Проблема
В первые же годы моей жизни я узнал, что существует русский язык.
То есть тот, на котором папа и мама говорят со мной. А ещё есть другие языки. На которых говорят в далёких странах. И эти языки мне непонятны. Иногда я пытался изображать иностранную речь. Коверкая слова. Но мама и папа почему-то сразу злились, слыша это моё подражание иноземной речи.
Когда родители обращались ко мне, я прекрасно понимал их. Ведь они говорили по-русски. Но когда они разговаривали между собой, речь их была мне совершенно непонятна и казалась иностранной. Лишь по отдельным фразам я догадывался, что говорят-то они на родном языке, но делают это так быстро и с таким количеством непонятных мне слов, что складывается впечатление полной тарабарщины.
Однажды вечером, когда в нашем Питерском дворе-колодце зацвела черёмуха и асфальт после первой грозы блестел, как покрытый свежим лаком паркет, мы втроём вышли на прогулку из нашего двора на Разъезжей улице. Мне было около четырёх лет, и моё приподнятое настроение в тот вечер определялось двумя замечательными, новыми в моей жизни событиями.
Во-первых, мне купили мороженое, которое до этого времени относилось к категории "ребёнку это вредно," и я впервые понял, как вкусно в жаркий день лизать языком холодное эскимо. Тонкий чёрный шоколад мгновенно таял во рту, и даже обёрточная бумажка с изображением пингвина казалась волшебной. А деревянная палочка и подавно стала моим сокровищем на ближайшие несколько дней.
Во-вторых, впервые мне разрешили погладить кошку. Раньше в отношении кошек применялось понятие "не трогай, это может быть заразно". Я не знал, что такое "заразно", но в этот день полосатая кошка вылезла из окна соседки бабы Шуры и мне разрешили её погладить.
Гладить кошку было не менее интересно и ново, чем лизать эскимо. Удивительное ощущение мягкости и тепла живого существа разительно отличалось от контакта с плюшевым мишкой или бабушкиным меховым воротником. Мне даже показалось, что кошке нравится, что я её глажу, и она сама подставляет мне шелковистую спину. Это был невероятный успех, потому что, пожалуй, впервые в жизни я делал что-то самостоятельно и это нравилось окружающим.
Мы пошли на прогулку по Разъезжей, свернули на Загородный и потом направо, на Гороховую. К этому времени я уже изрядно устал и то и дело норовил поджать ноги и повиснуть на руках у папы и мамы, державших меня за руки с двух сторон.
Родители оживлённо о чём-то разговаривали на своём непонятном взрослом языке. Я лишь догадывался, что речь идёт о работе отца и он хочет, чтобы мама тоже стала работать вместе с ним.
В пылу обсуждения папа и мама не сразу заметили, что я поджал ноги и, как обезьяна, повис на их руках. Но, обнаружив это, строго выговаривали мне за баловство. Я терпел ещё минут пять и потом повторял свой трюк. Так повторялось многократно.
В перерывах между своими гимнастическими упражнениями я пытался разобрать скучные и непонятные слова, которые они говорили друг другу. Но мало что понимал.
– Это не надо афишировать, – сказал папа в ответ на непонятную мамину фразу.
Я задумался. Что бы это значило? Я знал, что не надо баловаться, кривляться, а что значит, не надо афишировать?
Минут пять я мучился в догадках. Потом, не выдержав, громко спросил,:
– Что значит не "афишировать"?
Родители остановились. Посмотрев сначала друг на друга, а потом на меня, они впали в замешательство. Первым нашёлся отец.
– Это значит не показывать окружающим то, что знаешь ты один. Понятно?
– Понятно.
Значит, я никому не должен говорить, что я знаю о том, что ночью можно перевернуть подушку холодной стороной к лицу, чтобы приятнее было спать, — подумал я. Это не надо афишировать.
Может показаться странным, но я до сих пор не афиширую этот факт. Наверное, не я один.
Когда мы уже свернули на Гороховую и подходили к улице Гоголя, в родительской речи промелькнуло незнакомое слово "проблема". Меня распирало любопытство. Что же это такое "проблема"?
До этого мне приходилось слышать слово "эмблема" и даже видеть нашивку в виде раскрытой книги на рукавах у школьников. Мне объясняли, что раскрытая книга – это эмблема, символ знаний. А вот проблема представлялась мне чем-то не менее занятным.
Я пристал к родителям с этим вопросом именно в тот момент, когда мы проходили перекрёсток Гороховой и Гоголя. На мой дурацкий вопрос о проблеме последовал короткий ответ.
– Не перебивай.
Я и не собирался больше перебивать и в очередной раз повис на руках у папы и мамы, запрокинув голову в небо. Перед моими глазами распластался маленький кусочек синего неба, испещрённый хаотично пересекающимися на перекрёстке улиц троллейбусными, электрическими и телефонными проводами. Этих проводов было так много и перепутаны они были в воздухе настолько хаотично, что казались огромной паутиной повисшей над перекрёстком. Одни из них были натянуты туго, как струна. Другие лениво провисали в воздухе. Третьи вообще заканчивались ничем и были примотаны к соседнему проводу. Все они вместе образовывали, по моему мнению, огромную ловушку, в которую может упасть с неба даже слон, который благополучно будет пойман и не разобьётся об асфальт.
Эта сеть хитросплетённых проводов над перекрёстком Гороховой и Гоголя ещё долгие годы оставалась в моей детской памяти под загадочным понятием "проблема", услышанным впервые именно в этом месте. И лишь спустя годы я понял, что проблемы висят не только над этим, знакомым мне с детства перекрёстком, а простираются гораздо шире.
Гороховая улица и мама
Я нечасто хожу по этой улице. Мне всегда не хватает воздуха и света в этом узком и длинном рукотворном каньоне. Но это моя родина. Вернее, одно из мест в городе, которое можно назвать родиной.
Здесь мрачновато даже в солнечные дни. Узкие тротуары и дворы-колодцы, наглухо закрытые теперь коваными воротами. Когда-то, зайдя в любой из двориков, можно было увидеть настоящий Петербург. Для этого нужно лишь запрокинуть голову вверх и посмотреть на прямоугольный кусочек серого неба, куда устремились ряды маленьких окон и оцинкованные водосточные трубы.
Нарушая тишину, изредка скрипнет ржавой пружиной входная дверь, а где-то, под самыми крышами, хлопают крыльями и воркуют голуби, стремительно пересекая парами серый небесный квадратик.
Есть на этой улице дом под номером двадцать один. Маленький, всего в три окна шириной, четырёхэтажный дом со счастливым номером. Счастливым, потому что ни одна бомба в блокадные годы не разрушила его стены. В этом доме моя мама трёхлетней девочкой выжила в первую блокадную зиму, а значит, выжил я, и дети мои растут благодаря именно этим крепким стенам и счастливому номеру.
Мама хорошо помнила первую блокадную зиму. Выбитые взрывом окна в домах напротив. Огромную мёртвую лошадь на углу Фонарного переулка и засыпанный снегом обледеневший троллейбус на Невском проспекте. Помнила, как до полусмерти избили старшего брата Юру в очереди за хлебом. Пока его выхаживали, она старалась вести себя очень тихо, чтобы никому не причинять неудобства в такой момент.
Хорошо помнила она эвакуацию по Ладоге в лютый мороз. Обмотанная бабушкиным пуховым платком, она тихо сидела в кузове полуторки, стараясь и тут никому не помешать. Потом две недели по железной дороге в теплушках на Урал до Златоуста, где от голода умерла бабушка. Хоронить её не было средств. На ночь бабушкино тело положили за домом на матрасе. Наутро матрас украли.
Потом был тяжёлый труд на фабрике, возвращение в Ленинград, учёба и работа. Карточки, послевоенная бедность, коммуналка в шестнадцать комнат. Соседи хорошо относились к работящей худенькой девушке. А она и здесь старалась не причинять другим неудобства. А уж кому помочь, так и просить не надо, сама вызывается.
Конечно же, было и счастье, и любовь, и полёт Гагарина. Она радовалась, когда шла вместе со всеми по Гороховой улице на стихийной демонстрации, тайком поглядывая на красивого высокого парня, который, как будто ненароком, всё время прижимался к ней плечом.
Всю жизнь было много работы. А после работы — профсоюзные собрания или дружина. Потом домой, с полными сумками, варить суп. Чтобы муж был сыт, чтобы сын был здоров. Стирать, гладить, шить, убирать. И без будильника в шесть утра — на завод. Тихонечко одеваясь, чтобы никому не помешать.
Как большинство женщин, она любила нарядные кофточки и красивую посуду. Но всё это было таким скромным и доставалось ей так редко... Она не знала особых развлечений, не бывала за границей и Чёрное море видела в жизни лишь раз. Зато очень любила петь и замечательно пела русские народные песни. Пела она очень красиво, но негромко, чтобы никого не потревожить своим пением.
Пела колыбельные песни внукам, пока они не выросли. А после наступило одиночество. Маленькая пенсия, тесная квартирка и лохматый чёрный кот в качестве единственного друга и собеседника. Она никогда не жаловалась, ничего не просила, лишь бы не обременять своими просьбами родных.
Когда она заболела, то старалась изо всех сил терпеть своё положение. Ведь капризы больного человека создают неудобства окружающим.
Даже когда она умирала у меня на руках, не дождавшись приезда скорой, то из последних сил старалась лечь так, чтобы мне было не так тяжело её держать. Она просила, чтобы я не переживал из-за её ухода. А я не смог не переживать. Прости меня, милая мама…
Когда я прохожу мимо дома двадцать один, то обязательно трогаю рукой его пыльную бурую стену. Поглажу рукой и иду вперёд. Туда, где в конце улицы сияет золото Адмиралтейства, где разливается во всю свою ширь Нева перед стрелкой Васильевского острова. Где по ночам пролёты мостов, как руки, тянутся к небу и мир наполнен Балтийским ветром и криком чаек.
Присаживаюсь на шершавый гранит набережной. Смотрю на длинные шеи портовых кранов за Благовещенским мостом. Слушаю, как волны бессильно шипят, разбиваясь о непреклонный гранит, и благодарю стойкий дом номер двадцать один по Гороховой улице, спасший когда-то трёхлетнюю девочку от смерти.
Пять углов и первая конфета
Есть в Петербурге интересное место, где пересекаются сразу четыре улицы, образуя при этом перекрёсток, имеющий пять углов. Наверное, случай в городской архитектуре не уникальный. Но для меня это место навсегда связано с моим отцом. Мы жили здесь неподалёку, на Разъезжей улице. По словам отца, именно сюда он принёс меня из роддома. Здесь я сделал свои первые шаги и хожу до сих пор.
Этот перекрёсток, как огромная окаменевшая морская звезда, врос в тело Петербурга. Подобно морской звезде, покоящейся на глубине моря, пять углов погружены в пучину легенд и небылиц.
Во времена моего раннего детства у пяти углов встретились два высоких бородатых мужчины. Первый держал на руках маленького сынишку. Этим малышом был я. Второй имел густые чёрные брови и был одет в потёртую замшевую куртку, из кармана которой торчал измятый выпуск журнала "Новый Мир". Знакомы они, конечно же, не были. Их свела на несколько секунд закрытая дверь магазина с табличкой "Переучёт".
– Что пишут в "Новом Мире"? – поинтересовался мой отец.
– Воспоминания Брежнева, – улыбнулся незнакомец.
– Тоже мне, Леонид-летописец, – пошутил отец.
– А вы хотели увидеть там Бродского, если, конечно, знаете кто это?
– Знаю, читал в самиздате. Но могли бы хоть Евтушенко напечатать. Читали "Бабий яр"?
– А я смотрю, мы с вами дышим одним воздухом. Может, по стаканчику портвейна за мемуары вождя?
– Спасибо, старина, но я не пью, – ответил отец.
– Тогда держи! – он протянул мне конфету и свернул за угол, на улицу Рубинштейна.
Через минуту его массивная фигура исчезла в потоках бегущих во всех направлениях людей. Такие уж они, эти пять углов! Все бегут в разные стороны, людские потоки сливаются, перемешиваются и вновь растекаются в разных направлениях.
Позже, когда страна узнала Сергея Довлатова, отец утверждал, что именно писатель угостил меня конфетой. Не могу гарантировать достоверность диалога, но я склонен верить своему отцу, потому что люблю его. Да и просто мне хочется в это верить.
Жизнь начинается с Разъезжей
Отец казался мне высоченным, как дом с башней у пяти углов. С высоты моих двух лет мне гораздо ближе был шероховатый серый асфальт. Я всё время видел мостовую перед собой и периодически трогал её руками, вставая на четвереньки. А он поднимал меня своими сильными отцовскими руками и сажал к себе на плечи. Я помню белоснежные манжеты его рубашки и золотистые запонки с прозрачными синими камнями, которые мне так хотелось пощупать. Мне очень нравилось сидеть у него на плечах, держась руками за воротник пальто. Мы подолгу так гуляли по Разъезжей улице, до Марата и обратно. А когда становилось темно, я прищуривал глаза и огоньки светящихся фонарей превращались в жёлтые мерцающие звёздочки. Они покачивались в такт отцовским шагам и расплывались в тёмно-синем небе.
Разъезжая навсегда останется для меня сердцем города, потому что именно с неё началась моя жизнь.
А потом была моя юность. Конечно же, я был не таким, каким отец хотел меня видеть. И он был не таким, как хотелось бы мне. Вопреки его желанию, я не стал врачом. А он скептически относился к спорту, который так был важен для меня в юношеские годы.
Непонимание и даже вражда пролегли между нами. А после была взрослая жизнь, в которой мне всегда не хватало времени. Он потихоньку старел. Превратился в сухого сгорбленного старичка, не способного достать себе крупу с верхней полки в магазине. Мне было вечно некогда, и он, понимая это, старался не дёргать меня по пустякам. Я обещал заехать или позвонить, но, конечно же, часто забывал. Забегая к нему на пятнадцать минут после работы, я чувствовал, как он ждёт меня. Уходя, я каждый раз видел его взгляд. Наверное, так смотрят на белую полоску в небе от самолёта, который навсегда унёс на другой континент близкого человека. После моего ухода он всегда долго глядел мне вслед из окна. Мне иногда казалось, что он смотрел ещё несколько часов после того, как я уйду.
Не сердись на меня, отец. Я обязательно приду к тебе. Как обычно, тридцатого числа, в день твоего рождения. Приду, чтобы стереть пыль с чёрной гранитной плиты с твоим именем.
Это мне ещё повезло, потому что у меня есть память о тебе. А у тебя от твоего отца только похоронка с фронта, которую я бережно храню, как ты просил. Когда я поеду к тебе, обязательно возьму с собой сына. Он сейчас сидит в одной комнате со мной. Ему девятнадцать лет. Склонился над курсовой работой и что-то чертит. Он уже покатался на моих плечах и прошёл период юности, когда мы с ним тоже не понимали друг друга. Теперь у него взрослая жизнь и ему всё время некогда.
– Как у тебя с учёбой, сын?
– Не парься, папа, всё Ок.
Да я, в сущности, и не парюсь. Я же всё понимаю и тоже не дёргаю его по пустякам. Всё неизбежно должно повториться. Это закон природы. Мы приходим и уходим, а Разъезжая остаётся — в мелькании рекламных огней, красных автомобильных стоп-сигналов и наших силуэтов, проносящихся мимо день за днём.
Добавить комментарий