Первое впечатление от Прибалтики — поездка в 1956 году в Ригу к тетке моего мужа, к нашей тете Соне. Она была весьма колоритной особой. Громко и много говорила, беспрерывно дымила папиросами "беломорканал", повсюду роняя пепел. У нее были вздыбленные надо лбом, уже поседевшие волосы, приплюснутый нос. "Как у Михоэлса", — говорил Ося. А вообще тетя Соня была добрейшей души человеком.
Ее муж Виктор Васильевич Барабанов, в отличие от супруги, отличался тихим нравом, хотя и занимал какой-то солидный пост на Прибалтийской железной дороге.
Тетя Соня называла себя пролетарием. Так оно и было. Работала она много лет ткачихой на фабрике "Ригас Аудумс". Любила рассказывать, как в ранней юности в своем родном городе Лодзь, в Польше, ходила с красным "штандаром" на майской демонстрации. На чем свет стоит ругала она латышей, называла их фашистами, которые "вам еще покажут". К слову сказать, их сын был женат на латышке, две ее внучки росли у бабушки на хуторе и почти не говорили по-русски.
Шумным гостеприимством тети Сони и окрашена моя первая поездка в "заграничный" город Ригу. Собственно, Латвии я тогда не разглядела. Это произошло позже. Но поняла одно: с дружбой народов тут явно дело не клеилось. О пакте Молотова-Риббентропа я, начинающий журналист, тогда еще не знала. Только какие-то смутные слухи до нас доходили.
Еще одна нить соединяла нашу семью с этими краями. Мой муж Иосиф, командир отделения разведки, освобождал Латвию от немцев.
— Мы входили в маленькие, уютные, но безлюдные городки, — вспоминал он. — Потом поняли: люди попрятались от нас. Боялись или не хотели видеть русских солдат? Не знаю. Только девушек с цветами для освободителей я там не видел. Зато какие пиры мы закатывали на латышских мызах, покинутых хозяевами! В еще не остывших коптильнях висели окорока, с которых капал жир. На всю жизнь я запомнил этот вкус, запах дыма. И это ведь уже после Ленинградской блокады...
Рассказывают, как поселившиеся в Латвии русские "оккупанты", оголодавшие за войну, сметали все с прилавков магазинов, и как жены военных появлялись на вечеринках в пышных кружевных ночных пеньюрах. Может, было и такое. Позже, наблюдая за жизнью прибалтийских республик, увидела, что советская власть всячески пыталась их задабривать. Все же знала кошка, чье мясо съела...
Хотя эта доброта, прямо скажем, была своеобразной. В сороковом году потянулись отсюда эшелоны с людьми в далекую Сибирь, а после войны зачистка была более тщательной, и ссыльных было во сто крат больше.
А когда гитлеровцы уничтожали прибалтийских евреев, в этих акциях принимало участие и местное население. Из них были созданы и воинские подразделения, которые воевали на стороне немцев. Что и говорить, все было соткано из противоречий в этих дождливых краях, где умели выращивать чудесные цветы, варить прекрасный кофе и вообще делать быт уютным и красивым.
Позже мы часто ездили с мужем и маленьким внуком в Дубулты, в дом творчества писателей. Прогулки по песчаному морскому берегу с Павлом Филипповичем Нилиным, Даниилом Александровичем Граниным, Робертом Рождественским, Инной Гофф, Викторией Токаревой. Разговоры, шутки, розыгрыши — хорошее было время.
Потом — журналистские командировки в Прибалтику от "Комсомольской правды", "Литгазеты". Эта земля неразговорчивых людей раскрывалась медленно, как бы нехотя, кутаясь в свои дожди и туманы. В "ЛГ" был напечатан мой очерк "Сад Петериса Упитиса". Это был уникальный селекционер и, судя по рассказам, совершенно незаурядная личность. Он вывел несколько сортов сирени, картофеля, яблок. В его саду росли и плодоносили алыча, абрикос, ореховые деревья.
Этот человек, как магнит, притягивал к себе самых разных людей. Его друзьями были поэты, прозаики, актеры, кинорежиссеры, партийные работники, агрономы. Они часто приезжали к нему в городок Добеле, и эти вечера скрашивали его жизнь.
Но после смерти селекционера его уникальный сад стал хиреть. А это ведь несколько десятков гектаров, выделенных ему, после долгих хлопот, правительством Латвии. Мне пришлось трижды выступать в газете, пока сад не прикрепили к научно-исследовательскому институту сельского хозяйства, не нашли толкового человека, который хотя бы частично мог заменить Упитиса.
Пока я ездила, хлопотала, пробивала трудную проблему, тоже обрастала друзьями. Ко мне в Ригу приезжали последователи Упитиса, меня приглашали в гости, знакомили со старыми селекционерами-самоучками, а среди них были очень талантливые люди.
Поэт Имант Зиедонис и его жена, актриса Аусма возили меня по Курземе. Я увидела старинные замки, столетние дубы, которые все были на учете и бережно охранялись. Заехали к председателю колхоза, старому знакомому Иманта. Его дом стоял в семи километрах от колхозной усадьбы. Я удивилась — ведь далеко ездить.
— Видите ли, — сказал председатель, — это мой родовой хутор. Дом построил дед. В нем родился отец, я, брат и сестры, мои дети. После меня здесь останется кто-то из них. Мы очень любим наш дом, наш сад. Давайте прогуляемся, и я вам покажу то, что меня еще накрепко тут держит.
Мы прошли метров сто к сосновому лесу и на его опушке увидели небольшое кладбище.
— Вот смотрите, — сказал наш хозяин, — это могилы отца и матери. Там, дальше покоятся дед, прадед, бабушка. Теперь вы понимаете, что я не имею права бросить свое семейное кладбище. Если уеду, тут уже не будет порядка.
Да, подумала я, любовь к отеческим гробам может быть не только поэтической фразой. Вспомнила свою брошенную всеми родную Ивановку, заросший кустарником и бурьяном погост, где похоронен мой отец, бабушка, многие родственники. Ничего не сказала своим спутникам, но мне стало так горько...
Лет шесть ко мне в Москву приезжал самый близкий друг Упитиса, старый агроном Раймонд Боч. Мы много говорили с ним о жизни, о судьбах народов. В досоветское время он, тогда молодой и задиристый, примыкал к местным социалистам, за что и отсидел полтора года в тюрьме. Но почему-то это не сослужило ему доброй службы при новых порядках. Уже в 40-ом был арестован и всю войну отбывал срок в Астрахани.
— Выпустили меня летом сорок пятого года, — рассказывал Раймонд, — иду по улицам незнакомого города без гроша в кармане, в тюремной робе. Есть хочется до колик в животе. Что делать — воровать или просить милостыню? Ни того, ни другого не умею. Постоял около хлебного магазина. А продукты еще выдавали по карточкам. Стоят в очереди плохо одетые женщины, оборванные худые дети. Вижу, тут мне не разжиться. И вдруг ко мне подходит старушка с кошелкой из камыша и спрашивает:
— А далеко ли, милок, направляешься?
Рассказал я, как тут очутился, кто я и откуда. По-русски изъяснялся плохо. Выслушала меня старушка, покачала головой:
— Обидели тебя, видать, незаслуженно, сынок. Загубили твои молодые годы... Ну, мы так сделаем. Пойдем сейчас ко мне. Вчера внук хорошего сазана в Волге поймал. И я как раз ухи наварила. А потом разберемся, что тебе дальше делать.
Накормила она меня отменной ухой, уложила спать. А на второй день пришли соседи, родственники, стали обсуждать, куда меня пристроить, чтоб деньги на дорогу заработать. Три месяца был я сторожем на каком-то складе и все это время жил у моей замечательной Клавдии Степановны. Провожали меня, как родного, дали на дорогу вареной картошки, сушеной рыбы. Скажите, как я должен относиться к вашей России? Ненавидеть ее за то, что отбарабанил несколько лет в заключении? А вот как вспомню доброту тех простых, очень бедных людей, так и вся злость куда-то пропадает. Я Клавдии Степановне несколько лет посылки слал. Да ведь такое отношение к человеку цены не имеет...
— Но ведь оккупанты все же, — не без иронии заметила я.
В ответ Раймонд только рукой махнул. Говорили мы с ним и о Красных латышских стрелках, верных соратниках Дзержинского и об айзсаргах, которые служили немцам во время Второй мировой. Все внесли свою лепту в историю.
Между прочим, Ульманис, против которого выступал в молодости Раймонд Боч, был наиболее умным правителем из трех прибалтийских стран. Как рассказывали мне в Риге ученые-историки, он принял закон о неделимости земельных наделов. Скажем, у хуторянина трое сыновей. И только один из них может наследовать после отца землю. Двое других должны были учиться какому-то делу. Значит, земля в маленькой стране не дробится на кусочки. И хозяин на ней постепенно набирает силу, богатеет. Выходит, Ульманис создавал кулаков? Правильно. Но ведь богатство земледельца — это богатство нации. Если смотреть на это нормальными, не зашоренными идеями всеобщего равенства глазами.
За короткое время латышские хуторяне стали превращаться в маленьких помещиков. Кстати, батраками у латышей часто работали литовцы, которые у себя на родине жили бедно.
По производству масла, сыров, бекона Латвия уже конкурировала с Голландией и Данией. Но тут пришла доблестная Красная армия, и все полетело вверх тормашками. Какие помещики, в Сибирь их. А всех крестьян — в колхозы, куда же еще!
О судьбе самого Ульманиса. Он очень просил новых хозяев предоставить ему самую маленькую должность в латвийском правительстве. Еще чего! Конечно, ему отказали. Но наивный этот человек не сдавался. Я могу вам пригодиться при создании колхозов, ведь никто так хорошо не знает сельские дела. Без вас обойдемся. Ульманиса отправили в ссылку, надо сказать хорошую. Его, под надзором НКВД, конечно, поселили в небольшом доме на окраине Ставрополя. И даже дали участок земли (прямо Хрущев на своей даче!).
Но тут грянула война. Не до Ульманиса. Его отправили в Туркмению, в известную своим строгим режимом тюрьму города Красноводска. Там он и сгинул. А мог бы ведь, как это сделали его литовский и эстонский коллеги, во время убраться в какую-нибудь благословенную страну. Что-то мне подсказывает, что Ульманис был честным человеком. Во всяком случае, своей стране он служил хорошо.
Еще не распался Советский Союз, когда мы в редакции "ЛГ" смотрели фильм известного латышского кинодокументалиста Иманта Подниекса. Он спрашивал своих земляков: "Хотите ли вы, чтобы Латвия ушла из СССР?" Все ответили утвердительно. А вот что ответила пожилая работница какой-то фабрики: "Будем есть хлеб с водой, будем сидеть без электричества. Только пусть они уходят...". Вот так. Мороз по коже. Прощайте, мои друзья, прощайте, любимые пляжи, тихая река Лиелупе с белыми лилиями, сад Упитиса, его сирени и яблони. Разваливалась наша огромная держава. Не смогла она удержать свои окраины.
А в памяти крутилась давно прочитанная стихотворная строка из Яниса Райниса: "Как хороша ты в кленовом цвету, Латвия...".
Мой балтийский маршрут, конечно, не мог миновать Эстонию. После двух командировок (я была тогда спецкором "Комсомолки"), когда мне пришлось напрямую столкнуться с суровой отчужденностью местных жителей, я стала размышлять о том, почему эти замкнутые люди так любят петь. Ведь коллективное, хоровое пение — это такой выплеск эмоций. А тут и знаменитые многотысячные праздники песни, и огромное Певческое Поле. Словом, культ песни у молчаливого народа. Какой-то парадокс.
— Вы поете в хоре? — спросила я шофера такси средних лет, который вез меня.
Сначала он довольно долго молчал. Потом сказал даже с оттенком удивления:
— У нас все поют. И я пою. В нашем таксомоторном парке есть мужской хор. Во всех певческих праздниках участвовал. Последний был очень-очень красивый.
Больше он не промолвил ни слова. Я поняла, что сегодня он был на редкость разговорчивым. Наверное, истратил дневной словарный запас. А вот поет же!
Праздник, о котором говорил мне этот человек, был юбилейным. В 1969 году Эстония отмечала столетие этой по-настоящему национальной традиции. Захотелось узнать, как и откуда она пошла. И неожиданно для себя забрела я в далекую историю.
Предки современных эстонцев, угро-финские племена появились на северном побережье Балтийского моря в незапамятные времена. В силу своей слабости им не удавалось создать собственного государства. Семьсот лет сменяли тут друг друга шведы, немцы, датчане. При Петре Первом эта земля под именем Эстляндия вошла в Российскую империю. Впрочем, земельные владения остались в руках немецких баронов. Главенствовала здесь и немецкая культура. С этим русские цари, сами порядком онемеченные, смирялись. Зато все эстонское было категорически запрещено.
Известно, что когда запрещают, оно начинает пробиваться, как трава меж каменных глыб. Хоры в Эстонии возникли не как невинное развлечение, а как протест. Песня звучала набатом, боевым кличем против чужаков. Люди, привыкшие жить разобщенно на хуторах да островах, стали собираться вместе, приносили старинные каннели и волынки. Мощно зазвучали мужские голоса. Женщины еще не ходили тогда на эти собрания. Это произойдет позже. Вот почему так популярны здесь и по сей день именно мужские хоры.
В 1869 году уже проходил первый эстонский певческий праздник в Тарту. Ехали люди на подводах из разных уголков. Сорок пять мужских хоров собралось, четыре духовых оркестра. Грандиозное в то время событие.
Песни протеста вызвали к жизни рост эстонской культуры, которая буквально вырывалась из бедной каменистой земли, из бревенчатых изб.
Первый подпольный драматический кружок впоследствии превратился в знаменитый театр "Ванемуйне", на представления которого в мое время сюда съезжался московский бомонд. Первая школа, первая газета на эстонском...
В самом конце восьмидесятых, когда уже близилось наше разъединение, мы с мужем отдыхали в Литве, в Друскининкай. Наш пансионат располагался на краю соснового леса. Однажды под вечер мы сидели на балконе. В лесу послышалось пение. Начал один мужской голос, скоро к нему присоединился второй, третий, и вдруг грянул целый хор. Эти невидимые певцы в сумеречном лесу выводили нечто грозное, будто предупреждали о чем-то.
— Как-то зябко стало, — сказал Ося и закрыл балконную дверь.
Утром я спросила своего врача-литовку про вечерний концерт.
— Это собираются иногда наши местные парни. О чем пели? Старинные литовские песни об освобождении от поработителей.
Вечно актуальная тема.
Но вернемся в Таллин. Тогда знаменитый Густав Эрнесакс, главный дирижер певческих праздников сказал мне несколько высоким стилем:
— Когда тридцать тысяч певцов построятся для выполнения своей миссии, они охватывают одновременно и наше прошлое, и настоящее, и будущее. Ведь поют не только уста, но и сердца. Слушают не только уши, но и сердца... Мы, эстонцы, не можем быстро загораться, но мы долго не остываем...
Такая она, поющая, непокорная Эстония.
Со страной знакомишься, как с человеком. Вначале воспринимаешь внешние черты, потом узнаешь характер, привычки. Сначала мое воображение пленили прекрасные вильнюсские костелы с высокими шпилями, вонзившимися в небо. Люди тут живее, чем в Латвии и, тем более, в Эстонии. Но именно здесь, в Каунасе мне бросили в лицо это самое слово — оккупант.
Я уже видела фильм Желакявичюса "Никто не хотел умирать" о том, что происходило в Литве в конце сороковых, а может, в начале пятидесятых годов. Коллективизация, "зеленые" в лесах. Фактически шла крестьянская война. Люди не хотели колхозов, не хотели Советов. Да куда ж против такой махины! Удивительно, как во времена жестокой цензуры создатели фильма смогли показать, хотя и не полную, конечно, атмосферу, тревогу того времени.
Вот с тех пор мы и начали переживать за Прибалтику. Ну, ладно, наша страна уже увязла в социалистическом эксперименте по уши, но этих-то за что!
Войска НКВД беспощадно расправились с литовским сопротивлением, потянулись эшелоны по накатанной дороге — в Сибирь, которая всех перемалывала и переваривала на своих бескрайних просторах. Но мятежный дух больше всех чувствовался именно в Литве. А корни тоже уходят в прошлое.
Не помню, в каком городе я увидела памятник книгоноше.
— Кто такие книгоноши? — спросила я Ромаса, знакомого журналиста.
— О, это длинная история. Видите ли, во времена царской России вся литовская культура была запрещена.
— Прямо-таки вся? — усомнилась я.
— Представьте себе, именно так и было.
Года три, наезжая в республику, стала я собирать материал для своей самой большой "литовской" работы. Встречалась с историками, писателями, художниками, сидела в архивах — благо, что все делопроизводство интересующего меня периода было на русском языке.
Действительно, после жестокого подавления польско-литовского национально-освободительного движения царское правительство запретило книги, школы, театры на литовском языке. Культура целого народа оказалась вне закона. По сути дела, его обрекли на духовное вырождение. Но, как известно, всякий запрет порождает сопротивление, протест. Так в условиях террора именно литовской книге и суждено было стать знаменем борьбы.
В немецком городе Тильзите обосновались подпольные типографии. Их продукцию — книги, газеты, журналы, буквари на литовском языке распространялись по всему неманскому краю. В этой истории меня потрясло вот что: везли все это в возах с соломой, несли на плечах в торбах простые люди, в основном, крестьяне, не умеющие ни читать, ни писать. Их-то и назвали книгоношами.
Был отдан строжайший приказ: вылавливать всех, у кого найдут хотя бы одну книгу на запрещенном языке. На книгонош объявили настоящую облаву. Пути этих многих смельчаков пролегли в сибирскую ссылку.
Но книга оседала в деревнях, поселках, на хуторах. Зимними вечерами собирались люди в домах, запирали на засовы ворота, двери. Какой-нибудь немудрящий грамотей брал в руки азбуку, и все, сообща запоминали буквы, складывали первые слова. Потом появились подпольные школы. Даже родилось сословие бродячих учителей. На неделю-другую они останавливались в одном месте, потом переходили в другое. Их кормили, как кормят деревенских пастухов.
Юлия Жемайте — писательница-крестьянка. Я запомнила ее фотографию: глаза праведницы, скорбные сладки у рта, белый, по-деревенски повязанный платок. Именно в те годы, когда найденная книга могла стать причиной гонения, 48-летняя жена батрака взялась за перо. Ее произведения попали в тайную типографию, были напечатаны, и люди услышали голос этой женщины. Днем она работала в поле, вечером садилась за стол. Крестьянка стала классиком литовской литературы. Не чудо ли?
Среди распространителей книг были свои герои, личности выдающиеся. Королем книгоношей назвали крестьянина из-под городка Биржяй Юргиса Белиниса. Он переправлял рукописи литовских просветителей в Тильзит, а оттуда вез напечатанные книги и через свою сеть книгоношей распространял их по стране. Для жандармов он был неуловим — только что был на хуторе, за ним скачут туда, а его уже и след простыл. Несколько раз короля книгоношей ловили, сажали в уездную тюрьму. Он убегал и оттуда, однажды зимой — босиком по снегу...
Из-за туманной завесы лет видится коренастая фигура крестьянина, несущего людям запрещенные книги. Так несут голодным кусок хлеба, страждущим — глоток воды. Не тогда ли был заложен фундамент того всплеска культуры, который все мы видели в советской Литве? Здесь был несравнимо лучший среди прибалтов кинематограф, интересные художники, скульпторы.
Еще одна судьба, о которой не могу умолчать. Доктор Людас Вайнейкис. Мальчик из крестьянской семьи, он окончил немецкую гимназию, потом медицинский факультет Казанского университета. С дипломом врача вернулся на родину. Сначала молодой доктор увлекся сбором фольклора, потом познакомился с книгоношами, создал в Паланге подпольный литовский театр.
Внешне вполне респектабельная жизнь доктора Вайнейкиса на самом деле была наполнена кипучей деятельностью, постоянной опасностью. Он создал вокруг себя большую группу книгоношей. В сарае возле его дома находился целый литературный склад. В конце концов, полиция заприметила дом опасного доктора. За ним начал охоту умный, изворотливый ротмистр Вонсяцкий, этакий Шерлок Холмс от жандармерии. О ротмистре была даже написана впоследствии книга "Голубой мундир". Он-то и затягивает петлю вокруг шеи своего врага.
Сразу же после свадьбы Людаса на девушке дворянского рода Станиславе в их доме состоялся обыск. Были обнаружены четыре большие кипы литовских книг.
По приговору суда Вайнейкис был выслан в Восточную Сибирь, к якутам. Долго хлопотала его молодая жена, чтобы последовать за ним. Наконец, разрешение было дано. И Станислава повторила путь русских жен декабристов. Она едет в Москву, а оттуда они вместе совершают опасное путешествие под неусыпным надзором полиции на край света, в Якутию.
Долгие годы жили супруги Вайнейкис вдали от родных мест, сначала там, на севере Сибири, потом в Туркестане. Людас лечил якутов, бурят, казахов, дружил с простыми людьми. Понял — всюду жизнь с ее бедами, радостями, потерями.
Вот такие неистовые, самоотверженные люди клали свои кирпичики в основание национальной культуры. И это не может не вызывать уважения, даже восхищения.
После долгих проволочек мне все-таки удалось опубликовать свой очерк о литовских книгоношах. Его перепечатали газеты в Литве. Вырезки висели в Вильнюсском университете, во многих школах и библиотеках.
— Спасибо, что вы нам напомнили то, о чем мы уже и сами стали забывать, — сказал поэт Юстинас Марцинкявичюс, когда мой муж нас знакомил.
Литва, как и всякая страна, разная. Тут случалось и высокое, и низкое. В годы войны одни сражались на стороне гитлеровцев и участвовали в уничтожении евреев, другие спасали еврейских детей. Когда я только заикнулась о Каунасском гетто, на меня в редакции замахали руками. Тема была под запретом, как литовская книга во времена царского владычества...
При старом русском режиме в Каунасе (тогда Ковно) были возведены крупные военные сооружения. Девятый и шестой форты прочно вошли в историю Холокоста. Их превратили в еврейское гетто. Вначале была надежда на выживание, но когда немцы начали расстреливать людей, они забеспокоились судьбой своих детей. Как спасти их?
Крестьянам было разрешено привозить в гетто какие-то продукты. Они продавали, выменивали их на вещи. И вот одна мать, другая, третья стали просить вывезти малышей. Срывали с себя кольца, серьги, отдавали деньги, у кого они еще были. Крестьяне придумали свой способ. Они прятали ребятишек в мешки из-под картошки и везли их в свои хутора. Так было спасено много детей.
В Вильнюсе я познакомилась с художником по фамилии Розинас. Имени, к сожалению, не помню. Он собирался уезжать в Израиль (было начало семидесятых) и очень горевал из-за разлуки с матерью.
— А почему она не едет с вами? — удивилась я.
— Понимаете, моя родная мама и все близкие погибли в Каунасе. В восемь лет меня вывезли из гетто в деревню, там меня вырастила и воспитала другая женщина, литовская мама. А теперь я покидаю ее.
Литовские мамы еврейских детей. И это было, а из песни, как говорится, слова не выкинешь.
Если Латвии повезло с главой государства в досоветский период, то Литве именно в тот самый оккупационный, советский. Много лет первым секретарем ЦК партии был здесь Антанас Снечкус, яркая личность на фоне советских начальников. Его незаурядный ум, умение лавировать помогли республике избежать многих вывихов системы. Вопреки указаниям свыше Снечкус рассосредоточил промышленные объекты по нескольким местам, не стал перегружать ими большие города. В отличие от других регионов Союза, в Литве все-таки соблюдались целесообразность, чувство меры. И было бережное отношение к природе. Тут, кстати, надо отметить и Эстонию.
Когда в Калининграде только заикнулись о восстановлении разрушенного войной королевского замка, в "Правде" появилась разгромная статья о "вредности" затеи. А в Литве по-тихому восстановили знаменитый замок в городке Тракай, и туда потянулись туристы из всех уголков страны.
И еще долго-долго "Мосфильм" и другие студии снимали в Калининграде фильмы о войне. Не надо было сооружать специальных павильонов. Разруха под открытым небом являла собой страшную достоверность.
Нигде в сельских глубинках я не встречала такого количества музеев, как в Литве. Едешь по дорогам, едешь и вдруг — "Музей лошади". Ну, как не остановиться и не посмотреть? А дальше — "Музей льна", "Музей камня". И с каким вкусом все это сделано. Запомнилась фотография. Она называлась "Бабушка на льняном поле". Поле созревшего льна, уходящего вдаль. Посреди него тропка, а по ней идет старушка в белом платочке, длинной юбке. Лицо светлое, все в мелких морщинках и улыбка на нем...
И колхозы в Литве получились неплохие. Такие бы российскому Нечерноземью, да и Черноземью тоже. Едешь по Калининградской области, видишь брошенную на полях технику. Как пахали, так и оставили ее тут зимовать незадачливые "оккупанты". Начинаются литовские поля. Тут порядок, ухоженность, аккуратность. А какие колхозные поселки построили здесь. Почему-то не бродят по улице куры, не лежат в лужах свиньи, как где-нибудь в тамбовско-пензенских селениях.
Литовцы с трудом отрывали себя от родных хуторов. Но они решили: раз уж создавать новое поселение, оно должно быть удобным и красивым. Я видела прекрасные усадьбы, теннисные корты, бассейны и... очень чистые коровники и свинарники.
В эти колхозы с большой охотой ездили поэты, художники, режиссеры и не просто для какой-нибудь "галочки". Вечера поэзии, театральные спектакли.
Конечно, не стоит идеализировать ситуацию, но уж очень насмотрелась я на другое в своих командировках по стране. Там все дискутировали да обсуждали, как "поднять уровень" производства, а тут брали в руки метлу, лопату, садились на трактор и работали до седьмого пота. Конечно, налицо разница в характере народа. Но есть еще одно. Социализм с не совсем человеческим лицом тут существовал вдвое короче. Он не успел отбить крестьянские руки от настоящего труда.
Сыграло свою роль и то, что прибалтам многое разрешалось. Власти их все-таки старались задабривать. Председателей колхозов в России за подсобные промыслы сажали в тюрьму. Как же, самовольство, левый заработок. А в Латвии они процветали, давали хозяйствам немалый доход. Латышские колхозы свою продукцию за рубеж отправляли, получали валюту и тратили ее на благоустройство жизни людей. Рыболовецкий колхоз в Эстонии имени Кирова имел даже свой консервный завод. Что плохого? Здесь был такой дом для престарелых, что его ездили смотреть со всех концов страны. Водили сюда и зарубежных гостей, чтобы похвастаться: вот как наши колхозники живут!
Но... Прибалтика уходила. Творческая интеллигенция Москвы "болела" за нее. Трудно было расставаться с любимыми местами, но все понимали — этого требует историческая справедливость. Вспоминаю приезд Горбачева в Литву. Лицо обычно улыбчивого нашего "прораба перестройки" было озабоченным, хмурым. Телевизионный диктор говорил какие-то бодренькие слова, которые вовсе не соответствовали обстановке.
А потом покатилось. Танки у здания телевизионного центра в Вильнюсе довершили дело. Уж танками точно было его не поправить.
Моя последняя командировка в Литву, последняя статья в "Литгазете" — "Эти пр?клятые колхозы". Любопытная ситуация. В республике объявили о роспуске колхозов: иди, народ, на свободу. А народ не хочет! Несколько сот людей съехались в Вильнюс и двое или трое суток просидели у здания сейма. Их увещевал Лансбергис. Они — ни в какую. Привыкли. Понимали, что опять менять уклад жизни будет совсем не просто.
С тех пор утекло много воды. И нам стало ясно, что до процветания прибалтийским странам еще далеко. Можно блистать на тусклом фоне и затеряться на другом. Жаль, если три маленьких страны, к которым так прикипели наши сердца, превратятся в провинциальную окраину Европы.
"Это сладкое слово — свобода". Так многозначительно назвал Желакявичюс другой свой фильм. А свобода требует платы. И немалой.
"Как хороша ты в кленовом цвету, Латвия...". Да, мы любили Прибалтику и за ее непокорность тоже. Но любовь наша оказалась без взаимности.
Добавить комментарий