В Саранск из лагеря нас посылали на «промывание мозгов». Процедура эта продолжалась месяца два, сидели мы в камере вдвоём, как в ленинградской гэбэшной тюрьме. Мне сокамерник попался хороший, из Саратова, из павленковской группы (демократического направления). Звали его Володя. Он писал стихи и небесталанные, и слушать умел, как умеют слушать только поэты – до мурашек по коже, а это всегда ощущаешь, читая, кто как слушает, и душа или замирает в тоске, или поёт по слову Владислава Ходасевича.
Но до чтения стихов было ещё далеко. Сначала был подполковник Косолапов: небольшого роста полноватый человек, будто только что отобедавший, так и лоснящийся. И вот этой сытостью лез он в голодную зэковскую душу, улещивал, наседал, твердил как заведённый: «Покайтесь, покайтесь, а я на плёнку запишу, но никто не узнает, только для нас, в столе будет лежать, никуда из стола не денется. Нам для отчётности нужно, а вам и срок скостят, мы уж посодействуем, и потом на воле без нас ой как худо. А, глядишь, и подсобим и с работой, и даже (о Боги небесные – А.Б.) с печатаньем». Так убеждал, и маслянистые послеобеденные лучики поигрывали в его мутновато-жёстких глазах.
А мы никак не соглашались, знали уже, чем всё кончится – вселагерным позором, долгим стыдом, вечной изжогой от грязного отравленного питья. Впрочем однажды в ответ на особенно настойчивые уговоры я попросил: «Прокрутите мне кого-нибудь из раскаявшихся, только нашего брата – политического!»
И Косолапов прокрутил – полицая, который громко, репродукторно тарахтел без интонаций и вдруг сорвался на полуслове - «Так это ж полицай, они и в лагере каются день и ночь, в очередь к оперу стоят, это копейку стоит. А вот наш, политический где? Покажите».
И отвалился на кресле Косолапов, щёки подались ко второму подбородку, осели, глаза принахмурились, как тюремные жалюзи: «Не хотите вы на свободу, не хотите. Не любите вашу семью. Ваше дело, потом попроситесь сами, да поздно будет». То же самое он говорил и жене моей, приехавшей на общее свидание на 4 часа в присутствии надзирателя. Но и жена моя Косолапова раскусила, без толку он старался.
А совсем смешно было, когда подослал он ко мне местного мордовского поэта Мартынова, неприметного вида средних лет человека, и тот меня как сотоварищ по цеху поэтическому часа два убеждал: «И я стихи, случается, для себя только пишу, у меня и особая тетрадка есть такая – в столе лежит отдельно. А для людей пишу нужное, понятное, народное». – А не стыдно душой кривить, это ведь двуличие самое настоящее, – напрямик спросил я. И Мартынов, которому, видно, велели вести себя со мной по-отечески, сдержанно охнул и скучливо пробормотал: «Губите себя, молодой человек, губите свой талант несомненный. Жаль. Хотел помочь. А не смогу, ничем не смогу». И ушёл.
К слову, мой солагерник поэт Михаил Коносов (из группы Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа) рассказывал мне, что, когда его посылали на такое же «промывание мозгов» в саранскую тюрьму, предлагали встречу с Михаилом Бахтиным, жившим в те годы в Саранске. Но Миша и его сокамерник отказались, не желая тревожить великого учёного.
А мы с Володей сидели вдвоём ещё месяца два, не меньше, и читали: я – Бахтина «Рабле и смеховая культура Средневековья», он – Бальмонта, делились впечатлениями. Хорошо было бы, кабы не тюрьма да Косолапов, да менты, да баланда, да много-много месяцев впереди – лагерных, бесконечных, с вечера до утра, с утра до вечера, от проверки до проверки, от шмона до шмона, от подъёма до отбоя, и так до конца срока. Шёл 1972 год.
Добавить комментарий