(Часть 1.)
Окончание.
В 1818 году, следом за пятым изданием книги “Не любо - не слушай, а лгать не мешай”, под таким же названием выходит в свет стихотворная комедия еще одного литератора - Александра Александровича Шаховского (1777-1846). Одно то, что Шаховской использовал популярное заглавие, говорит о его непосредственной ориентации на опыт Н.П. Осипова. И действительно, в качестве главного персонажа (антигероя) его пьесы выведен неисправимый враль Зарницкин, лишенный каких-либо привлекательных черт. Сюжет таков: Зарницкин пропадал восемь лет и теперь возвращается – согласно его собственным (обманным) показаниям – после героических ратных трудов и блестящих заграничных путешествий к своему дядюшке Мезецкому и тетушке Хандриной в их подмосковное имение. Он сочиняет самые неправдоподобные истории. То сулит “на праздничный кафтан заморского сукна не толще паутины”, то распространяется о “целом возе” диковинок, которые будто бы вывез из Европы:
“Во-первых, те часы, которые ВольтерВ подарок получил от Фридриха Второго;Они в четвертачок, а сколько в них затей!Играют: зори, сбор и с лишком сто маршей, - Он мне достал их прямо из Женевы.Еще же перстенек с курантами, с рукиФранцузской королевы;И папы Римского зеленые очки,Да не очки, а чудо!Поверишь ли? На место стекол в нихДва плоских изумруда”.Зарницкин преисполнен собственной значимости и похваляется тем, что сумел “навек себя прославить”. Вот, к примеру, что говорит он о своем пребывании в Швейцарии:
“Еще на этих дняхЯ письма получил, мне из Лозанны пишут,Что в память дня отъезда моегоТам траур наложен для города всего”.К комической демонстрации его вранья и сводится содержание комедии. В финале, однако, выясняется, что Зарницкин не только лгун, но еще вдобавок и аферист и мерзавец: когда у него вышли все деньги, он стал распространять ложные слухи, будто его тетя Хандрина умерла (“Он тетушку свою заочно уморил”) и что якобы он - ее единственный наследник. Под этим предлогом он занял кругленькую сумму, а потому высматривал себе денежную партию для брака. Выбор его пал на графиню Лидину, помолвленную с его дядюшкой. В результате мистификации сего “лживца” полностью разоблачаются, а его дядя Мезецкий произносит патетические слова:
“Когда ж хоть раз солжешь, то должен в тот же часВ коляску сесть, скакать и не казать нам глаз”.Помимо влияния книги “Не любо – не cлушай, а лгать не мешай”, Шаховской оказался под очевидным воздействием житейских фактов современности. По мнению большинства исследователей, прототипом Зарницкого в его комедии был не кто иной, как Павел Петрович Свиньин (1788-1839), писатель, этнограф, дипломатический чиновник, издатель журнала “Отечественные записки”. Как раз за несколько месяцев до написания комедии Шаховского Свиньин вернулся из-за границы и поведал обществу невероятные истории о своем пребывании в Европе и Северной Америке и о военных подвигах, будто бы им совершенных. Свиньина не раз обвиняли в том, что он описывает местности, им не посещенные, и аттестовали “русским Мюнхгаузеном”. Рассказаные им небывальщины передавались из уст в уста.Филолог А.А. Гозенпуд пришел к выводу, что в книгах Свиньина, описывающих его заграничные впечатления, обнаруживаются прямые параллели с монологами Зарницкина. Так, Зарницкин, служа во флоте, будто бы совершил чудеса храбрости. То же рассказывал о себе и Свиньин. Турецкие ядра и пули отскакивали от него; он падал с корабля в море, намокшая одежда тянула его на дно, но он спасся (Свиньин П.П. Воспомиания о флоте. Спб., 1818). Описывая в качестве очевидца гибель генерала Моро, Свиньин говорит: “Ядро, оторвавшее ему правую ногу, пролетело сквозь лошадь, вырвало икру у левой ноги и раздробило колено” (Cвиньин П.П. Опыт живописного путешествия по Северной Америке. Спб., 1815). И Зарницкин распространяется о бомбе, будто бы попавшей в его лошадь, и о картечи, залетевшей ему в рот. По словам Свиньина, тот встречался со всеми выдающимися деятелями своего времени, в частности, бывал в Париже в салоне мадам Рекамье (как и Зарницкин). Примеры подобных соответствий можно легко умножить.
Современники не видели в россказнях Свиньина творческого начала, почитая его заурядным “лживцем”. Вот как характеризовал его поэт О.М. Сомов в “Сатире на северных поэтов” (1823):
“Хвала, неукротимый лгун,Свиньин неугомонный,Бумаги дерзостный пачкун,Чужим живиться склонный!...”.А стихотворец А.Е. Измайлов в басне “Лгун” (1824) писал о нем в еще более резких тонах:“Павлушка – медный лоб (приличное прозванье!)Имел ко лжи большое дарованье.Мне кажется, еще он с колыбели лгал!Когда же с барином в Париже побывалИ через Лондон с ним в Россию возвратился,Вот тут-то лгать пустился!...”Едко и остроумно высмеял Свиньина и А.С. Пушкин в сказке “Маленький лжец” (1830): “Павлуша был опрятный, добрый, прилежный мальчик, но имел большой порок. Он не мог сказать трех слов, чтобы не солгать. Папенька в его именины подарил ему деревянную лошадку. Павлуша уверял, что эта лошадка принадлежала Карлу XII и была та самая, на которой он ускакал из Полтавского сражения. Павлуша уверял, что в доме его родителей находится поваренок-астроном, форейтор-историк и что птичник Прошка сочиняет стихи лучше Ломоносова. Сначала все товарищи ему верили, но скоро догадались, и никто не хотел ему верить даже тогда, когда случалось ему сказать и правду”. Любопытно, что, когда Н.В. Гоголь обратился к Александру Сергеевичу с просьбой дать ему какой-нибудь сюжет, Пушкин “подарил” ему живого героя - Свиньина, описав и его характер, и его похождения в Бессарабии, что Гоголь и воплотил в комедии “Ревизор”. Так что Свиньин в довершение ко всему послужил прототипом гоголевского Хлестакова.
Иной была судьба другого фантазера - обосновавшегося в Москве легендарного балагура, краснобая и хлебосола грузинского князя Дмитрия Евсеевича Цицианова (1747-1835). Он воспринимался окружающими именно как вдохновенный “творитель” вымыслов. П.А. Вяземский находил в его рассказах поэзию и говорил, что в нем “более воображения, нежели в присяжных поэтах”. Свойственную Цицианову “игривость изображения” отмечал и А.С. Пушкин; а мемуарист А.Я. Булгаков восторгался присущим только ему, Цицианову, “особенным красноречием”.
Интересно, что князь выдавал себя за автора книги “Не любо – не слушай, а лгать не мешай” (благо та была издана анонимно). Это, конечно, явная мистификация, но совершенно очевидно, что сочинение это послужило литературной моделью для Цицианова, который в соответствии с ней выстраивал свое повествование. Сюжеты по крайней мере двух поведанных им историй прямо заимствованы из этой книги. Таковы записанные со слов Цицианова анекдоты о бекеше, пожалованной нищему, и о взбесившейся одежде. Приведем их. “В трескучий мороз, - рассказывает П.А. Вяземский, - идет он [Цицианов – Л.Б.] по улице. Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни. Он в карман, ан денег нет. Он снимает с себя бекеш на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее. На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу. Он оглядывается. Господь Саваоф перед ним и говорит ему: “Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои: поверь мне, я никогда не забуду его!” Другой анекдот дошел до нас в записи А.О. Смирновой-Россет: “Между прочими выдумками он [Цицианов – Л.Б.] рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру. На другой день камердинер прибегает и говорит: “Ваше сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится”. – “Вообразите, мои фраки сбесились и скачут”.
Цицианов в своих повествованиях был и непредсказуемо оригинален. По словам исследователя Е.Я. Курганова, автора блистательной книги “Литературный анекдот Пушкинской эпохи” (Хельсинки, 1995), в Цицианове “живо и остроумно проявилась личность “русского Мюнхгаузена”, по-кавказски пылкая, темпераментная, склонная к преувеличениям и парадоксам”. Среди рассказов нашего героя выделяется целый цикл анекдотов, приправленных поистине кавказским бахвальством. Жизненный материал обретал здесь подчеркнуто грузинский колорит, что и делало его своеобычным и самобытным. Историк П.И. Бартенев записал: “Он [Цицианов – Л.Б.] преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собою прелестную картину”. Условно-грузинская тематика становилась точкой отсчета для самого безудержного фантазирования, в результате чего бытовой эпизод превращался в эстетическое событие. Мемуарист сообщает: “Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства...
-Очень вам верю, возразил Цицианов: но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.
-Почему так, ваше сиятельство?
-А вот почему: да и быть не может иначе; у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда оне летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.
-Какие же ульи, ваше сиятельство? – спросил удивленный пчеловод.
-Ульи? Да ульи, - отвечал Цицианов, - такие же как везде.
-Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?
Тут Цицианов догадался, что басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно. Однако же он нимало не задумался: “Здесь об нашем крае, - продолжал Цицианов, - не имеют никакого понятия...Вы думаете, что везде так, как в России? Нет, батюшка! У нас в Грузии отговорок нет: хоть тресни, да полезай!”. Цициановская фантазия развертывается здесь как реакция на тривиальное хвастовство незадачливого помещика-пчеловода. Князь доводит ложь до комизма и полного абсурда, обнажает ее, выступая тем самым как “каратель лжи”, что точно укладывается в мюнхгаузенскую модель поведения.
Весьма примечателен и анекдот, дошедший до нас в редакции А.О. Смирновой-Россет: “Я был, говорил он, фаворитом Потемкина. Он мне говорит: “Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с калачом, ты один горазд на все руки, поезжай же с горячим калачом”. – “Готов, ваше сиятельство”. Вот я устроил ящик с конфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам все время: тра, тра, тра, и к завтраку представил собственноручно калач”.
Невольно вспоминаются следующие строки из главы седьмой “Евгения Онегина” А.С. Пушкина:
“Автомедоны наши бойки,Неутомимы наши тройки, И версты, теша праздный взор,В глазах мелькают, как забор”.В примечании к сим стихам (№ 43) Пушкин пишет: “Сравнение, заимствованное у К**...К** рассказывал, что будучи однажды послан курьером от князя Потемкина к императрице, он ехал так скоро, что шпага его, высунувшись концом из тележки, стучала по верстам, как по частоколу”. По предположению филолога Б.Л. Модзалевского, под К** поэт разумел именно Цицианова (К** расшифровывалось как князь такой-то). Любопытно и то, что сюжет о доставке издалека горячего блюда присутствует в комедии Н.В. Гоголя “Ревизор”: Хлестаков бахвалится тем, что горячий суп к его столу привозят в кастрюле на пароходе прямо из Парижа.
А еще князь cообщал, что однажды доставил своему покровителю Потемкину шубу, легкую, как пух, которая вполне помещалась в его зажатом кулаке.
Потрясали воображение слушателей и рассказы Цицианова о том, что одна крестьянка в его деревне разрешилась семилетним мальчиком, и первое слово его в час рождения было: “Дай мне водки!”. Говорил он и о сукне из шерсти рыбы, будто бы пойманной в Каспийском море; о соусе из куриных перьев и т.д. А одной из его небылиц суждено было войти в пословицу. Современник сообщает: “Во время проливного дождя является он к приятелю. “Ты в карете?” – спрашивают его. “Нет, я пришел пешком”. – “Да как же ты не промок?” – “О (отвечает он), я умею очень ловко пробираться между каплями дождя”. Забавно, что эта история рассказывалась уже в советское время об А.И. Микояне, якобы спокойно уходившем в сильный дождь без зонта и калош. Этот анекдот соответствовал сложившемуся в народе политическому портрету этого члена Президиума ЦК КПСС, способного всегда выходить сухим из воды...
О том, сколь притягательными были для слушателей цициановские небывальщины, свидетельствует тот факт, что находились краснобаи, которые использовали их сюжеты и беззастенчиво выдавали их за свои. Историк-популяризатор М.И. Пыляев говорит, что в 20-30-е гг. XIX века петербуржцев забавлял своими рассказами некто Тобьев, отставной полковник (сведений о нем найти не удалось). Он также похвалялся, что в проливной дождь оставался совершенно сухим. Когда же интересовались, как такое возможно, он невозмутимо отвечал: “Я так искусно орудую своей палкой, отбивая капли, что ни одна не падает на мое платье”. Часто повторял Тобьев и цициановскую историю о шубе величиной с ладонь, не преминув при этом аттестовать себя главным фаворитом всесильного Потемкина. Полковник, дабы угодить Таврическому, будто бы помчался за шубой в далекую Сибирь, да так резво, что загнал (для ровного счета!) 100 лошадей, проделав путь в 3000 верст за шестеро суток (то есть со скоростью современного электровоза)!
А другой отставной полковник, малоросский дворянин Павел Степанович Тамара, был некогда и в самом деле адъютантом Потемкина (о нем упоминает Ж. Ромм в своем “Путешествии в Крым в 1786 году”). В начале XIX в. он жительствовал в Нежине, и имя его было известно местным лицеистам – Н.В. Гоголю и Н.В. Кукольнику. Ветеран “времен Очакова и покоренья Крыма”, Тамара героизировал ту эпоху беспримерной славы и величия России. Тогда он был так молод! И это время небывалых по своей грандиозности побед, личностей богатырского масштаба и феерических празднеств одушевляло его и без того дерзкую фантазию. Можно сказать, что в своих остроумных выдумках Тамара демонстрировал подчас подлинно художническое воображение. Находились, однако, скептики, которые относились к нему с иронией и пустили в обиход обидную поговорку: “Врет, как Тамара”. Павел Степанович, однако, на маловеров никак не реагировал и невозмутимо продолжал свои вдохновенные рассказы.
Известен случай, когда однажды за обедом у этого хлебосольного малоросса кто-то стал разглагольствовать об одной сложной хирургической операции, сделанной искусным врачом. – “Что ж тут удивительного? – вмешался в разговор Тамара, - Вот в наше время хирургия выкидывала штучки почище этой”. И он поведал леденящую кровь историю о том, как после баталии с турками объезжал по заданию Потемкина поле брани в надежде найти какую-нибудь живую душу. Кругом горы трупов, вдруг слышит: кто-то окликает его слабым голосом. Подъезжает ближе – ба! Да ведь это глаголет отрезанная голова! Всматривается – узнает: то голова знакомого унтер-офицера Кузнецова. Заплакала голова и жалобно просить стала: “Сделайте божескую милость, Павел Степанович, велите найти мое тело. И распорядитесь, чтобы доктор пришил его к моей голове!”...Через месяц Тамара оказался с оказией в одном из лазаретов, где вновь встретил Кузнецова. Он был здоров и целехонек, только пребывал в самом скверном настроении. – “Эх, Павел Степанович, беда со мной приключилась, - горько сетовал он, - ведь промашка тогда вышла: впопыхах взяли не мое, а турецкое тело и к нему пришили мою голову! Что ж такое получается: головою-то я русский, а животом турка! Как же мне, православному, с басурманским туловищем жить-то теперь!?”.
Слушатели Тамары едва сдерживались от смеха, а он с самым серьезным видом изрек: “Вот какая была хирургия! А вы удивляетесь на нынешнюю! Молоды-зелены: видов не видывали!”.
Вся эта история действительно комична, но отнестись к ней надо со всей серьезностью и вниманием. Напомним, что в своей бессмертной поэме “Руслан и Людмила” (1820) А.С. Пушкин так передаст небывалость увиденного ее героем:
“...смотрит храбрый князь –И чудо видит пред собою.Найду ли краски и слова?Пред ним живая голова”.Конечно, Тамаре не довелось найти “краски и слова”, достойные подлинного мастера, да он, понятно, и не ставил перед собой эстетической задачи. Но все-таки в его, казалось бы, незатейливой байке рассказано о “чуде” - о “живой голове”, а это в известной мере предвосхищает художественный образ гениального поэта.
Наконец еще один враль: “вдохновенный и замысловатый поэт в рассказах своих” (как сказал о нем П.А. Вяземский) - сподвижник Наполеона I, а затем генерал-адъютант императора Алексадра I, польский граф Викентий Иванович Красинский (1783-1858). “Речь его была жива и увлекательна. Видимо, он сам наслаждался своими импровизациями, – говорит о нем современник и добавляет: “Бывают лгуны как-то добросовестные, боязливые; они запинаются, краснеют, когда лгут. Эти никуда не годятся. Как говорится, что надобно иметь смелость мнения своего.., так надо иметь и смелость своей лжи; в таком только случае она удается и обольщает”.Красинский “обольщал” слушателей душещипательными историями, носившими преимущественно мрачный, апокалиптический характер. Так, например, поведал он о встрече на улице двух подруг после долгой разлуки: “Та и другая ехали в каретах. Одна из них, не заметив, что стекло поднято, опрометью кинулась к нему, пробила стекло головою, но так, что оно насквозь перерезало ей горло, и голова скатилась на мостовую перед самою каретою ее искренней приятельницы”.
В другой раз он сообщал о некоем покойнике, которого положили в гроб и вынесли в склеп, чтобы отправить на семейное кладбище. “Через несколько времени гроб открывается. Что же тому причиною? “Волоса, - отвечает граф Красинский, - и борода так разрослись у мертвеца, что вышибли покрышку гроба”.
Как-то, живописуя свои военные подвиги, он занесся в своем рассказе так высоко, что, не зная, как выпутаться, сослался на своего адъютанта Вылежинского, который, по счастью, находился рядом. “Ничего сказать не могу. - заметил тот, - Вы, граф, вероятно, забыли, что я был убит при самом начале сражения”.
Красинский “имел смелость” утверждать, будто бы Наполеон Бонапарт в порыве восхищения его отчаянной храбростью снял с себя звезду Почетного легиона и приколол к его груди. “Почему же вы никогда не носите этой звезды?” – cпросил его один простодушный слушатель. Красинский парировал: “Я возвратил ее императору, потому что не признавал действия моего достойным подобной награды”.
А.О. Смирнова-Россет вспоминала, что наш герой уверял окружающих, что в одном саду растет магнолия, на коей 60 000 цветков. “Кто же считал их?” – cпросили его. – “Это было поручено целому полку, и он двадцать четыре часа простоял около дерева!” – ответил Красинский с самым невозмутимым видом...
Итак, синдром Мюнхгаузена материализовался в России XVIII – первой половины XIX веков в образах рассказчика-“творителя” и рассказчика-“лживца”. Причем заметным явлением в рассматриваемую эпоху стали обе эти ипостаси единого культурно-исторического типа. Невероятные истории, поведанные изобретателями “остроумных вымыслов”, обнаруживали подлинное творчество и высокое словесное искусство их создателей. Но и салонные “лживцы”, попадая на страницы мемуаров и литературных произведений, обретали долгую жизнь в русской культуре. Они становились прототипами персонажей бессмертных творений классиков и уже поэтому достойны нашего пристального внимания.
Добавить комментарий