Евгений Исаакович Рабинович (1898-1973)
У него было стихотворение — я полностью приведу, хоть и длинное. Ахматовой нравилось. Действительно нравилось, потому что она за глаза, через мою маму, это сказала.
Я помню пышные чертоги,
Туман полуночных морей,
В столице гнева и тревоги
Дворцы развенчанных царей;
Но петербургские туманы,
Как мокрый плащ, стряхнувши с плеч,
Я слышал солнечной Тосканы
Как пенье сладостную речь;
Всходил на снеговые горы,
И между яблонных садов
Я видел башни и соборы
Немецких вольных городов;
Антверпен с гаванью весёлой,
С широкой пристанью, куда
Приходят поступью тяжелой
Заокеанские суда;
В садах застывшего Версаля
Я помню полумрак аллей,
И зеркала, что отражали
Бунтовщиков и королей.
Где родина моя? На свете
Лишь к переменам я привык,
И Данте, Пушкин или Гете
Равно приходят на язык.
И я умру, не понимая,
Богаче я или бедней
Того, кто жил, не покидая
Убогой улицы своей.
Конечно, он был «богаче» «того, кто жил, не покидая убогой улицы своей». И конечно, вовсе не о деньгах мы тут говорим. Но совсем не все путешествия были в радость. Ведь много приходилось мотаться по свету в поисках работы: и революция лишила родины и дома, и еврейство приводило к вынужденной перемене мест. Но все-таки он многое увидел в путешествиях по свету и мир открылся ему не только своей изобразительной стороной. Он проник вглубь мира и как поэт, и как ученый — с двух сторон. Повезло, что был наделен такими талантами.
Я читала в Интернете по-английски, что, хотя прошло много лет с тех пор, как Евгений Исаакович Рабинович умер в возрасте 75 лет, «многие до сих пор помнят его как корифея фотосинтеза — автора основополагающего труда, великого химика и физика, первооткрывателя нескольких основных фотореакций, одного из основоположников современной биофизики, миротворца, поэта, архитектора, художника, замечательного человек и замечательного научного руководителя — великого наставника».
Юджин Рабинович в знак признания его работы по развитию «международного сотрудничества между учеными и выявлению потенциальных опасностей науки для общественности» в 1965 г. был награжден ЮНЕСКО престижной премией Калинги. Евгений Исаакович внес ключевой вклад в зародившееся в 1955 г. Пагуошское движение, получившее в 1995 году Нобелевскую премию мира, — это международное движение ученых, выступавших за контроль над вооружениями, ядерное нераспространение, международную безопасность и научное сотрудничество. Движение называется так по названию деревушки в Канаде, где состоялась первая встреча.
Ничего, связанного с наукой, я — в ней совершенно не понимающая, конечно, помнить не могу. А про то, что он был замечательный человек — конечно, помню. И что-то про стихи и Ахматову помню. Мама писала в своих воспоминаниях об Ахматовой, что Евгений Исаакович с друзьями в эмиграции все стихи Ахматовой переписывали от руки — составили полное издание[1]. А кроме того, от руки стихи Ахматовой в двадцатых годах переписывала моя бабушка, мамина мама Надя, и посылала своему кузену (их отцы были братьями: Исаак старший в семье, а Давид младший) Жене Рабиновичу из Ленинграда в эмиграцию. У нее в двадцатые годы двадцатого века совсем не было денег, она книжек не покупала, а брала почитать, а еще она ошибочно думала, что русских книжек в Берлине не достать. Берлин в тот момент был как раз необычайно богат и разнообразен русской культурой, буквально цвел (там тогда, как известно, и эмигранты, переехавшие потом в другие страны, жили, а также потом в СССР вернувшиеся). Евгений Рабинович, который с детства любил поэзию и сам стихи писал, сначала публиковал свои заметки, переводы, рецензии, в частности, на ахматовские сборнички в ежедневной берлинской газете (1919-1922) «Голос России», потом, когда газета закрылась, в других изданиях.
Он тонко анализировал изменения в творчестве Ахматовой от сборника к сборнику, не уставая восхищаться каждым из них: «Чем строже и скупее поэзия в расходовании внешних средств — тем ближе она к волшебству. Во внешнем упрощении русского стиха, в приближении его к недосягаемой простоте Пушкина — заслуга Ахматовой чрезвычайно велика. В ее стихах пропасть между звуковыми, словесными и ритмическими средствами, с одной, и результатом с другой стороны опять делается непроходимой; мы не вправе судить о правильности выбора или расстановки слов— их сочетание так же обязательно для нас, как формула заклинания. А только в сознании бессилия перед художественным произведением — залог полноты нашего наслаждения им»[2].
Он посвятил Ахматовой стихотворение[3], в котором имена поэтов становились понятны по именам их героинь. Но героев Ахматовой — ведь о ней строфа завершающая —он не перечисляет: то ли уверен, что мы и так поймем, то ли намекая на ее манеру своих героев скрывать, затемнять их имена.
Русской Музе
Зачем не жил я в дни, когда проснулась
Ты, Душенька, Ленора, Лалла Рук,
О Муза русская! Когда горячих рук
Лицейских юношей твоя рука коснулась.
Прелестная, невинная Людмила,
Узнав любви мучительную власть,
Курчавому арапу подарила
Ты первую девическую страсть.
Марией, Машенькой, а чаще — бедной Таней
Любовнику в ночи являлась ты,
И жар твоих язвительных лобзаний
Он пил среди неверной темноты.
Но за тебя он принял Гончарову,
И Черной речкой кончилась любовь;
Тебе остались ранний траур вдовий
И Пушкиным разбуженная кровь.
Ты стала женщиной — прекрасной и надменной,
Княжной, графиней; в светский маскарад
Тебя увлек поручик озлобленный
И в даль увез заезжий дипломат.
Но век златой других веков короче:
Едва родясь, уже кончался он;
Пусть многим ты свои дарила ночи —
На их устах рождался только стон.
Серебряный сентябрь за августом палящим!
На лозах высохших — душистые плоды!
Жрецов на башне и бродяг гулящих
Изысканным стихам учила ты.
Но был один, чьи спутанные речи
Тебя пленили, снежная Кармен;
Он в синий плащ твои закутал плечи,
Увел тебя в свой соловьиный плен.
Но залп Авроры раскатился громко,
И в мертвом городе, на стынущей Неве,
Оставил он, Фаина, Незнакомка,
Тебя, как Катьку, с пулей в голове.
А все, что сберегла в смертельной вьюге,
Последние, осенние цветы,
Ты отдала единственной подруге,
И радостной, и горестной, как ты.
Он говорил о том, что следы влияния Ахматовой «мы замечаем повсюду в современной русской поэзии». А она, понимающая свое для русской поэзии значение, сказала — и похвально, и иронично: «Он, конечно, поэт! Но недаром он любит мои стихи, очень похоже на них». Это она отзывалась о таком его стихотворении:
Кто неведомый играет
Нами, куклами, в любовь?
Руки тесно заплетает,
Зажигает в жилах кровь,
И напрасные объятья,
Расплетает вновь?
Разложи на стол рядами
И у карт своих спроси:
Кто, незримый, был меж нами
В заколоченном Потсдаме,
В желтом парке Сан-Суси?
Где ты, смуглая подруга,
Ведь постель моя пуста,
Оторвались друг от друга
Ненасытные уста;
Между нами ночь и вьюга;
В этот край, где солнца нет,
Только ветер — ветер с юга —
Мне доносит твой привет!
Но это было позже. А сейчас я хочу рассказать не только о том, как важны для всех них были стихи. Вообще вспомнила об Евгении Исааковиче под влиянием вышедшего на экраны фильма Кристофера Нолана «Оппенгеймер», в связи со всей этой историей гениального, всех ужаснувшего изобретения. Стала многое вокруг читать. Например, книжку физика Фримана Дайсона, в частности, о том, как они с Оппенгеймером работали в Принстоне. Дайсон рассказывает, опять же в частности, что на похоронах Оппенгеймера он хотел прочесть стихотворение английского поэта-метафизика Джорджа Герберта «The Collar» (и как воротник, и как воротничок священника или просто священник, и как ярмо можно перевести) о том, что бунтуешь-бунтуешь, а потом возвращаешься к вере, но постеснялся, не прочел.
Не то, чтобы я об Евгении Исааковиче когда-либо забывала: он сыграл очень большую роль в нашей жизни. Но тут я как-то подумала — обобщила, что вот эти гениальные физики они и в поэзии понимали. Как это потрясающе —понимать во всем.
Лучше начну сначала, пользуясь и печатными материалами, и биографическим очерком о жизни Евгения Исааковича, написанным по-английски его сыном Александром, известным американским историком-советологом, и невероятным количеством писем, большая часть которых хранится в личном архиве Юджина Рабиновича в США (этим архивом занимается Дженет Рабинович, историк и редактор, составляющая подробную биографию своего покойного тестя), а некоторая часть — связанная с моей ветвью семьи — в российских архивах (этими материалами и их публикацией занималась я).
Александр (в США его зовут Алекс, а мы, когда он приезжал в Москву, а он приезжал сравнительно часто, потому что занимался большевиками, революцией и Гражданской войной, привыкли говорить «Саша», как его называли родители) пишет о том грандиозном влиянии, которое оказала на его отца работа в Манхэттенском проекте, где создавалась первая атомная бомба. Юджин Рабинович был старшим химиком и начальником отдела в Металлургической лаборатории Чикагского университета. До конца своих дней его преследовала угроза выживанию человечества, создаваемая ядерным оружием. Алекс ярко помнит тот день — 6 августа 1945 года, когда на Хиросиму была сброшена первая атомная бомба. Фактически она положила конец войне на Дальнем Востоке, но мгновенно убила 80 тысяч японских мирных жителей, а со временем еще 80 тысяч. «В тот день отец впервые рассказал нам с Виком [Виктор — брат-близнец Александра] о том, над чем он работал все эти месяцы в Чикаго, — о первой атомной бомбе. Мы ехали к Карповичам[4], я помню, как ужасно он расстроился — это был первый и единственный раз, когда мы видели папу плачущим. С того дня его главной заботой в жизни стало распространение информации о потенциальных опасностях и ужасах ядерного оружия.»
Евгений Исаакович родился в Санкт-Петербурге в 1898 году в семье юриста Исаака Моисеевича Рабиновича и Зинаиды Моисеевны Вайнлюд, до замужества пианистки. Они жили в доме 47 по улице Жуковского, недалеко — на Моховой — располагалось Тенишевское училище, которое он в 1915 году закончил и поступил в Петербургский университет, занимался химией. Летом ездили в Западную Европу, потом в подхарьковское имение дедушки с бабушкой — называлось «Вишневый сад». Там собиралась вся большая семья, кузены, кузины, их подруги и приятели.
Наверное, об этом месте вспоминал Евгений Исаакович, говоря в «Голосе России»[5] о двух корнях, которыми питается творчество Ахматовой, как и все русское искусство. Это и петербургский гранит (ох, как не хватало его всем эмигрантам!), но это и усадьба, деревня. Закончить университет не успел – учебу прервала революция. Февральскую революцию 1917 года встретили радостно, а в середине августа 1918 года, за две недели до начала «красного террора» против классовых врагов в Петрограде, Евгений Исаакович с семьей бежал в Киев, где у них были родственники. Киев тогда находился под защитой Германии и стал временным убежищем для многочисленных интеллектуалов, проживавших ранее в других городах. Родители Евгения Исааковича были уверены, что большевистский режим продержится недолго и вскоре они смогут вернуться в Петроград. Сам он, однако, скептически относился к этой возможности и почти сразу поступил в Киевский университет. Из учения ничего не вышло из-за политической нестабильности и хозяйственной разрухи. В начале 1919 г. в Киев вошла Красная армия и семье Рабиновичей пришлось бежать в Варшаву, где Евгений Исаакович впервые занялся журналистикой.
А весной 1921 г., благодаря каким-то случайным связям в посольстве Дании, семье удалось проскользнуть в Германию, где Евгений Исаакович провел 12 лет (1921-1933). Алекс Рабинович рассказывает, что его отец «был среди многих молодых русских эмигрантов, стекавшихся в Германию в 1920-е годы и получивших разрешение поступать в немецкие университеты благодаря заступничеству лидера социалистов Эдуарда Бернштейна, в то время члена рейхстага. Он был принят на химический факультет Берлинского университета. Там в течение пяти лет он «с самого начала изучал химию как профессию и физику как призвание». Закончив диссертацию по неорганической химии, он столкнулся с проблемой устройства на работу. Поскольку Евгений Исаакович официально был лицом без гражданства — он жил по «нансеновскому паспорту», выданному Лигой Наций, — то он не имел права на академическую должность в Германии: эти должности были зарезервированы для граждан Германии. Да и вообще у евреев были проблемы с трудоустройством. С помощью оценивших его преподавателей он получил штатное место в издании Справочника Абегга по неорганической химии. В то же время он подготовил опубликованный в 1928 году сборник «Редкие газы», который долгое время оставался основной справочной работой в этой области.
А еще в 1928 г. в Берлине Евгений Исаакович участвовал в создании Кружка русских поэтов, просуществовавшего до 1933 г., когда из-за прихода к власти Гитлера стало ясно, что из Германии необходимо уезжать. Самым знаменитым членом Кружка стал Владимир Набоков, но заслуживают долгой памяти и другие его участники, например, Михаил Горлин и его жена, родственница Рабиновичей, поэт и ученый-медиевист Раиса Блох. У нее есть замечательное стихотворение «Чужие города», часто ошибочно приписываемое Вертинскому, который исполнял его, положив на музыку:
Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
«Летний сад, Фонтанка и Нева».
Вы слова залетные, куда?!
Тут шумят чужие города,
И чужая плещется вода,
И чужая светится звезда.
Вас ни взять, ни спрятать, ни прогнать...
Надо жить, не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять,
Чтобы сердцу больше не кричать.
Это было, было и прошло
Все прошло, и вьюгой замело.
От того так пусто и светло...
Вы слова залетные, куда?!
Тут живут чужие господа,
И чужая радость и беда.
Мы для них чужие навсегда!..
1936
Горлин и Блох бежали во Францию. Пытались уехать в Америку. Евгений Исаакович, который уже был в Америке, много хлопотал, чтобы перевезти их туда, — не удалось. Сначала погибли Михаил Горлин и их с Раисой дочь, потом Раиса попробовала перейти границу из Франции в Швейцарию, ее схватил патруль, отправили в Дранси — это был во Франции такой нацистский концлагерь и транзитный пункт для отправки евреев в лагеря смерти. Тысяч 70 сидели, только 2 тыс. человек остались живы, когда лагерь освободили силы союзников. Раисы Блох среди живых не было. Она погибла в Освенциме.
Евгений Исаакович очень о них помнил. В 1959 г., благодаря его усилиям, как организационным, так и материальным, в Париже вышел сборничек стихов Раисы Блох и Михаила Горлина. Почтим память Горлина его стихотворением (год неизвестен):
Бьют часы на дальней башне.
Воробей вскочил на кочку.
Мягкий свет ложится лаской
На волнистую траву.
И скользит с небес прозрачных
Что-то, что прозрачней света,
С той же кроткою любовью
Гладит листья и глаза,
И, как равный, удивленно
Входишь в нежную дуброву,
Где деревья, словно души,
Говорят между собой.
Но это позже. А по хронологии в 1929 году Евгений Исаакович принял должность ассистента Джеймса Франка, лауреата Нобелевской премии по физике 1925 г., который был директором Института экспериментальной физики при Геттингенском университете — в то время одного из крупнейших в мире, где работали замечательные физики и химики из разных стран. Как рассказывал потом Евгений Исаакович: «Больше всего во Франке меня впечатлила его невероятно честная и человечная личность, — его способность обращаться с атомами и молекулами так, как если бы они были привычными предметами повседневной жизни. Он видел их мысленным взором и, созерцая, делал выводы об их поведении, оставляя другим проверку своих выводов»[6]. Именно в Геттингене, как упоминает Алекс Рабинович, у Евгения Исааковича появился особый исследовательский интерес к фотосинтезу — процессу, посредством которого зеленые растения преобразуют энергию солнечного света в химическую энергию, фундаментальную реакцию, поддерживающую жизнь на Земле. Тогдашнее сотрудничество с Джеймсом Франком продолжалось до начала 1933 года — они еще встретятся потом в Америке, а в тот момент начались чистки евреев и исследовательскую стипендию Рабиновича отменили. К счастью, на полгода пришло приглашение в Данию, от Нильса Бора, а потом в Университетский колледж в Лондоне. В Англии в то время крупная промышленная фирма Imperial Chemical рассматривала увольнение в Германии ученых еврейского происхождения как возможность привнести знания в области физической химии на химические факультеты британских университетов. Казалось бы жить да жить в Англии. Но к 1938 г. фирма прекратила финансирование своего проекта. Евгений Исаакович, отец семейства: жена и двое четырехлетних мальчиков-близнецов, — внезапно оказался без работы. Надежды теперь возлагались на США.
К счастью, Евгению Исааковичу удалось получить должность в Массачусетском технологическом институте, и они поселились в пригороде Бостона. Жизнь легкой не была. Например, жена Евгения Исааковича Анна Дмитриевна работала на заводе, собирала электродетали. Главным образом ее работа, как и работа многих других американских женщин, была вкладом в борьбу союзников с общим врагом, но и материальная сторона имела значение. Да и известия из Европы были отнюдь не радостные, — а Рабиновичам было с кем их обсудить: на даче у Карповичей собиралась русскоязычная эмигрантская элита. Может быть, коренные американцы меньше чувствовали приближение катастрофы чем эмигранты, особенно те, у кого были в Европе родные. Родители Анны Дмитриевны оставались в Ровно. Они умерли незадолго до того, как туда в конце июня 1941 г. вошли немцы. А до этого Анна Дмитриевна вместе с живущей в Цюрихе сестрой помогали родителям: сложным путем через Красный крест слали посылки (масло, шоколад и т.д.). А третья сестра оставалась в Берлине, по личным причинам не хотела оттуда уезжать — ужас, как за нее волновались.
С ленинградскими родственниками связи уже не было. До 1936 г. Евгений Исаакович и его мать с ними переписывались, посылки в Ленинград посылали: тоже масло (как диктатура, так сразу масло кончается). Известно, кстати, что в какой-то момент Нильс Бор послал масло Эрнсту Резерфорду — из Дании в Германию. Резерфорд был доволен.
Когда они еще жили в Европе, один раз в 1930 г. Евгений Исаакович даже приезжал в СССР, был приглашен на научный конгресс в Ленинград, потом заехал на несколько дней в Москву, как-то это допустили. Жившие в СССР родственники были очень его приездом взволнованы, много о нем вспоминали. Он пришел в ужас от их бытовых условий, хотя сами они в эмиграции отнюдь не богато жили.
В одном из писем мать Евгения Исааковича рассказывает, что хозяйка пансиона не разрешает днем, не во время еды, сидеть в столовой на стульях: обивка изнашивается. Да и инфляция в Германии была тяжелая. Они все были очень родственные и очень знающие, что другим людям нужно помогать. Я всё откладывала, думала, что вот я дойду до тех лет, когда Евгений Исаакович и Анна Дмитриевна начали помогать моей маме (ну и мне, соответственно), но можно и тут сказать, не дожидаясь хронологической правильности.
Не знаю, буквально не знаю, как бы мы с моей оставшейся без работы мамой выжили, если бы не Рабиновичи. И деньгами помогали, и вещевые посылки отправляли, — например, мы зимой ходили в таких теплых и легких нейлоновых курточках (у мамы зеленая, у меня голубая) — все завидовали, даже Ахматова, при всем ее равнодушии к вещам, восторгалась. Да и просто какой-то ерундой радовали, типа фломастеров (у нас о них еще и слыхом не слышали). Ну и книги, книги, которых у нас было не достать. А главное ощущение, что у нас есть родственники — живут далеко, но душевно с нами.
Возвращаюсь хронологически. В начале 1943 года Евгений Исаакович с семьей по приглашению Джеймса Франка, возглавлявшего в то время Химический отдел Металлургической лаборатории Манхэттенского проекта, переехал в Чикагский университет, который был одним из участков работы по созданию атомной бомбы. Дискуссии о будущем атомной энергии обострились к началу лета 1945 года, когда ученые в Чикаго узнали, что атомная бомба близка к совершенству и к середине лета будет испытана. Германия в мае капитулировала, то есть была устранена одна из главнейших причин, по которой был начат проект. Неотложным стал вопрос о том, следует ли использовать бомбу, чтобы ускорить прекращение войны против Японии. Лео Силард, Джеймс Франк и Евгений Исаакович были категорически против, но, как известно, их возражения не были приняты.
Высказывалось мнение, что ученые-атомщики были в восторге от бомбардировки Хиросимы 6 августа 1945 г., так как они увидели успех своего долгого тяжелого труда, и только 9 августа — бомбардировка Нагасаки — открыла им глаза на начало «атомного века». Алекс Рабинович утверждает, что его отец не был ни на минуту ослеплен успехом. Напротив, опустошение, произведенное взрывом в Хиросиме, заставило Евгения Исааковича посвятить большую часть своей оставшейся профессиональной жизни попыткам гарантировать, чтобы не повторился ужас Хиросимы. Его усилия по спасению человечества от угрозы ядерного уничтожения сосредоточились в основном в двух проектах. Первым было основанное в декабре 1945 г. издание «Бюллетеня ученых-атомщиков», целью которого было донести до общественности понимание последствий использования ядерного оружия. Евгений Исаакович написал для Бюллетеня более 100 статей, которые, помимо всего прочего, отличались точностью и красотой стиля — он был поэт, ему это было важно. Вторым проектом, которому он отдал невероятное количество времени и сил — это Пагуошское движение — международное сотрудничество ученых в области проблем разоружения, контроля над вооружениями, ядерного нераспространения и международной безопасности.
В 1969 году Евгений Исаакович ушел в отставку и из Иллинойса переехал в Олбани, где продолжил свои исследования в области фотосинтеза на химическом факультете Университета штата Нью-Йорк. Кроме того, он работал над «Бюллетенем» и вопросами Пагуошского движения в новом Центре изучения науки и общества, которым руководил его сын Виктор, зоолог и опытный администратор программ в области науки и международных отношений. А в 1972 г. оба они переехали в Вирджинию, так как Виктор получил должность в Национальной академии наук, которая располагается в округе Колумбия.
А теперь я снова хочу начать с начала, рассказав всё со стороны моей мамы.
В 1950-х гг. моя мама работала в редакции «Литературного наследства», и от этой редакции ее направили на IV Международный съезд славистов, который проходил в Москве с 1 по 10 сентября 1958 г. В Актовом зале Университета состоялось открытие. Участники вспоминают, что все пришли задолго до начала, надели «планочки» с фамилиями — тогда это было внове. Это было большое событие — не только для советских ученых, редко с иностранцами встречающимися, но и для иностранцев, которые обычно советских и в глаза не видели, тоже. В конгрессе участвовали многие американцы.
Понятно, что начавшаяся со второй половины 1940-х гг. «холодная война» породила усиленный интерес к истории России, Советского Союза и стран Восточной Европы. Правительство и общественность западных стран нуждались в разнообразной информации, а оказалось, что научных специалистов по этим странам очень мало. Поэтому с конца 1950-х гг. на развитие славяноведческих исследований начали выделять значительные средства, в частности в университетах открывались новые кафедры с большим набором студентов. Изучение русского языка и русской культуры вошло в моду.
Американцам было безумно интересно посмотреть на Москву и пообщаться. Советские люди, как мы понимаем, в 1958 году с американцами общаться боялись.
А моей маме было в «Литературном наследстве» велено самой к американцу подойти и заказать ему материал для чеховского тома[7], что она и сделала. Американец — Томас Виннер, впоследствии он прославился как выдающийся славист, чеховед и семиотик, был не коренным американцем. Он родился в Праге и буквально на последнем пароходе ему удалось ускользнуть в США перед оккупацией 1939 г. Может быть, его славянские корни сделали его более мягким, интеллигентным, очаровательным, а может быть, просто такой человек был. В общем, мама заказала ему статью и понравилась ему так, что он пошел ее провожать и никак не хотел с ней расставаться.
Он был женат, у него были две дочери, одна чуть старше, а другая чуть младше меня. Мама буквально не смогла от него избавиться, когда он пошел ее провожать — всё прощалась у подъезда, а он не понимал, что надо уйти, так и поднялся с ней в нашу коммуналку. И дальше он часто приезжал в Москву, мы с ним очень подружились. Правда, в 1960 г., когда в журнале «Вопросы литературы» (№9) была опубликована статья «Мистер Виннер наводит тень на ясный день», начинающаяся словами: «В тех американских кругах, которые призваны снабжать антисоветский книжный рынок своими «трудами»…», было очень страшно, — но всё проходит.
А тогда, в сентябре 1958, мама рассказала ему, что она в детстве слышала, что у ее мамы и тети был двоюродный брат, который потом оказался в Америке. Ей даже кажется, что она помнит, как один раз, когда ей было три года, то есть в 1930 г., этот родственник приезжал в Ленинград. Она его не видела, ее уже уложили спать, но она помнит звон чайных ложечек из соседней комнаты и то радостное волнение, в котором пребывали мама, тетя и бабушка по поводу приезда Евгения Исааковича Рабиновича на какую-то научную конференцию.
В рассказе самого Евгения Исааковича, услышанном нами еще через несколько лет, радостное волнение не упоминалось, — вспоминалось, как ужасно выглядел тогдашний город, в какой нищете он застал родственников, как трудно было подобрать тему для разговора. Но это опять же потом, а тут мама просто рассказала Тому, что ничего про родственника не знает. Опять же, может быть, оттого что Том сам был чешским немецкоязычным евреем, родителям которого и брату из Праги выбраться не удалось, и только потом — в Пражскую весну — Тому удалось с братом свидеться, а родителей уже в живых не было, то есть, может быть, оттого Том близко к сердцу принял этот мамин рассказ. Он, вернувшись в Америку, долго искал, потом нашел какого-то Юджина Рабиновича (они и написание фамилии в англоязычном варианте изменили — окончание, не vich, а witch сделали, но Том сообразил) и написал ему письмо.
Представляете, это письмо 1958 г. сохранилось. А в нем Том всего лишь спрашивал, не физик ли этот Рабинович, не эмигрировал ли он в 1920-х из Петербурга, не жил ли он в Берлине и не было ли у него кузины Нади, и не он ли родственник Натальи Александровны Роскиной, с которой он (тогдашний доцент, вскоре стал профессором) познакомился в Москве. Мне, конечно, хочется думать, что это коротенькое письмо сохранилось, потому что Евгения Исааковича охватило то самое «радостное волнение» от встречи с родственниками. Но, может быть, у них просто ничего не выкидывали — дом был большой и место позволяло — и так образовался огромный архив. Евгений Исаакович сразу написал моей маме, а она ему сразу ответила. На наше счастье, Шестая Пагуошская конференция проходила в декабре 1960 г. в Москве. Евгений Исаакович приехал на нее вместе со своей женой Аней (Анной Дмитриевной) — они оба сразу безумно нам обеим понравились.
Я хочу напомнить, что моя мама была сиротой. Перед войной погибла ее мама, а отец погиб на войне. То есть после войны она была круглая сирота, а это очень действует на человека. Даже через поколение, я считаю, действует — в смысле, что и на мне отразилось, но я сейчас не о том. Для нее было очень важно, что Евгений Исаакович знал и любил ее маму, она сразу восприняла его как близкого родственника, которых ей не хватало. Мне потом, уже сравнительно недавно, жена Алекса, сына Евгения Исааковича, Дженет, которой он завещал заняться разбором своего архива, прислала копии писем, которые моя бабушка Надя писала из Ленинграда своему кузену Жене в эмиграцию в 1921-1936 гг. Очаровательные письма, и видно, до какой степени они были близки, понимали друг друга. И Аня тоже знала мою бабушку, которую мне не привелось увидать, мне даже трудно говорить бабушка, для меня она всегда мамина мама.
Аня, как вспоминают, была очень хлебосольна. Звала кучу гостей, на всех вкусно и обильно готовила. И вот она прошлась, взяв меня с собой в роли гида, по нашим продовольственным магазинам. Ей и интересно было и хотелось тактично оставить мою маму с Евгением Исааковичем наедине, чтобы они могли о маминой маме поговорить откровеннее. Посмотрев на наших магазинов ненавязчивую пустоту — а мы-то еще считали, что в 1960 г. в Москве все что угодно было — она решила девочек (маме исполнилось 33, а мне было еще 12) подкормить.
Участники конференции жили в роскошной гостинице Метрополь, там же все и питались — за счет принимающей стороны. Такое подлизывание к пагуошцам со стороны советских властей — конечно, не только в ресторанном радушии выражающееся — породило среди российской либеральной интеллигенции слухи о просоветском характере движения. В Америке ходили другие кривотолки — уж в это совсем не вхожу, боюсь запутаться. Участники пагуошского движения понимали уязвимость попыток примирения — хотя бы в определенной области — двух противостоящих друг другу систем. Они всячески старались оградить себя от любых политических влияний. Я верю, что если бы что-то было политически неблаговидное, то были бы и хоть какие-то улики, — а так пустые обвинения. Верю, что прекрасные были люди, ни на какой сговор не способные.
Кормили в ресторане Метрополя и на убой, и очень вкусно. Чем именно, не помню, помню, что и на столе много чего стояло — бери, что хочешь, и официантка еще что-то разносила индивидуально. А вокруг стола сидели те самые ученые — великие ученые, которые и бомбу изобрели и вообще могли изобрести что угодно, и всё про жизнь понимали, поэтому и хотели добиться ограничений вооружения. Я, когда фильм «Оппенгеймер» смотрела, чуть ли не закричала: а я ведь когда-то сидела с этими людьми за одним столом. Совсем не высокомерные и как будто никуда не спешащие, готовые даже на улыбку мне, девочке, время потратить, хотя на самом деле крайне занятые.
Аня к нам больше не приезжала. А Евгений Исаакович приезжал еще несколько раз. Я уже рассказывала, что он очень понравился Ахматовой. Она всегда спрашивала маму, нет ли от него писем, где он за это время побывал. Он был тем интеллектуальным типом, который привлекал ее и который, в силу обстоятельств советской действительности, встречался у нас не часто.
Конечно, знакомство с Евгением Исааковичем послужило также причиной многих мгновений ужасного страха. Мама потом описывала, как мы с ней году в 1969 вышли из валютного магазина, купив мне дубленочку (в те годы мечта каждой), как нас «вели», как ее пытались завербовать, запугивая. Ой, этот страх не проходит. Ведь не зря советские люди боялись общаться с иностранцами. «Умные» люди часто попрекали мою маму тем, что она не держится в общепринятых рамках. А она, с детства решившая, что она умнее всех, продолжала жить, как хотела. Конечно, она, взрослая, понимала, что она не всех умнее, но она умела различать, кто действительно умнее ее, и к ним тянулась. Отчасти благодаря этому ей (и мне, соответственно) удалось увидеть таких великих людей.
Какую-то ерунду я об Евгении Исааковиче вспоминаю. Он был очень рассеян. Мама его дразнила, напоминала: не забудь перчатки. А лето было, при чем тут перчатки. Оказывается, так Нильса Бора дразнили, что он совсем обыкновенный, ничего в нем нет от профессора, только что присущая ученым рассеянность: всегда перчатки забывает.
А еще Дженет мне показала ответы на какую-то анкету, которую заполнял Евгений Исаакович. Я думала, что он был атеистом, но он говорит так: «верить в то, что в развитии природы участвует духовное начало, не противоречит никаким законам природы — только надо отказаться от идеи наделить это духовное начало свойствами человека». Как-то ученые про многое думают то ли проще, то ли сложнее.
[1] Примечанием скажу, не потому что про себя, а потому что я уже тоже какой-то представитель истории прошлого века с его — прошлого века — привычками. К концу пятидесятых годов, когда я научилась писать, целыми днями, бывало, переписывала в свою тетрадочку, стихи Ахматовой из книжек, которые были дома, и которых никто не отбирал. Переписывание было еще естественным. Уже не такие альбомы с цветочками, как было в девятнадцатом веке, а просто ведение любимого стиха пером — как будто его так лучше понимаешь. И мама, которая всегда мною хвасталась, конечно, рассказала Ахматовой, что я ее стихи от руки переписываю. Надеюсь, что Анне Андреевне было приятно.
[2] Русская книга заграницей. Берлин, 1924. № 1. С. 10-13.
[3] «Зачем не жил я в дни, когда проснулась…». Содружество. Из современной поэзии Русского Зарубежья. Вашингтон, 1966. С. 385-386.
[4] Профессор Гарвардского университета известный американский историк-русист Михаил Михайлович Карпович и его жена были близкими друзьями Рабиновичей, соседями (хотя расстояния были огромные) по дачам в Вермонте.
[5] 1921. 16 октября
[7] Эта статья была опубликована: Виннер Т. Чехов в Соединенных Штатах Америки // ЛН. 1960. Т. 68. С. 777-800)
Добавить комментарий