В концертной организации, насчитывающей в общей сложности — с сотрудниками многочисленных отделов и актерами самых разных жанров — около двух тысяч человек, Аля слыла самой некрасивой. Как сострил на свою голову ехидный конферансье Дорошевич, она была мисс Пугало Концертной организации, в которой вот уже четверть века работала главным редактором Гастрольного отдела. Правда, с его стороны этот титул мог являться посильной местью в ответ на пренебрежительное отношение Али к его профессиональным качествам, но тем не менее, настолько соответствовал действительному положению вещей, что попал, что называется, в самое яблочко. С этого момента титул приклеился к Але намертво, сократившись для удобства произношения до просто «Пугало». Надо думать, «доброжелатели» незамедлительно донесли до ее ушей как наличие самого титула, так и имя его автора; во всяком случае, Дорошевич, и раньше-то не избалованный Алей престижными маршрутами своих гастролей, теперь и вовсе не вылезал из глубинки...
Она была не просто дурнушкой — дурнушки иногда бывают очень даже миленькими; Аля была окончательно и непоправимо некрасива. Особенно — своим ртом с прокуренными, желтыми, чрезвычайно редкими зубами. Плюс нелепая тощая фигурка почему-то в неизменно коротких юбках, выставляющих на показ худые ноги с шишковатыми коленками... Плюс патологическая неряшливость: ее знаменитая кружка, из которой во время работы она постоянно отхлебывала то чай, то кофе, никогда не мылась; во всяком случае, ее некогда белое и гладкое нутро давно покрылось сталактитовыми темно-коричневыми наростами. Секретарша Валечка, из-за дефицита площади имевшая несчастье сидеть с Алей в одной маленькой, в одно окно, комнатке, уверяла, что ее буквально тошнит при одном взгляде на эту чудовищную кружку. Как-то, не выдержав, она пришла пораньше и, выбросив в корзину для бумаг этот липкий сосуд, поставила на Алин стол девственно-чистую новую кружку примерно того же размера и конфигурации. Но та сразу заметила подмену и подняла крик. Надо сказать, она и всегда-то говорила в повышенных тонах и не ходила, а бегала трусцой, мелко топоча по узким коридорам Конторы. По-видимому, это должно было демонстрировать ее исключительную, нечеловеческую загруженность, в которой никто и так не сомневался. Так вот, Аля подняла крик по поводу пропавшей любимой кружки, и Валечке пришлось признаться в содеянном.
— Я же хотела, как лучше, — оправдывалась она. — Сегодня у нас день милиции, ну я и подумала — дай порадую Александру Викентьевну скромным подарком...
— А ты не думай! — надрывалась Аля. — Скажите, пожалуйста, она думала! Ты лучше печатай без ошибок, а думать уж предоставь мне. Где моя кружка?!
Виновато моргая, Валечка вытащила пропажу из корзины для бумаг и водворила ее на место; и Аля, откричавшись и даже не протерев кружку, заварила в ней крепчайший чай и, прихлебывая его, углубилась в работу. Для острастки время от времени она бросала на бедную Валечку грозные взгляды: Аля была из тех, кто любит подмять человека, почувствовав в нем слабинку, но как миленький сбавляет обороты при наималейшем отпоре.
Курила Аля беспрерывно и только «Столичные», докуривая их ровно до половины, после чего, прикурив об окурок новую сигарету, небрежно ввинчивала его в безобразную, на редкость массивную пепельницу в форме раскрытой ладони — подарок одного эстрадного певца, знаменитого на весь Союз.
— Солидная вещица, Александра Викентьевна, — неискренне хвалил пепельницу кто-нибудь из отбывающих на гастроли актеров.
— Это мне Оська привез из Югославии, — небрежно бросала Аля. — Сумасшедший: и не лень было тащить такую тяжесть...
Надо сказать, к знаменитостям Аля имела слабость и называла их всех запросто, по именам, вне зависимости от близости знакомства. (Правда, со многими из них ее и в самом деле связывали многолетние деловые отношения.) А дело свое она знала досконально, была накоротке почти со всеми директорами и администраторами филармоний страны и работала, как вол, даже тогда, когда наступало редкое затишье, и сотрудники отдела разбегались по домам в положенное время. И только Аля, одна как сыч, допоздна сидела в своей прокуренной насквозь комнатенке с закрытой форточкой — с тлеющей сигаретой в зубах и телефонной трубкой, приросшей к уху, проговаривая с очередным директором филармонии маршрут очередных гастролей. В короткие паузы между телефонными разговорами иногда прорывалась ее мама и робким голосом интересовалась, когда Алечка собирается домой.
— Когда закончу работу, — раздраженным тоном человека, которого оторвали от важного дела, отвечала Аля. — Что? А зачем тебе меня ждать? Слава Богу, не маленькая. Ложись спать и не морочь мне голову!
Ее редкая, прямо-таки нечеловеческая трудоспособность объяснялась просто: работа была единственным смыслом и содержанием всей ее жизни. Жила Аля с матерью в двух просторных комнатах с высокими потолками в коммунальной квартире на втором этаже трехэтажного особнячка начала двадцатого века, на Петроградской. Когда-то весь этаж принадлежал одной состоятельной семье, однако после революции семью «уплотнили», подселив к ней еще три. С тех пор состав жильцов по разным обстоятельствам неоднократно менялся, но в квартире по-прежнему проживали четыре семьи — не то чтобы дружно, но, во всяком случае, не мешая друг другу и аккуратно соблюдая правила советского общежития. Правда, когда еще молодая Аля поступила в Контору, она стала так подолгу висеть на общественном, находящемся в коридоре телефоне, что вызывала этим гневные нарекания остальных жильцов; но вскоре инцидент был потушен, поскольку стараниями начальника гастрольного отдела Але, очень скоро ставшей там абсолютно незаменимой, поставили второй аппарат прямо в их комнаты.
Эти высокие и светлые комнаты никто не назвал бы уютными: вдоль стен они были сплошь заставлены стеллажами с книгами и больше смахивали на библиотеку, чем на жилое помещение. Это и была библиотека, старательно, терпеливо и со знанием дела собранная за долгие годы Евгенией Кузьминичной, Алиной мамой. Кроме стеллажей, в одной из комнат имелся прямоугольный стол, на котором тоже лежали книги, оставляя свободным пятачок, где можно было наскоро перекусить. Спали — Евгения Кузьмична на диване, а Аля — на раскладном кресле, одежду держали в зеркальном платяном шкафу, купленном по случаю появления на свет Али ее отцом Викентием Павловичем.
Евгения Кузьминична была одной из тех недурненьких дурнушек, которые могут понравиться. Она и понравилась одному солидному немолодому читателю районной библиотеки, в которой проработала до пенсии — понравилась настолько, что в итоге забеременела от него и родила Алю. Отец девочки, Викентий Павлович, к сожалению, был женат и имел своих детей; однако он не открестился от Али, купил в подарок этот самый шкаф и впоследствии изредка навещал их и помогал, чем мог, до самой смерти... Выглядел он при жизни вполне прилично, если не считать рта — с вечно запекшимися губами и редкими желтыми зубами. И надо же было случиться, что Аля ухитрилась синтезировать самые непривлекательные черты своих родителей, все больше дурнея год от года и приводя этим в отчаяние бедную Евгению Кузьминичну.
Время от времени, не выдержав, она порывалась как-то изменить к лучшему несчастную внешность дочери: то коротко стригла ее тонкие и жидкие волосы, то, наоборот, отращивала их и прореживала пинцетом бесформенные кустистые брови. Особенно Алечкин рот приводил ее в полное отчаяние: попробовала было красить её вечно потрескавшиеся губы яркой помадой, но помада почему-то не держалась на них, сваливалась, заполняя глубокие трещины и только подчеркивала, выставляя напоказ то, что Евгения Кузьминична тщетно надеялась хоть как-то завуалировать. Тогда она повела дочь к стоматологу, чтобы, по крайней мере, исправить ее невозможные зубы. Осмотрев Алю, врач высказался в том смысле, что зубы расположены на таком большом расстоянии друг от друга, что он видит один единственный вариант — удалить все до единого и сделать съемные протезы; Аля категорически отказалась. Она и раньше-то разрешала матери эту отчаянную борьбу со своим лицом исключительно из чувства полупрезрительной жалости, видя её переживания по этому поводу; но после приговора стоматолога решительно положила конец этой унизительной возне.
— Оставь меня в покое, мама! — потребовала она. — И сама, пожалуйста, успокойся: как-нибудь проживу и так.
Тогда Евгения Кузьминична, мудро поменяв тактику, пошла другим путем. Ее дочь вела затворнический образ жизни, не сближаясь ни с кем и не проявляя интереса ни к одному из аспектов нормальной жизни девушки ее возраста. Евгения Кузьминична отлично понимала, что необходимо чем-то заполнить образовавшийся вакуум. «Что вообще может целиком захватить молодую женщину? — рассуждала она. — В первую очередь, разумеется, любовь и, как следствие, семья и дети». Она бы, не колеблясь, согласилась умереть прямо завтра, чтобы у ее Али появился реальный шанс заполучить это такое обыденное женское счастье... Ну пусть даже не любовь с большой буквы, пусть не всамделешнюю полноценную семью — ну хотя бы такого, как у нее самой, Викентия Павловича! Но она, ее родная мать — умирай не умирай — не верила в такой шанс... Оставалось одно: интересная, живая работа, которая увлечет ее и вырвет из добровольного затворничества. К этому времени Аля как раз закончила Санитарно-гигиенический институт, но такого рода деятельность тут не годилась; и, поразмыслив, Евгения Кузьминична пустила в ход все свои библиотечные и книжные знакомства и устроила Алю в гастрольный отдел ведущей Концертной организации города. К счастью, никакого института или другого учебного заведения, готовящего специалистов такого профиля, не существовало — и Алю взяли туда кем-то вроде помощника редактора. Уже через год она стала редактором, а через два заменила ушедшего на пенсию Главного — и сделалась в Конторе незаменимой.
Двадцать пять лет она кружилась на этой захватывающей дух пестрой карусели, практически без выходных и отпусков. Отпуска она проводила, сопровождая какую-нибудь гастрольную группу — из тех, что состояли из «первачей» и маршруты которых, составленные под ее неусыпным контролем, пролегали через теплые края, омываемые Черным морем. Но и там никто не видел ее нежащейся на пляже и, вообще, предающейся курортной лени: Аля целыми днями, не вынимая изо рта сигареты, просиживала в номере руководителя группы, обсуждая с ним разные финансовые и творческие проблемы; причем руководитель с тоской поглядывал в окно на раскинувшийся внизу вожделенный пляж и мысленно посылал куда подальше эту неуемную сумасшедшую бабу, это Пугало, навязавшееся на его голову в такую роскошную поездку. А вечерами, само собой, Аля раньше всех являлась на концертную площадку и торчала за кулисами до самого конца...
Ее отпускное настроение прорывалось разве что поздно вечером, когда актеры постарше, заядлые преферансисты, собирались в чьем-нибудь номере «расписать пульку». Аля являлась туда безо всякого приглашения, подсаживалась к играющим и, пуская густую струю дыма в лицо избранной жертвы и мешая сосредоточиться на игре, возбужденно рассказывала какую-нибудь давно известную всем «байку» из эстрадной жизни. Причем, непременным действующим лицом байки неизменно оказывалась она сама. И так же возбужденно и жадно слушала выдаваемую кем-нибудь другим свежую сплетню о восходящей звезде, с тем чтобы, вернувшись в Ленинград, запустить ее по Конторе: она обожала все узнавать и обо всем сообщать первой. Например, когда разбился самолет, на котором летел на гастроли молодой, но уже широко известный имитатор, Аля обегала все кабинеты Конторы, сообщая эту трагическую новость. И хотя она самым искренним образом жалела этого талантливого, такого юного и уже знаменитого мальчика, ее лицо светилось радостным возбуждением от сознания, что никто другой, как она, сообщает сотрудникам эту из ряда вон выходящую новость...
Что касается личной жизни, то таковой, за исключением совсем уже старенькой Евгении Кузьминичны, у Али не было; и она не слишком этим тяготилась. Во всяком случае, ей удалось убедить себя, что ей хорошо и так. Тем более, что примеров счастливой семейной жизни в их Конторе было, что называется, раз-два и обчёлся. Красивых баб у них хватало — и даже с избытком — и что? Сходились, расходились, подбрасывали детей бабушкам, отбывая на гастроли — короче говоря, маялись; и если это и называется личной жизнью, то ей такого не надо. И, когда какая-нибудь очередная молоденькая дурочка выскакивала замуж и, сияя, оповещала об этом событии сотрудников Конторы, Аля, невозмутимо выслушав новость, давила в пепельнице очередной окурок и злорадно думала: «Сияй-сияй... посмотрим, как ты засияешь самое большее через год». И, как правило, ошибалась только в сроках. Конечно, случались и исключения, но на них, как известно, ориентироваться нельзя.
В свои сорок восемь лет Аля не только оставалась девственницей — она даже ни разу в жизни не поцеловалась с мужчиной. Здороваясь или поздравляя ее с праздником, сослуживцы и актеры неизменно ограничивались галантным поцелуем руки. Кстати, Алины руки словно бы принадлежали другой женщине — маленькие, очень белые и неожиданно женственные. Евгения Кузьмнична неоднократно обращала внимание дочери на ее руки, уговаривая следить за ними, делать маникюр и носить нарядные кольца; и даже подарила ей несколько — не слишком дорогих, но и не дешёвых. Но Аля равнодушно засунула их куда-то и ни разу не надела, а ногти стригла под самый корешок и никогда не покрывала лаком. Может быть, она интуитивно догадывалась, что в контексте ее общей невзрачности ухоженные окольцованные руки будут выглядеть неуместно.
Так, загружая себя сверх всякой меры работой и упиваясь своей незаменимостью, она проживала день за днем, и, казалось, была вполне довольна своей жизнью. Даже Евгения Кузьминична, отстрадавшись, смирилась и привыкла, радуясь, что ее дочь всё-таки нашла свою нишу, в которой чувствует себя на месте, что она востребована. Её огорчало только, что Алечка никогда не отдыхает. Впрочем, иногда случались болезненные уколы...
В те годы в Союз зачастили певцы и певицы из стран народной демократии; причем, зачастую у нас они были куда популярнее, чем на родине. Алечка имела самое непосредственное отношение к этому процессу, и от нее кое-что зависело... В благодарность зарубежные артисты привозили ей подарки. И вот однажды Евгения Кузьминична стала невольной свидетельницей такой сцены. Как всегда, поздним вечером, открыв входную дверь своим ключом, Аля вошла в комнату с большим целлофановым пакетом подмышкой. Налила из чайника под ваточным колпаком чуть теплого чая и, прихлебывая его, вытряхнула из пакета на стол что-то яркое и пушистое. Евгения Кузьминична еще не спала и хотела было окликнуть ее из другой комнаты, дверь в которую была приоткрыта, но передумала: возвращаясь, Алечка не любила, если она не спала, дожидаясь ее прихода. Она увидела, как дочь взяла лежащее на столе, встряхнула и подняла на вытянутых руках — это был вызывающе оранжевый пушистый и невесомый даже на вид жакет из искусственного меха, только-только входящий в моду. Аля пожала плечами, потом влезла в него и повернулась к зеркальному шкафу. Бедная Евгения Кузьмнична, видевшая ее отражение через приоткрытую дверь, даже зажмурилась: до того нелепо выглядело это зарубежное чудо на ее дочери. А та постояла, глядя на себя в зеркало, рывком, путаясь в рукавах, сорвала с себя жакет и бросила его мимо кресла на пол.
— Идиотка! — шёпотом крикнула она кому-то — наверное, той, которой пришло в голову сделать ей такой, по существу, издевательский подарок.
Потом, нагнувшись, подняла жакет и затолкала его обратно в мешок. А утром он исчез из дома, и Евгения Кузьминична его больше не видела.
Как известно, на свете не существует того, чего не может быть — на сорок восьмом году жизни с Алей случилось нечто невероятное: она влюбилась. В одного киноартиста и, конечно, знаменитого, правда, в далёком прошлом. Его имя гремело, когда она ещё училась в институте, а познакомились они позднее, уже в её бытность в Концертной Организации. И потом изредка виделись где-нибудь на гала-концерте с участием артистов театра и кино. Как и ко всем без исключения знаменитостям, Аля благоволила к нему, ничуть не выделяя среди других-прочих и только отмечая при каждой встрече, как катастрофически быстро меняется этот человек. Он пил, об этом знали все; и все, особенно женщины, жалели его — ещё совсем нестарого, безусловно талантливого, так стремительно взлетевшего в неполных двадцать лет на самую вершину славы. Теперь, в неполных сорок, это был отяжелевший вялый мужчина с одутловатым жёлтым лицом, в котором невозможно было узнать прежнего — горячеглазого, смуглого, с белозубой улыбкой и мускулистым телом... Жалеть жалели, но особо не удивлялись: ох, мало у кого не закружилась молодая голова от такой головокружительной высоты...
Читайте рассказ полностью в бумажной версии журнала. Информация о подписке в разделе «Подписка»
Добавить комментарий