Накануне прошлого Нового года Костя Членов, тогда студент первого курса, решил посвятить год предстоящий поискам себя, и, решению не изменив, действовал решительно и целеустремлённо. Кроме положенных по расписанию занятий, он посещал различные публичные лекции, вступал в контакты с различного рода людьми, надеясь их глазами в душу свою заглянуть и что-то важное в ней рассмотреть.
К великому Костиному огорчению, среди контактов напрочь отсутствовали сексуальные, что, он сам себе объяснял, было вызвано его внешностью, незаметной, неброской, непритязательной. При помощи посещаемых лекций он открыл, что, кроме обычного времени — календарь, будильник и прочее — существует и субъективное, которое по его, Костиной, воле может течь вперёд (что неудивительно и естественно), но и назад (что удивительно и не очень естественно). Узнав об этом, Костя постоянно экспериментировал, гоняя время туда-сюда, но, если туда, то есть в прошлое, у него получалось, то сюда, то есть в будущее, не очень, это он объяснял себе тем, что ещё себя не нашёл, а потому представить, что будет с ним в будущем не столь отдалённом, не может.
Поиски себя у Кости были довольно однообразными, пространственно весьма ограниченными. В прошлом, не Костином, конечно, а очень далёком, чужом, после окончания учёбы, по-нашему школы, юноши отправлялись мир познавать — путешествовать, что наверняка очень способствовало самопознанию. Поездишь-поездишь, поглядишь-поглядишь, что-то новое в себе разглядишь: чего довольно в тебе, а чего не хватает, и надо стараться добавить, восполнить. Вот, последний царь русский, будучи наследником, поездил по миру, даже заехал в Японию, где его местный палкой по башке шандарахнул. С тех пор и возненавидел японцев, что объясняет, почему русско-японскую войну учинил. Хотел япошкам русский теперь уже царь отомстить, правда, в результате они ему отомстили. Спрашивается, за что? Он что ли япошку по голове шандарахнул?
Так рассуждая, субъективное время своё лелея и туда-сюда беспрерывно гоняя, шёл Костя в лекторий на первую лекцию цикла «Символ в искусстве». Ещё неделю назад, по городу бесцельно гуляя в надежде интересный контакт установить, желательно сексуальный, набрёл на афишу, и сначала «Символ» его не очень-то соблазнил, хотя в искусстве разбирался не очень, и было бы неплохо недостаток этот, если не устранить, то сгладить хотя бы. Не соблазнённый, Костя глянул на темы, и первая же больно ударила в темечко: «Фаллос в древнем искусстве». Что такое фаллос он знал, на многих картинах его беззастенчиво художники рисовали, а скульпторы со всеми подробностями изображали, достаточно вспомнить голого Давида на площади, которого потом подменили точной копией снова голого совершенно. Костя в лекторий зашёл, заплатил символическую сумму за «Символ в искусстве» и теперь шёл на первую лекцию, немного стесняясь и поглядывая на брюки. Что же о фаллосе наговорят?
Возвращался он, озираясь и спотыкаясь. Голова кружилась, на плечах плохо держась от того, что наговорили и про древних греков, и про римлян, и про индийцев, и про китайцев. Получалось, что древние сызмальства и до старости только этим и занимались, только этому и поклонялись, не могли и шагу сделать без этого: и кокос не родился, и крокодил не ловился, на этих словах лектор чуть не запел.
А потом вовсе аудиторию огорошил, рассказав, не стесняясь, что нос вовсе не нос, а то самое, а, в свою очередь, то самое не то самое, а самый обыкновеннейший нос. Таинственно ухмыльнувшись и глумливенько подмигнув, лектор сослался на Гоголя и даже, не поверите, на невиннейшего деревянного мальчика Буратино, которому страдающий от одиночества Папа Карло между щёк выстругал не нос — а то самое. «Как вы полагаете, — обратился он к залу, — чем он протыкает холст, за которым дверь потайная? Конечно, длинным носом своим, который, как вы понимаете, вовсе не нос, а то, что от майора Ковалёва сбежало».
Слово, являющееся в лекции не просто главным — заглавным, лектор поначалу произнёс несколько раз, а затем, уловив реакцию зала, старался его избегать. Однако с картинок, которые демонстрировал ассистент, предмет убрать было никак невозможно. Аудитория разделилась на две неравные части. Малая при виде предмета со всеми подробностями в видах и материалах разнообразных глаза опускала, однако, не уходила. Остальная, составляющая несравнимое большинство, напротив, всматривалась, скажем, внимательно, жадно — подразумевая.
Костя был с большинством, и настолько, что, если бы кто внимательно вгляделся в его лицо, то сказал бы, что у него глаза из орбит вылезают. Но никто на него не смотрел: на экране было куда интересней, видимо, аудитория не достигла в познании того совершенства, когда наблюдение за неофитом интересней предмета самого наблюдения.
Игры в прятки носа с тем самым и того самого с носом, учёные речи о предмете, казалось, Косте до боли знакомом, а, оказалось, совершенно неведомом, всё существо его так потрясли, что с места, прикрываясь на всякий случай руками, он еле встал и двинулся, шаркая подошвами к выходу, ощущая огромную слабость во всех местах, особенно в тех, которые были ничтоже сумняшеся грубо затронуты лектором.
Завороженный новым знанием о круговращении различных частей тела в природе, на миг Костя оторопел, самообладание потерял, этот ужас представив. После чего отряхнулся, словно из воды на свет новым, умней себя бывшего-прошлого, одолевшим невзрачность свою, появился. Он, и вправду, был не губаст, не вихраст, ноги кривоватые, покатые плечи, бицепсы, сказать прямо, не очень, походка и та прыгающая, придурочно кузнечковатая.
До дома от лектория было недалеко, но три остановки, которые предстояло пройти, казались Косте дорогой длины невыносимой, и пошлёпал он на трамвай, однако по пути передумал, устыдившись дрожи в коленях и в остальных частях не слишком громоздкого тела и решив усилием воли её одолеть. Весь позапрошлый год был посвящён как раз работе над волей, и, вот, случай проверить результаты трудов. Споткнувшись, Костя направился прочь от трамвая в мало освещённое пространство под худосочные деревца, недавно посаженные и плохо прижившиеся, изображавшие рост благосостояния в виде бульвара, первого за всю многовековую историю города.
Протащившись под жидкими кронами, неуютно подгибающимися ногами покоряя пространство, Костя мыслями то и дело возвращался на лекцию, вспоминая и удивляясь, как сам до многого додуматься не сумел. Вот, гриб и то самое. Никогда бы не подумал, что очень похоже, одного поля ягода, как усмехнулся лектор, то ли что-то весёленькое вспоминая, то ли на что-то из ряда выходящее намекая. Вспомнил Костя и зал, откровенно говоря, полупустой: городу было тогда, как и, впрочем, сейчас совсем не до лекций, тем более о таком. Рядом в зале никто не сидел: пришли поодиночке, так и расселись, и, как не взывали к ним, никто поближе не пересел, то ли стеснялись перебраться к такому слову заглавному, то ли рядом с картинками оказаться.
Шёл Костя, шёл, размышляя и вспоминая, потихоньку вроде в себя приходя, не глядя под ноги, дрожавшие меньше — вот что сила воли творит — пока навстречу кто-то ему не случился, а, случившись, от него отшатнулся, на что Костя внимания не обратил. И на второго, и на третьего отшатнувшегося не глянул, не обернулся: какое мне дело до вас до всех, а вам до меня, как пелось в песне старинной из древнего фильма про лётчика, мальчика и акулу. Акула лётчика, снимавшего её без, ха-ха-ха, её позволения, покусала, и мальчик пилотировал самолёт и посадил его, во как.
Вдруг вспомнив фильм о старом и юном пилотах, Костя чихнул. Чихнул и чихнул, невеликое дело, так сразу подумал. Но тут же насторожился: что-то не так показалось. Думал-думал, ничего не надумал и дальше пошёл, уже довольно уверенно, почти что нормально, видно, от шока познания немного оправившись. Однако странный чих покоя ему не давал. Постарался чихнуть по требованию, на заказ — ни фига. Это остановка бывает по требованию, а заказ — по телефону за бабки, с чиханием не канает.
Уже возле самого дома, когда Костя и про лекцию, и про чих уже позабыл, начав думать о том, о чём думал всегда: о том, как бы и где, а главное — с кем, и как у него это получится, в первый раз, он читал, у многих ничего не выходит, а если что получается, то курам на смех, поэтому, как в анекдоте, первую и последнюю рюмку хорошо бы убрать: первая плохо идёт, а последняя — лишняя. Мучительно думая о том, что лучше, точнее, что хуже, курам на смех или чтобы ничего не получилось, Костя вдруг вздрогнул и на всю пустынную окрестность чихнул. Так оглушительно он за всю свою жизнь не чихал, словно громом город пустой оглашая. А самое главное, самое удивительное…
Нет, в это поверить никак невозможно. Такого ведь не бывает. Быть такого не может. И тут, словно его убеждая: может, Костенька, может, сам убедись, его затрясло, и он чихнул оглушительно, можно сказать, даже задорно, но так ведь сказать нельзя, разве не так?
Отвертеться было теперь никак невозможно: источник чиха был обозначен абсолютно ясно и точно. Отгоняя дикую догадку, Константин Сергеевич Членов, так он в особо ответственные минуты к себе обращался, приказал собрать волю в кулак и не спеша, тщательно, без паники во всём разобраться. Во-первых, необходимо решить, где разбираться — дома, тем более что почти что пришёл, дрожащие ноги его привели, словно лошадь пьяного или мёртвого седока, или на улице, для чего с проспекта свернуть в переулок, хотя, конечно, и на столбовой дороге в их городе в такие часы шаром покати.
Решить было непросто, за и против, против и за выскакивали попеременно, маня то домой, то в переулок. Были бы шары, покатить — который до цели докатиться, то и решить, заранее загадав. Но шаров не было и в помине, а был ужас дикой, совершенно невозможной догадки, подтверждая которую разразился чих громовой, зиппер разорвавший и представивший наиубедительнейшее доказательство того, что случилось непоправимое.
Там, где со дня его рождения и, наверное, раньше, то самое обреталось, теперь орган чихания находился, а — и гадать не надо, и трогать необходимости нет — то самое, на лекции наработавшееся и даже слегка намокревшее, свисало уныло, понуро и в выпавшей жизни разочарованно.
Первым делом Костя, под влиянием матери недавно крестившийся и изредка даже в церковь, особенно перед экзаменами, заглядывавший, решил осенить себя крестным знамением, а затем и пространство перед собой перекрестить, от нечистого открестившись. Задумано — сделано. То ли был, то ли не был, бес в темноте городской растворился, и Костя пощупал: правой рукой нос не на лице, левой — то самое не в месте известном. Руки сменил и повторил.
Приговор обжалованию даже самому жалостливому не подлежал: между ног нос, небольшой, картошечкой, с двумя ноздрями, с несколькими волосиками, наружу торчащими, примостился, а на лице то самое сморщенно уместилось. Тотчас мелькнуло: как же он есть теперь будет? Одной рукой кверху то самое поднимать и рот открывать, иначе и не получится? А как в таком виде ходить в универ? Трусы на голову надевать? И трусов маловато.
Даже самые продвинутые в трусах на лекции не являются. Придётся и шорты напяливать. А для глаз в трусах и шортах придётся прорези делать, да так наловчиться, чтобы то самое в них не виднелось, а то неудобно. А нужду как справлять? Наклонять голову по направлению, чтобы сверху ничего не забрызгать, тем более окружающих в общественном туалете? Вот будет потеха — всем на радость, у всех на виду. А сморкаться, если простуда, у него это часто? Как при всех ширинку расстёгивать и вытаскивать нос, в платок утыкая? «Господи, помоги», — на содействие не надеясь, в вере Костя был слаб, перекрестился, нынешних и грядущих бесов крестным знамением отгоняя. От тяжёлого удара, от шока в себя не придя, он перекрестился слева направо не православно, словно католик какой, и, испугавшись дурного знамения, стал истово креститься, как научили, не уповая промашку исправить.
Тут же, от настоящих и будущих бед открестившись, собрав волю в кулак, Константин Сергеевич Членов решил попробовать, как теперь это будет. Первым делом, достав платок и нащупав — зиппер полетел и ничему более не мешал — он высморкался, хотя соплей не было, и решил, что ничего, только зиппер придётся новый купить и попросить мать вшить вместо сломавшегося. Затем, на всякий случай покрутив головой: нет ли кого, слегка выставив голову и наклонив, стенку дома забрызгал. И это ничего, только, конечно, трусы и шорты. С этим и двинул домой, как всегда, где, когда, и, главное, с кем, размышляя, надеясь, что теперь его незаурядная внешность наверняка в этом деле поможет.
Но нет в жизни счастья. Родился Костя и все сограждане его, как давно и правильно установлено, в понедельник под несчастливо кровавой звездой. Когда назавтра Костя в трусах и шортах на голове пришёл в универ, рассчитывая на ажиотажный интерес, все были заняты новостью: любимого профессора с первым красавцем курса застукали в позе, сомнения не вызывающей, и теперь… «Ой, что теперь будет», — голосила первая красавица курса, рассчитывавшая на взаимность младшего, а то и — чем чёрт не шутит — старшего из застуканных. Ей вторил смешанный хор осуждающе и проклинающе. Года полтора назад тоже кого-то застукали, тогда, конечно, сегодняшнего безумия ещё не было, но первые ростки проросли, и то сказать, почва для будущего безумия всегда удобрялась.
Косте стало обидно. Плюнув, он громко высморкался — ноль внимания. Да хоть сними он с головы жёлтые шорты в зелёный цветочек, делающие его на одуванчик в травке похожим, даже трусики беленькие с красной божьей коровкой сними, да хоть выверни всё напоказ, никто и бровью не поведёт, не то что головой, всем на всё наплевать: любимого профессора с первым красавцем застукали. Наверняка кто-то стучал на них, стучался и в нужный момент в нужные мозги достучался.
Да и на что он рассчитывал, дурачок, если вчера мать родная его, увидев без всяких шорт и трусов на лице, мельком глянув и кинув: «Котлетки свежие, Костенька, только кончила жарить», засобиралась в ночную: опаздывать ей было никак невозможно.
Поначалу случившееся в Костиной голове не укладывалось. Не укладывалось, не укладывалось, да как-то само собой уложилось, ввергнув его юную душу в грусть и меланхолию.
Из аудитории в аудиторию переходя, грустил Костя, поглядывая, может, кто-то, новость на миг позабыв, на одуванчик в зелёной травке внимание обратит. Но дела до него не было никому. Только разговоры о застуканных слегка приутихли, как другая новость коллектив взбудоражила. Мол, теперь в частично мобилизованные, чмошники то есть, не только зеков, но и добровольно-принудительно студентов брать будут, вернувшимся живыми обещая молочные реки, а родственникам вернувшихся не живыми ещё и кисельные берега одноразово, но очень жирно впридачу. Правда или нет, никто этого не знал и не ведал, но Костю не истина угнетала, а полное безразличие.
А что, если он в таком виде явился бы не в свой универ, а, скажем, в Гарвард, или же Оксфорд, или, пожалуй что, в Кембридж? Как бы там на него посмотрели? Удивились? Попросили бы снять одуванчик, а потом и божью коровку? Раз просят вежливо и с интересом, почему бы не снять? У них там ни застуканных, ни чмошников, за учёбу студенты платят деньги большие, но и карьеры у годящих вполне подходящие, так что среди учебного процесса неплохо немного отвлечься и на этого оттуда с этаким на лице поглазеть. Вот и глянет первая красавица — удивится, поразится и восхитится, а он тут-как-тут представляется: «Членов Константин Сергеевич, для вас, сударыня, просто Костя, может, вечером вместе по кампусу погуляем?» Та внимательно смотрит Косте в лицо и, видно, несколько сомневается. Однако любопытство решительно берёт верх, и Костя, от лекции далеко-далеко в мечтаниях своих отлетев, приняв душ, надев новые брюки на нос и белые с ёжиком трусики и розовые с белым шорты на то самое место, отправляется на свидание, где всё в кустиках началось и в её спальне удачно вполне завершилось. Может, и не триумфом, но победой безоговорочно несомненной, полной настолько, насколько обглоданная совесть вещуну побед в генеральских погонах объявлять позволяет.
В полудрёме, соображая не очень, Костя добыл из кармана платок — нос замокрившийся вытереть, но вовремя спохватился, платок сунул назад, головой покрутил — не смотрит ли кто, и впустил в ухо слова стоящего на трибуне. Пока он в Оксфорде-Гарварде сперва в кустах, а затем в её комнате светлым чувствам не застуканно предавался, лекция кончилась и, не выходя на перерыв — бо разбегутся — в митинг переползла, посвящённый победам, студенческим их восхищением и поддержкой моральной и волонтёрской. Одни предлагали вязать носки, другие — раненых посещать, где стихи рассказывать и петь победные песни, третьи — денег собрать и чего-то купить, четвёртые, самые начитанные, щипать корпию, не слишком понимая зачем и что это такое, пятый (такой один оказался) предлагал идти в бой и победить, а если не вернётся, считать его закончившим учёбу и диплом вручить матери, шестой его поддержал и сказал, что если студентов начнут призывать, то пусть и его, несмотря на белый билет и прогрессирующую близорукость, седьмой что-то бубнил о долге и о победе, но перепутал, и все поняли, что он победить желает нашей футбольной сборной и стать чемпионом не прогнившей насквозь Европы, а быстро прогрессирующей Азии или Африки, тут он запнулся, и его президиум ласково, но настойчиво с трибуны сманил. Потом пошли аспиранты, преподы, доценты и профессора, венчать пиршество духа должен был, понятно, профессор, ректор, почти академик, слава и гордость на протяжении множества лет ещё от пятипалой звезды на месте картуша, первоначально орла двуглавого над колоннами главного входа, до нынешней зыбистой буквы, на обломок свастики очень похожей.
На трибуне звонкие голоса сменились надтреснутыми, а затем дребезжащими, после чего грубо и зримо, массивно и очень мессийно на ней сам ректор явился. Говорил ректор с трибуны нежно, будто бы уговаривал, а потом взял микрофон и, сменив тон, ходить стал по сцене, расхаживать, у Кости мелькнуло: как сатана перед Господом, легонько соблазняя и нежно настаивая, в книге о праведном Иове, которую он начал читать, но не осилил: трудный язык, мысли совсем не понятные, хотя и занятные.
Ещё не застуканные по этой причине или по какой-то другой сидели в зале нервно, безмолвно в стулья вжимаясь. Костя слушал-слушал, в тайне ожидая, что вот-вот объявят: «Константин Сергеевич Членов, прошу вас!» Он поднимается на трибуну, зал онемел, рты беззвучно собою сами открылись, он поправил шорты, зацепив под ними трусы, аудитория вздохнула, предвкушая невиданное, незримое досель, никак не возможное, а он степенно чихнул, под ох зала расстегнул, высморкался в платок и чиркнул зиппером, который мать вшила, вздох аудитории подавляя, и, вдохновляясь и студентов, аспирантов, преподов, доцентов, профессоров, весь технический персонал и ректора самого вдохновляя, заставляя забыть и застуканных и чмошные слухи, медленно через голову, как женщины платье, стащил шорты с прорезями для глаз, белизной трусиков с ёжиком всех ослепив, после чего, воодушевившись и воодушевляя, пошевелил, в немыслимо мучительное ожидание присутствующих на митинге повергая, но нет, не сдёрнул, низменным вожделениям потакая, а гордо сошёл с трибуны, провожаемый жадными взглядами всех, от ректора начиная, последней техничкой тётей Пашей кончая, первой красавицы курса не исключая.
Триумф!
Победа!
Все гнутся — не только шведы.
Замученный мыслями всё о том же, повторяться не будем, никем не замеченный поздно вечером — митинг был затяжной, до полной победы — вернулся Костя домой, и мать, скользнув взглядом, собираясь торопливо в ночную, сообщила ему о свежих котлетах.
Котлеты его доконали. Осознав, что всё, конец, не вырваться никогда, дёрнулся — подальше от себя, и, не достигнув цели, которой не было, остановился, как вкопанный, и, поразмыслив-и-откопавшись, нехотя, осторожно восвояси вернулся.
Там, восвоясях, было ужасно, однако оттуда бежать было некуда.
Добавить комментарий