Стихи нью-йоркского поэта Владимира Гандельсмана (р. 1948) продолжают американскую линию петербургского модернизма, представленную именами Набокова и Бродского. Его лирический герой существует, как и сам Гандельсман, в американском пейзаже. Поэзия Гандельсмана расширяет наши представления о современном мире, она экспериментальна, но при этом не порывает с традицией Серебряного века.
Соломон Волков
Птицы птица копится и цельно вдруг летит собой полна крыльями членораздельно чертит в на небе она облаков немые светни поднимающийся зной тело ясности соседней пролетает надо мной в нежном воздухе доверья в голубом его цеху в птицу слепленные перья держат взгляд мой наверху Цапля Сама в себя продета, нить с иглой, сухая мысль аскета, щуплый слой, которым воздух бережно проложен, его страниц закладка клювом вкось, — она как шпиль порядка, или ось, или клинок, что выхвачен из ножен и воткнут в пруд, где рыбы, где вокруг чешуй златятся нимбы, где испуг круглее и безмолвнее мишени, и где одна с особым взглядом вверх, остроугольнолобым, тише всех стоит, едва колеблясь, тише тени. Тогда, на старте медля, та стрела, впиваясь в воздух, в свет ли, два крыла расправив, — тяжело, определённо, и с лап роняя капли, — над прудом летит, — и в клюве цапли рыбьим ртом разинут мир, зияя изумлённо. Два птичьих фокуса 1. Зимой Незримые, но к зренью по пути, под солнцем накренившись в небе зимнем, рассеребрятся голуби, — почти как из кармана фокусника в синем пересверкнёт в подбросе конфетти. 2. Летом Внезапный дрозд стиха на ветку прыгнул и ветку выгнул. И так зазеленело со двора, что стало пять утра. Потом второй туда слетел, пружиня, и засвиcтел, разиня. Мгновенье — и прижился он, прижимистый до жизни, цепкий сон. У третьего смеялся в клюве листик. Кто, Велимир, их траектории рассчитывал? Баллистик? Сорвавшийся с когтистых растопыр, — (мир так безосновательно был вынут и вырезан внутрь яркости своей, как ящик фокусника: выдвинут и вдвинут) — ты кто, перепорхнувший средь ветвей? * * * Боже праведный, голубь смертельный, ты болеешь собой у метро, сизый, все еще цельный. Смерть, как это старо! Ты глядишь на обшарпанный кузов мимоезжего грузовика и на гору арбузов. Пить, впиваться бы в мякоть века. Воздух. Жар. Жернова. В этом белом каленье изнутри тебе смерть столь нова, сколь немыслимо в ней обновленье. Или чувство твоё новизны так огромно, чтоб принять Её в силу Её, Боже горестный, голубь бездомный? Музыкальная пьеса Сначала дверь со скрипом, пауза, со скрипом отворяет он, и видит воздух цвета паруса, и медлит звуковой наклон, ещё чуть-чуть — и разыграется, сарай дощатый в световых — сквозь щели — струнах разгорается, и следом вспыхивает стих. Он струнные пласты складирует, и вдруг в раскрытое глядит, где вся во фраке, вся солирует, вся эта ласточка летит, вся эта ласточка, в извилистом изливном звуке исхитрясь, вверх падает всем тельцем жилистым, на солнце искренне искрясь, и, удалившись в точку таянья, уже невидима почти, почти что противостояние кусту весомых чувств пяти, на милостивое снижение идёт и нотой в синевах, ей данных в чистое служение, звучит, занежась на крылах. Тогда от индивидуального её паренья оторвав свой взгляд, забывший в пользу дальнего оркестр подручных переправ на берег точного, древесного распила, — он ведёт, как строй, смычковый гул соседства тесного на тёс дымящийся, сухой. Оркестр в подмышечных подпалинах, и первый слышится раскат ударных, — с улиц ли, расплавленных жарой, доносится обряд, и похорон в провинциальности какого-нибудь городка свидетель, жертва их тональности, дитя глядит на облака, — гремит ли по соседству кузница и раздуваются ль меха, — он знает: свод громами грузится в согласье с музыкой стиха. Крестись, дурак, крещендо мощное, сирени в крестиках озноб. Он наклоняет лоб наморщенный. Рабочий день, тесовый гроб. Сосновый лес за лесопилкою. Он радуется не спеша, — там разогретая и пылкая остужена его душа. О чем ты, пьеса бесполезная? Сон за стежком ведёт стежок, покуда ласточка, как лезвие, не разошьёт ночной мешок. * * * Возьмите летящего вдоль воробья, его совершенный комок, — он сделан как будто за миг до вранья, ему человек невдомёк. Возьмите сидящего вдаль воробья на ветке, протянутой вбок, — он сделан из тоненького тряпья, которое дал ему Бог. А если воробей умрёт, его из глины Исус обратным обжигом творит и выпускает в воздух, в вечер длинный, — и он летит. * * * В голове у голубя нет воображаемых картин, в сизой треугольной проруби с лапками "три дробь один". Только льдинка глаза вертится: то что есть точь-в-точь я то что есть, — азбукой морозной светится не от мира весть.
Добавить комментарий