Мы познакомились с моей собеседницей без малого сорок лет назад, когда она в первый раз вместе с Борисом Чичибабиным приехала в Москву. Остановились они в моей комнате в коммуналке... Отношения их тогда только начинались.
— Лиля, не могла бы ты рассказать об истории вашего с Б.А. знакомства?
— Я тогда немного сочиняла стихи. Моя работа была расположена неподалеку от одного харьковского Дома культуры, где Чичибабин вел литературную студию.
Один из моих сослуживцев незаконным образом выкрал у меня тетрадку стихов и отнес ее Чичибабину. Приходит как-то на работу и, широко улыбаясь, говорит мне: “Тебя Чичибабин просил зайти за тетрадкой”. Я ему, конечно, сказала все, что о нем думаю, но тетрадочку-то мне было жалко, и я решила пойти на одно из занятий этой студии. Шла туда с дрожащими коленками, а когда вошла, стало еще страшнее, потому что надо было пройти сквозь строй самоуверенных, ироничных молодых студийцев, среди которых были ставшие потом известными писателями, такие как Юрий Милославский, поэт Саша Верник и другие. Я села на последний ряд и попыталась спрятаться за чьи-то спины. Пришел Чичибабин, сел за стол и сходу спросил: “У кого есть новые стихи?” Кто-то читал, кто-то критиковал, Чичибабин подводил итоги, в общем, шло обычное занятие.
— Какое впечатление произвел на тебя Чичибабин? Ты его раньше видела?
— Впервые, я увидела его в 1963 году на поэтическом вечере в харьковском городском лектории. Он произвел на меня впечатление незаурядного человека: рыжебородый, тогда, с гордо вскинутой головой, высокого роста. Чичибабин выступал последним, я хорошо запомнила стихи, которые он читал: “Крымские прогулки”, “Достоевский”, “Пастернаку” — их и слушать-то было страшновато... Итак, я пришла на встречу с поэтом, которого в Харькове хорошо знали, поэтому сильно смутилась, когда он достал тетрадку и сказал: “Видно, автор не искушен в поэзии, но в его стихах что-то есть”. И прочитал мое стихотворение “Поезд...”. По окончании занятий я пробилась сквозь окружившую Чичибабина толпу студийцев и попросила свою тетрадку. Борис Алексеевич предложил прийти на его выступление в Доме пионеров, где можно будет спокойно поговорить о моих стихах. Тетрадку, конечно, не отдал. Что мне было делать? Через какое-то время я пошла в Дом пионеров, еще больше смущаясь, чем в первый раз. Увидев меня, Б.А. обрадовался, мы поговорили о стихах, и он пошел меня провожать. А жила я тогда в бараке за линией железной дороги. Мы не вернулись в Харьков после эвакуации. В Томске в 1952 году умер мой отец, и только через 10 лет я вернулась в Харьков и смогла поменять нашу, довольно приличную квартиру, на одну комнату в бараке за железной дорогой. Правда, жили мы в ней недолго. Вскоре перебрались в трехкомнатный кооператив в “хрущевке”, где впоследствии и жили с Борисом. Мы дошли до вокзала, я ему говорю: “Дальше придется подлезать под вагоны, вам это будет трудно” (смеется). Борис Алексеевич отступился и говорит: “Приходите в студию на следующее занятие, я дам вам почитать интересные стихи”. На следующее занятие Борис Алексеевич пришел с опозданием и начал его так: “Я посмотрел на себя в зеркало и подумал о том, что мы себя совсем не знаем, не представляем, как люди видят нас со стороны”. Студийцы стали живо обсуждать эту тему, мне было интересно. В конце он подозвал меня и вручил тетрадку со стихами Мандельштама. Они меня, без преувеличения, потрясли. Я уже читала Цветаеву, Пастернака, но Мандельштам стал частью моего внутреннего мира, я все время повторяла про себя его строки. Мне казалось, что человек, приобщенный к такой поэзии, не может оставаться таким, каким он был прежде. Когда я принесла Мандельштама Чичибабину, он удивился, но был доволен, что мне так понравились стихи...
И еще одно занятие мне хорошо запомнилось: был основной костяк студийцев, он уселся прямо на стол, был весел, вдохновенен, я обратила внимание на его синие, синие, чуть косящие глаза. Б.А. попросил читать новые стихи. Замелькали плащи, загремели шпаги, он взорвался: “Ну почему у вас в стихах гремят какие-то фанфары, ломаются шпаги? Напишите: табуретка, стол, даже задница! Вот, у Алексея Толстого, когда читаете, что по спинке дивана идет кошка, прогибаясь, вытягивая лапы, то зримо чувствуешь ее присутствие. Надо стараться так писать, не вообще, а конкретно”. Б. А. ценил Алексея Толстого, как художника: его “Петра Первого”, многие рассказы, правда, в стихотворении не лестно о нем отозвался, но оно о другом.
Он не обучал ребят по какой-то системе, а заражал их своей любовью к стихам и был великим книжником, больше всего хотел научить людей “читать” (!) книги.
В начале 1966 года студию закрыли, один из моих друзей сказал мне, что Чичибабин опять бедствует. И у меня возникло чувство сострадания к нему: я даже предложила собирать для него деньги...
Жизнь продолжалась, я потеряла Б.А. из виду, а в 1967 года познакомилась с Зарой Довжанской — замечательной женщиной, режиссером Театра чтеца. Мы с ней стали друзьями, и я каждый обеденный перерыв прибегала к ней “пообщаться”, как мы это называли. В одну из моих пробежек я буквально наткнулась на высокую, понурую фигуру в теплом демисезонном пальто — это был Чичибабин. А вокруг — теплынь, хотя конец октября, под ногами шуршит листва, голубое небо. Я хотела метнуться в сторону, но не успела, поздоровалась с Б.А. “А, — узнал он меня, — Лиля Карась! Стихи пишете?” “Пишу, Борис Алексеевич”, — я и в самом деле тогда что-то писала. “Почитайте, пожалуйста, мне”. Мы сели на ближайшую скамейку, я почитала ему и попросила почитать его. Он прочитал тогда “Колокола голубизне...”, “Верблюда”, что-то еще. Я очень разволновалась: “ Какие стихи!” Обеденный перерыв мой давно закончился. Б.А. проводил меня до работы и спросил: “Можно, я вас встречу после работы?” И встретил! Стоял с “авоськой”, полной мандаринов, протянул ее мне и сказал: “Это вам!”
— Прямо, значит, в “авоське?”
— Да! Я стала отказываться, но как-то неловко, ладно говорю: “Давайте, разделим их пополам”. Он поехал меня провожать, хотя жила я довольно далеко. А потом я ему сказала, что должна уехать в командировку, примерно, на полмесяца. Он попросил у меня рабочий телефон, и почти сразу, когда я вернулась из командировки, позвонил мне и предложил встретиться. Мы встретились, и он тут же мне вручил мне маленькие часики. “Я теперь богатый, получил гонорар за книгу, которую я вам не дам читать” (это была “Плывет “Аврора”). Я начала отказываться, а он и говорит: “Ну, давайте тогда подарим их первой попавшейся девочке”. Тут мне стало жалко: “Ладно, пусть они у меня полежат”. Так они у меня и лежат до сих пор (смеется).
Борис Алексеевич стал встречать меня после работы каждый день. Однажды я зашла к Заре, мы проговорили с ней часа полтора, я вышла — поздняя осень, холодно. Из соседнего подъезда выходит, весь промерзший, Борис Алексеевич, оказывается, все эти полтора часа он ждал меня, хотя мы об этом не договаривались. И тут он прочитал мне свое самое трагическое стихотворение “Сними с меня усталость, матерь Смерть...” После этих стихов всякие бытовые разговоры были, разумеется, неуместны, мы молча бродили по холодному городу. Он стал заходить к нам в дом, познакомился с мамой, и хотя, он был человеком из другого мира, из другой громадной непонятной жизни моя мама по-доброму отнеслась к нему.
Новый, 1968 год, мы встречали у наших друзей, Марка Богославского и его жены Оли, и в ту ночь решили, что будем вместе. Но ведь Борис Алексеевич был в то время не один! Летом 1967 года они с Матильдой Федоровной получили от Союза писателей новую однокомнатную квартиру — в престижном районе Харькова, где он разместил свои любимые книги, и вдруг такое! Правда, между ними были частые скандалы, ссоры — это уже давно началось. Назревал разрыв — он и в стихах отразился: “Уходит в ночь мой траурный трамвай, мы никогда друг другу не приснимся...”
Борис Алексеевич перебрался к нам, оставив все вещи, книги, квартиру Матильде Федоровне. Из книг он только забрал Цветаеву и Пастернака, и серию “Сокровища лирической поэзии”, помнишь, небольшие сборники с хорошими гравюрами на суперобложках. Я их и сейчас храню!
— Ты задумывалась о том, что быть женой поэта — да еще такого! — непросто?
— Скажу тебе откровенно: совершенно об этом не думала! Я просто видела перед собой человека, который нуждается в моей помощи, которого нужно спасать! И который всей душой прилепился ко мне. Я человек, наверное, не слабый, хотя ни на каких первых ролях никогда не была. Я — сама по себе, всю жизнь любила стихи, ездила что-то смотреть в Москву: в театры, музеи, ходила на вечера поэзии. И я отдавала дань таланту Бориса Алексеевича, видела его страдания. Наше общение было и веселым, легким и, наоборот, очень серьезным — все было сразу.
— Ну, хорошо. По-моему, в быту Борис Алексеевич был человеком покладистым, неприхотливым. Это правильное впечатление?
— Нет, неправильное. Борис Алексеевич любил чистоту в доме, чтобы обязательно была простая, но вкусная еда. Он, как всякий чудак, говорил, что можно, мол, ограничиться картошкой с селедкой, но картошка с селедкой ему быстро надоедали (смеется). Моя мама, а потом я готовили первое, второе, третье — и это было как бы узаконено. В гостях он тоже любил вкусную еду. Он любил все красивое, радостное, хотя внутри него такие бури могли громыхать — не приведи Господь! Он не был аскетом, с радостью выполнял небольшие домашние поручения: стелил постель, выносил ведро, ходил за хлебом. С мамой у них были добрые отношения, если мы ссорились, она всегда вставала на его сторону. При моих недоразумениях с мамой — он защищал ее.
— Поговорим теперь о творчестве. Какие-то свои знаменитые стихи Б.А. написал в твоем присутствии? Или любил остаться наедине с чистым листом бумаги?
— Если стихи “шли”, он писал их прямо на работе (Работал, когда мы жили вместе, в материально-заготовительной службе Трамвайно-троллейбусного управления г. Харькова, в качестве товароведа, экономиста). Свою работу делал быстро и хорошо, очень пригодился его аккуратный почерк. Он работал под фамилией Полушин (по паспорту), и многие даже не знали, что это поэт Чичибабин. Пока его начальником был Иван Федорович Светлов, все было прекрасно, когда пришел другой начальник, он мог накричать, сделать замечание в грубой форме. Борис, конечно, переживал, но, когда кончался рабочий день, мгновенно отбрасывал это от себя! Он умел сочинять на ходу. Мы могли ехать с ним в троллейбусе после поздних гостей, и он что-то шептал, шевеля губами, не замечая никого. Иногда, мы с ним шли, я разговариваю с ним, и вдруг: “Помолчи, пожалуйста!” Было понятно, что он меня не слушает, а сочиняет что-то. Например, стихотворение “Отъезжающим”:
Дай вам Бог с корней до крон
без беды в отрыв собраться.
Уходящему — поклон,
остающемуся — братство...
В Израиль уезжала Лина Волкова, нас пригласили на проводы. Это был выходной день. С утра мы пошли в город, зашли в кинотеатр. Он был сосредоточен, и если я что-то спрашивала, говорил: “Помолчи, Лиличка”. Пришли вечером домой, он их записал, показал мне. Ты же видел стихи, переписанные его рукой: четко, каждая буковка отдельно одна от другой... А вечером он это стихотворение уже читал на самих проводах.
— А вообще Борис Алексеевич осуждал отъезжающих, меня, в частности...
— Он не хотел, чтобы люди уезжали, очень за них, за тебя переживал. Ему казалось, что и в Америке, и в Израиле они не нужны, что им там будет плохо. И, конечно, ему очень не хотелось, чтобы Россию покидали близкие ему люди, для которых он и писал стихи.
— В конце жизни Борис Алексеевич и сам не исключал возможности отъезда в Израиль с тобой, да?
— Это были, моментные настроения. Он не мечтал об этом, нет. Просто иногда писал о том, как стало плохо в связи с распадом Союза, и что он ни о чем не зарекается. Но там, говорил, я ни жить не буду, ни делать что-нибудь, а просто умирать. Но когда он выступал в Тель-Авиве, приехав в Израиль в первый раз, он прямо сказал, что не хотел, чтобы люди уезжали, предавали свою страну. И после его отъезда в Израиле развернулась настоящая дискуссия, кто-то был за него, кто-то — против.
Потом он написал, что хорошо жить в Америке, Германии, но единственное государство, которое будет защищать евреев, это — Израиль.
— Какие собственные стихи были любимыми у Бориса Алексеевича?
— Это были стихи, которые он всегда читал на публике: “Изверясь в разуме и быте”, “Верблюд”, “Махорка”, “Я почуял беду...”, “Между печалью и ничем...” Читал он и не очень любимые, но востребованные публикой, временем: “Не умер Сталин” и другие.
— Ты все эти стихи знаешь наизусть, Лиля? Я присутствовал на вечерах Бориса Алексеевича, когда ты подсказывала ему строчки, слова прямо из зала...
— Я никогда в жизни не задавалась целью выучить его стихи наизусть. Если бы ты тогда попросил меня прочитать его стихотворение, я бы не смогла. Но, когда он читал, и забывал слово или строку, у меня мгновенно они появлялись в памяти, значит, все было в подсознании и реагировало на его посыл. Но и тогда, и сейчас, повторяю, я стихов наизусть не помню!
— О Борисе Алексеевиче — читателе, пожалуйста...
— Он всю жизнь образовывался сам. Читал много, быстро, но его эрудиция была органичной, скромной, он не стремился демонстрировать ее. Вспомнилось, как однажды удивился Шера Шаров, когда Борис назвал имя второразрядного персонажа из сказки Гофмана.
— Чичибабин стал признанным поэтом, лауреатом Государственной премии СССР. Ему нравилась известность или она его тяготила?
— Ему, наверно, было не безразлично, но больше все-таки тяготила. Перестройку он принял с открытым сердцем, радовался ей, верил в нее. А потом очень глубоко во всем разочаровался.
— Б.А. прислушивался к критике?
— Честно сказать, не очень. Ему нравилось, что людям его стихи нужны — это было главное. Чичибабинская поэзия, все-таки, отличается, от так называемой, советской, и от классической. У него свое пространство, именно, его поэзии. И он его обустроил по-своему, не подчиняясь канонам, правилам и часто нарушая их.
А критики часто принимают это то ли за простодушие, то ли за провинциальность, писание на потребу. Мне кажется, что в поэзии Борис Алексеевич понимал все! Может, это звучит немного смешно и самонадеянно. Он был поэтом от рождения, поэтом мощного поэтического дара и, вместе с тем, не хотел принадлежать к цеху, касте, что ли, поэтов. Впрочем, он все написал о себе сам.
— Последними словами в жизни Бориса Алексеевича были: “Мне надо помолиться...” Он был человеком верующим?
— Да! Он молился дома, обязательно утром и вечером, становился лицом к окну и молился, но был человеком нецерковным! Отчего это — неизвестно. Возможно, повлияло время, среда, даже книги. Не надо забывать, что он был “толстовец”. Главным, как он писал, являются отношения с Богом, который не над, а внутри нас. Скажу тебе, возможно, кощунственную вещь, но почему и мне, и тебе было иногда трудно с ним? Мы не дотягивали до тех высот, до которых он хотел, чтобы мы дотянулись. Ему было трудно с людьми, хотя он старался с ними общаться. Он выстроил свою шкалу ценностей, которую трудно было приложить к окружающим. Был не от мира сего в лучшем смысле этого понятия.
— Харьковчане чтут память Бориса Чичибабина?
Те, кто знают его поэзию, кому она по душе, — те любят. Многие еще помнят его самого. Его именем названа улица, на нашем доме, на улице Танкопия, установлена мемориальная доска. А на надгробье собирали средства по всему миру. Израиль, Америка — все помогали. Мы проводим ежегодно Чичибабинские чтения, поэтический фестиваль его имени. В Харькове издают Чичибабина, вышло трехтомное собрание его произведений; жаль, что в Москве, и вообще в России не издают Чичибабина.
В Харькове, в том самом Центре культуры, организован Чичибабинский центр, рядом с помещением, где была его литературная студия. Можно сказать, что город отдает долги поэту...
Добавить комментарий