткой отдыхали в одном и том же дачном местечке на крутом берегу реки Оредежь. Там они тоже вышивали, сидя рядышком в тени под деревом, а в дождливые дни — на веранде: тетка в белом, повязанном по-пиратски платочке, Машенька — в теплой, простеганной ватой шапке, вроде тех, которыми накрывают чайник. С этим ваточным колпаком она не расставалась и летом. Ежедневно, невзирая на погоду, они купались в холодной прозрачной Оредежи, приводя в изумление аборигенов, а в конце лета ходили в лес по грибы. Грибы обе любили страстно — и собирать и есть, все равно какими: жареными, солеными или маринованными. Машенька в последние годы далеко ходить уже не могла, но, слава Богу, лес начинался сразу за огородами на задах дома, где они снимали комнату с верандой. Они шли в нескольких шагах друг от друга и искали грибы, причем Машенька, по причине согбенности, буквально утыкающаяся носом в землю, частенько обставляла близорукую тетку и находила больше. Они бродили по лесу и, чтобы не было скучно, пели или разговаривали. Нина никогда не видела их во время этих прогулок, но очень хорошо себе представляла: тетка в своем ситцевом платье в мелкий горошек и с берестяной корзинкой через локоть семенит, то и дело присаживаясь в поисках гриба на корточки и поправляет спадающие на нос очки, а Машенька просто останавливается, ворошит палкой траву и, не прерывая рассказа, идет дальше... Именно во время этих грибных вылазок Машенька обычно пересказывала тетке содержание только что прочитанной, в свободное от вышивания время, книги. Как-то она пересказывала ей французский роман, героем которого был молодой мужчина с холеными пышными усами. Мужчина был большой ловелас, что не мешало ему виртуозно играть на скрипке. Увлекшись рассказом и не помня точно слово “виртуоз” не дюже грамотная Машенька, сбитая с толку необыкновенными усами героя, выразилась так:
— А еще он играл на скрипке и, представь себе, был необыкновенный вертоус!
Тетка уверяла, что такого “нарочно не придумаешь”, что она так и видит этого француза, который, подкручивая усы, виртуозно играет на скрипке...
Еще тетка уверяла, что редко у кого встречала такой острый и наблюдательный ум; она не сомневалась, что по причине малой образованности Машенька не что иное, как “несостоявшийся крупный ученый”.
На это трудно было что-нибудь возразить, тем более что Нина считала: почти все люди не что иное, как “несостоявшееся нечто”, за исключением тех немногих счастливцев, которые “состоялись”. Например, в лице тетки Россия, несомненно, потеряла одаренную комическую актрису. На семейных праздниках, в тесном кругу, она показывала уморительные жанровые сценки, а ее “коронкой” была миниатюра под названием “охота”: тетка “охотилась” за воображаемым клопом, мешающем ей спать. Нина с мамой просто заходились от смеха, хотя видели “охоту” десятки раз в год... А помешал тетке “состояться” на сцене пустой случай.
В ее молодости была весна, когда она решилась поступать на актерские курсы и даже пошла сдавать документы. Знай она поточнее адрес этих курсов, вся ее жизнь повернулась бы другим боком; но тетка знала только, что это где-то рядом с Сельскохозяйственным Институтом. Слово “сельскохозяйственный” под силу правильно выговорить с одного захода только человеку с безупречной дикцией; а моя тетка шепелявила, и у нее получалось что-то вроде “шельскожайственный”. Она спрашивала прохожих, не знают ли они, где “шельхожайственный” институт, но те не понимали ее, а может быть, просто не знали... Во всяком случае, дело кончилось плачевно: обратившись к четвертому прохожему, тетка решительно развернулась и пошла обратно, бесславно закончив свою, так и не начавшуюся блистательную карьеру комической актрисы...
Нина, конечно, знала и раньше, что обе они очень старые — Машенька и тетка, но до конца поняла это в один промозглый ноябрьский день, стоя на углу Среднего Проспекта и 11-ой линии и глядя им вслед. Тетка повела Машеньку в поликлинику, а Нина, простившись с ними, направилась в метро, оглянулась на ходу и застыла на месте, потрясенная их старостью: маленькая тетка, казавшаяся почти высокой рядом с согнутой пополам Машенькой, семенила так неуверенно, что ее саму впору было поддерживать. Нина впервые увидела их тогда “со стороны”: двух старух в поношенных пальто, бредущих под ручку по мокрому осеннему тротуару.
У тетки была комната в 16 метров в большой коммунальной квартире, так что жили они буквально на голове друг у друга, а спали — тетка на диване со спинкой из красного дерева и жестким гобеленовым сиденьем, а Машенька — на сундуке у дверей, закамуфлированном в дневное время старым ковром “благородных кровей”. Они прожили вместе уже почти целую жизнь, когда тетка вдруг надумала отдать Машеньку в богадельню. Теперь это называлось “Дом престарелых”, и тетка так и объясняла:
— По существу мы обе ничто иное, как двое “престарелых”, — и прибавляла, глядя виноватыми близорукими глазами. — Только Машенька еще “престарелее” меня...
В глубине души Нина считала тетку виноватой в Машенькиной смерти, которая случилась ровно через десять дней после ее водворения в богадельню. Машенька шла туда, как на эшафот, но крепилась и до последнего дня, как обычно, сидела в своем кресле, уткнув нос в пяльцы и похрустывая мелом. Накануне Нина была на Васильевском острове, и, когда собралась уходить, тоже, как обычно, чмокнула Машеньку в гофрированную щеку и открыла дверь в коридор. Вышедшая следом тетка, часто моргая за выпуклыми стеклами очков, ухватила ее за шею, пригнула, чтобы дотянуться и зашептала в самое ухо:
— Вернись и попрощайся, как следует... как полагается... Нинка, вернись!
Но Нина не знала, как полагается прощаться с человеком, идущим на эшафот, и поэтому она не вернулась.
Самое обидное, что Машеньке там даже понравилось. Тетка, навестившая ее через три дня, сообщила, радостно блестя стеклами очков, что Машенька уже подружилась с одной старушкой из палаты и подробно пересказывает ей содержание “Двух капитанов”. Машеньке понравилось, но ее организм не вынес потрясения, и еще через неделю тетке позвонили из богадельни и известили о Машенькиной смерти.
Когда узнав, Нина примчалась на Васильевский Остров, тетка прямо в прихожей с коротким горестным криком уронила ей на грудь непричесанную черно-бурую голову, и они постояли так несколько минут перед тем, как войти в комнату. В пустом кресле лежали пяльцы, а на низенькой скамеечке — теплый ваточный колпак...
— Вот, — сказала тетка, — взяла себе на память... — И стала мелко трястись.
Нина отпаивала ее корвалолом и утешала, но они с мамой не могли понять, как тетка могла это сделать. Только перед самой смертью, совсем ослабев, мама поняла и объяснила Нине:
— Знаешь, почему Соня так поступила? Очень просто: у нее не было сил за ней ухаживать... вот и все. У нее не было никаких сил.
Сама тетка считала себя прямой виновницей Машенькиного “преждевременного ухода”.
— Побойся Бога! — убеждала ее мама. — Какого “преждевременного”? До ста лет не живут...
— Не утешай! — возражала тетка. — Если бы не я, Машенька бы пожила еще! Она это любила — пожить...
Нина стояла на солнцепеке и не могла уйти. Наконец, решившись, она вытащила из ящика часть бархатцев, разложила их и пошла на поиски воды. Неподалеку какая-то женщина красила оградку; она и показала, где найти кран.
— Вроде я вас раньше не видела, вы к кому ходите? — поинтересовалась она.
— К Соколовой, — сказала Нина. — Вон та могила...
— Знаю, — отозвалась женщина. — Все ее знают: мы ее зовем “ничейная могила”.
— Это могила Марии Владимировны Соколовой, — возразила Нина. — Вот, наконец, разыскала... теперь буду ходить. — Повернулась и пошла за водой.
Добавить комментарий