Мы уходили и уходили. Я был голоден, как никогда в жизни, и солнце казалось мне светящимся караваем белого хлеба. Воды во флягах у нас немного оставалось, мы наполняли их из мелких луж, а один раз повстречали ручей, от которого не хотелось уходить. Возле него росла трава, которая звала к себе на отдых. Я не хочу сейчас говорить, где мы были и от чего уходили. Это ничьё дело. Просто мы уходили от смерти. Нас было четверо и все были дезертирами из советской армии. Стрелять мы боялись, потому что близко от нас могли быть наши солдаты, или местное население могло услышать выстрелы и сообщить об этом бандитам местной милиции или отрядам талибов. Тогда они с нас живых сняли бы кожу.
Но страшно хотелось есть, раз один из нас не выдержал и подстрелил зайца. Мы потом час сидели не двигаясь. Потом на крошечном костре его прижарили и разодрали руками. Когда мы урывками спали, то старались не стонать, а мне снилась мама, которая прикладывала капустные листки к моей воспалённой голове. Мы уходили в горы, наверх мы ползли, а вниз скатывались. Селений избегали, потому что это была чужая страна, и нас бы сразу выдали. Мы были оккупантами, которые уходили от войны, но живущие здесь этого не знали. Один раз мы лежали за камнями в ивняке, и видели как купались три девушки. Потом они ушли. Обычно, когда купаются девушки, они смеются. Но эти не смеялись. Мы ели змей, поджаривая их, и старались палками сбить с веток птиц, но это удавалось редко. На пятый день мы должны были подойти к границе. Так оно и случилось. С этой стороны пограничников не было, зачем они разрушенной стране. А с другой стороны, в Пакистане, они ходили. Пограничники ходили по двое, на них были фуражки, они часто их снимали и обтирали головы клетчатыми платками. Мы лежали не шевелясь и наблюдали за ними. Ранним утром должны были перейти границу. Сзади нас осталась Наушак, самая высокая гора в стране, из которой мы сбегали.
Наступила ночь, потом осветило землю утро, и мы пошли. Вначале было спокойно. Потом нас заметили, мы подняли руки и куски белых тряпок. Но они начали стрелять. Первым они убили Костю, я упал рядом с ним, у него уже закатывались глаза. Я закрылся его телом и хорошо сделал, в него вонзились несколько пуль, предназначенные для меня. Потом упал второй, Дима, пули попали ему в грудь, а он согнувшись продолжал идти вперёд, пока не упал. И в него убитого, вогнали ещё много пуль. Потом ранили в ногу третьего, Грузина, он матерился по-русски и по-грузински и полз на их пограничников. Они его тоже добили. Оставался только я. По прежнему меня закрывало тело Кости. Пограничники медленно приближались. Я попрощался с мамой и ждал. Мой автомат лежал от меня далеко. Они подошли, один наставил на меня дуло, я закрыл глаза. Второй стал что-то быстро говорить , понял только, что я советский. Тот, кто хотел застрелить меня, показал винтовкой, чтобы я поднялся. Я выпустил Костю и поднялся. И мы пошли. Их было тоже четверо, недавно было столько и нас.
Двое остановились и стали передавать по рации о случившемся. А другие двое меня вели. Через час дошли до большого сарая, откуда-то появился офицер, осмотрел меня и тоже сказал много слов, из которых я понял одно, что и он признал меня советским. Втолкнули в сарай, и один с автоматической винтовкой остался снаружи охранять. Смотрел я в щёлку в стене, в щёлку на двери смотреть боялся, а вдруг он с улицы тоже начнёт смотреть в ту же щёлку. Потом привалился к какому-то тюку. Слышал где-то блеянье коз. Всё постепенно проваливалось, наступил не то сон, не то виденье, вроде я уже умер, а может, меня этим готовили к смерти. Вначале во сне квакала лягушка. Жалобно так плакала. Может, детей потеряла. А может, вдруг меня горемычного углядела. И я маму вспомнил. Говорила она мне не раз, сынок не ходи там, где убивают. Сбегай оттуда! Вот я и сбежал, мама, ушёл от одной смерти, а попал в другую.
А после этого, враз, я очутился в старинной гостиной - и стою за большим креслом. Вошёл статный офицер с закрученными маленькими усами. Присутствующие его приветствовали очень весело и дружелюбно. Офицер уселся в кресло, снял с рук белые перчатки, небрежно бросил их на стол и вдруг поднял ноги в рейтузах и облегающих сапогах и положил их на спинку кресла. Лысоватый офицер постарше заморгал двумя глазами.
– Так вот что я вам, господа, скажу, не поверите. Дочь командира полка, наша чародейка Лизанька, дочь благословенного Ивана Петровича, влюбилась намертво!
Наступила пауза, и сразу двое офицеров шепнули хрипло в унисон: – В кого же, поручик?
– Представьте, кажется, в меня! Предупредила, чтобы папенька случайно не узнал о поцелуях. Что прикажете делать! Как жених я подхожу не очень, а как человек тем более! И поручик захохотал, показывая ровные зубы, за ним стали смеяться все.
Зашёл денщик, спросил у лысоватого: – Что принесть ваше благородие?
– Вино-то осталось?
– Есть, ваше благородие, две бутылки, что трактирщик подарил. Изволите принесть?
– Тащи, служивый!
Щеголеватый офицер в рейтузах ловко щёлкнул тонкими пальцами и грустно протянул:
– Господа, доколе мы будем стоять в этом скверном городишке, уж прямо до чёртиков надоело. Одни трактирщики и ляхи, ни балов, ни даже миленьких крестьяночек, не говоря уж о девушках из знатного рода. Вчерась угостил меня знатным обедом купец местный, Мещеряков. Так подумайте, дочку свою, каналья, стал сватать мне! Говорит, будете как сыр в масле кататься! А я ему отвечаю: «Милейший, а мне для чего сыром быть и в маслах кататься!? Моё дело офицерское - на коне скакать, да врага разить, да государю служить. Вам за честь, милейший, за одним столом сидеть со мной, а вы ещё осмеливаетесь сватать меня…» Так, поверите, пунцовым стал, расшаркался по-немецки - и фьють! Ретировался!
Вся компания засмеялась, кто-то одобрительно крякал, а один офицер, как-то странно вёл себя, смеялся и чихал. Чихал и смеялся.
Вот денщик вино принёс и стал разливать по бокалам. Все чокнулись, а драгун с усиками, встал, сюртучок свой оправил, постучал ногтём по бокалу и говорит: – Нехорошо, господа, не вспомнить учителей наших из кадетских корпусов. Выпьем за них, сколько они своего благородного времени на нас потратили. Уж на что у нас один злыдень был безжалостный, штабс-капитан в отставке, всё шпынял меня, а всё одно, и он руку свою приложил, чтобы я военным наукам выучился. Так давайте за них выпьем и прокричим им два коротких и один длинный – ура!
Все так и сделали, а денщик перекрестился. Да вдруг открывается дверь и врывается полковник - и сразу к прапорщику с усиками, и гневно говорит: – Вы, сударь, по какому праву нахальство такое проявили и дочь мою Елизавету целовали четыре раза! Я вам выдам за это отписное письмо - и пойдёте из драгун в пехоту!
Офицерик бледнеет, ус кусает, молчит, потом в паузу влезает: – Никак нет, ваше благородие, не по собственному умыслу, а по Лизанькиному желанию.
Полковник ещё побагровел больше, ногами затопал, и весь из себя вышел, кричит: – Не лгите на непорочную девицу, не то я вас изгоню из полка немедля!
Офицерик покачнулся, но держится, порозовел, видно задумал что, и смущённо произносит: – Они, ваша дочь, сказали: – Ну, ежели перед свадьбою, то пару раз можно…
Полковник запыхтел громко, стал стул искать, денщик подал. Грузно сел, стул как бы сжался под ним, и говорит зловеще так: – А как же вы без отцовского благословения?! Но уж как-то другим голосом. Поручик мнётся расчётливо и смущено заявляет: – А дочь ваша, роза пунцовая, в секрете это держит, вы уж меня, ради Бога, не выдайте. Полковник оглядел его критически и важно произносит: – Мы с Пульхерией Фёдоровной об этом подумаем, в молитве попросим нам ответить – и закатил глаза в небеса. Налили ему вина, он подбоченился и тост произнёс:
– Офицеры, драгуны, честь для нас дороже всего. Ни женщина, ни другое искушение не может оторвать нас от того дня, когда мы присягали сражаться за веру, царя и отечество!
Все прокричали ура. Полковник встал: – Извините, господа, что нарушил ваше дружеское уединение и, не сомневаюсь, благородные разговоры. Ну-с, вы видели какое недоразумение способствовало этому.
Полковник церемонно кивнул всем, на поручике задержал красноватые глаза: – А вас, поручик, ожидаем завтра к чаю. И вышел.
Поручик заплющил глаза, сложил руки на груди, и говорит: – Это конец. Может лучше в пехоту! Горько вздохнул: –Ах, стерва, Лизанька, сама всё и рассказала папашке, а как же с такой милой стервой жизнь прожить! Нет, лучше в пехоту… Или пулю в висок…
В это время издалека раздался скрип открываемой двери, и время, больное и страшное, вернуло меня в сарай. Ко мне зашёл солдат, смуглый до черноты, и показал на выход. И привели в дом напротив. Там были их офицеры и одна довольно крепкая и белая молодая женщина. Она обратилась ко мне, и я чуть не упал, обратилась по-русски: – Я вас выкупила. Они разрешают тебя забрать. И ещё трёх солдатиков. Всех вас выкупила. Ты в Пакистане в лагере Бодабер, возле города Пешавара. Молчи. Опусти глаза и молчи.
Я рукой прикрыл глаза, незаметно одну слезу ладонью промокнул. В Афгане не плакал, некогда было. А сейчас вот на одну слезу разобрало. Ну это потому что смерть меня уже забирала, но расслабилась, видно, и выпустила из лап своих сердечных.
Забрала эта женщина ещё троих ребят из лагеря. Эти трое были страшно напуганы, в пакистанском лагере они были два месяца, но там хозяйничали афганские моджахеды. Ребят заставляли изучать Коран и принимать мусульманство. И дали им свои имена муслимские и били нещадно, если они называли друг друга русскими именами.
Мне страшно повезло, надо мной не успели поиздеваться.
Всё рассказывать не буду, летели мы в Европу, потом долго летели в Штаты. Люська была нашей охраной и нашей мамой и нянькой. Она снова повторила, что выкупила нас на американские деньги. Ну, да, понятно, она по-русски здорово говорила. А с пакистанцами, шпрехала по-английски. Отчаянная, одно слово!
В самолёте переговорила со стюардессами - и нам принесли по два обеда на каждого. И несколько раз давали маленькие бутылочки с водкой. Мы постепенно между собой стали говорить, слова старые вспоминать. Один размяк и говорит: – Класс какой, а, может, сон это? Люся засмеялась: – Это не сон. Это я вам жизнь вернула, и вы снова реально живёте…
Огромнейший аэродром в Нью-Йорке, странно нам, но почти не страшно. Встретили нас, фургон такой большой дали и повезли. С час или побольше ехали. Люся сказала, что мы в Манхеттене, нам выделили трёхкомнатную квартиру, будем жить на шестом этаже, а кроме нас, там никто не живёт.
Расселились мы по двое в каждой комнате, Люся в отдельной, и на всех кухня большая. Одежды много было приготовлено, мы меряли, менялись. Люська следила, слушала наши разговоры, зубы скалила.
А на кухне холодильник здоровый, а там сосисок немерено, и бумажные коробки с соком апельсиновым оказались. В армии сосиски только офицерам давали, и то, лишь по две штуки. А мы сейчас их ели постоянно, раз пять в день.
И всё равно, ночами все кричали и просыпались. Курили, и снова нас обволакивало сном, а потом опять просыпались от своих криков. Потому что нам снился Афган. И всем часто снилось, что с нас живых сдирают кожу. Люся вначале всех сильно расспрашивала о том, что чувствовали мы. Но мы не могли высказать то, что было. Не хватало слов, это как из реки воду черпать ложкой. А ко мне стали возвращаться слова и знания, которые до этого умерли во мне. Я утром в туалете даже Бердяева сам себе цитировал. Люська заметила эти изменения. И стала спрашивать, мол, ты учился, а на кого? Говорю, что не доучился в литературном институте, с третьего курса забрили в армию. Она глаза прищурила и щёлки металлом налились:
– Значит, учился на писателя. О нас тоже напишешь?
–Нет, наверное, писать про это, значит всё пережить снова, сызнова.
– Про меня не всё пиши, да и не пиши, что было у нас, да и про себя не всё пиши, это поможет тебе жить дальше. Ладно? Как говорят, тише едешь - к могиле не доедешь…
– Ладно, Люся… А папу как твоего звали?
–Тебе зачем?! Ну, допустим, Карл… а что?
– Да так просто, когда узнаёшь у человека, как отца звали, ближе к человеку становишься…
Недоверчиво глянула на меня Люся. Одно слово – разведчица.
Сели мы раз в гостиной, все вместе, Люся позвала для разговоров. Пацаны простые, боятся спросить, руки начинают дрожать. Я ей говорю: – Люся, спасибо тебе, конечно, ты всем нам жизнь спасла, но мы как кролики, сидим здесь как в клетке, выходить нам нельзя, и чего с нами делать вы будете? В Союз, если вернёте нас, то тюрьмы долгой нам не избежать.
– Да нет, – говорит Люська, – вас сейчас проверяют, всех проверяют, к нам в страну многие приехать хотят, а вы с войны, где вербуют друг друга...
– Так чего они и тебе не верят, ты ж им своя?
– Своя не своя, а верить нельзя никому. Кто поверит, тот и проиграл… Подождите, скоро начнёте выступать, будете американцам про ужасы свои рассказывать… А потом свезут вас в разные места, чтобы вас советские не нашли… Жить хорошо будете, еды тут на всех хватит…
– Люся, говорю, родимая, русский человек, окромя еды ещё свободно и по-своему жить хочет… А нам, наверное, так жить не дадут… Мы не в свободе, конечно, жили, но в той большой несвободе, мы могли жить с нашей маленькой свободой духа…
Люська с интересом посмотрела на меня.
– Нос курносый, а говоришь внятно и хорошо. Будет у вас это маленькая свобода и здесь. Потерпите, мальчики, потерпите…
Вдруг из меня как полилось, будто кто-то внутри кран открыл, говорю и говорю: – Хорошая машина – наше тело, но не совершенно оно, хрупкое, уязвимое, ломается часто, и горючее наше, кровь значит, из машины вытекает. Подумать только, несколько граммиков свинца враз убивают такую совершенную, но не защищённую машину. А душа, ещё более не совершенная, готова сдаваться, если телу больно, ранимая, маленькая, как воробышек, и вот думает она о несправедливости, пичужечка эта, душа-воробушек. Вот и сейчас сдаются наши души. Люся, мы хоть какие не какие, а даже в церковь сходить не можем… А нам надо, Люся, после всех наших бед, после крови и боли, нам надо туда, Люся…
– Ты, Гарун, как убежал, страшно поумнел, мне кажется, у тебя открылась дополнительная философская извилина.
Знаю, чего она Гаруном стала звать меня. У Лермонтова это: «Гарун бежал быстрее лани…». Убежал с войны, значит…
– Скоро пойдёте в свою церковь, будете замаливать грехи ваши, много вам придётся замаливать, вы ведь сами не знаете, сколько людей поубивали…
И опять ко мне : – Тебя хорошо учили, ты вроде способный и умный. Тебя не в КГБ учили?
– Нет, Люся, предателей туда не берут. А я же по нутру предатель, всех предам, если член в мясорубку засовывать будут…
Люся охнула от этих слов. И тихо говорит: – Приходи сегодня ко мне.
Добавить комментарий