Страшным выдался год тысяча девятьсот восемнадцатый от рождества Христова, а следующий, девятьсот девятнадцатый, ещё страшнее.
Кровью измарала Россию война, мертвечиной выстелила. Раздорная война, несправедливая. Гражданская.
На кремлёвском троне волдырём гнойным вспух Нестор Махно — самодержец, Батька Всея Руси. Хамовитый, наглый, крикливый. Анархист. Узурпатор.
Гуляли батькины хлопцы с размахом. Грабили, насиловали, резали. С боем брали города. Жгли сёла. Расстреливали. Шашками пластали. На севере хлестались в конных лавах с красными бандами Ульянова-Ленина. На западе отжимали к Дону, добивали франтоватых добровольцев Деникина. На востоке гнали за Урал Колчака и Каппеля. А на юге... на юге всё было кончено.
Южные города один за другим пали под копыта махновских коней. Бабьим воем зашёлся отданный на три дня на разграбление Новороссийск. Кровью умылся и захлебнулся в ней Екатеринодар. Сотнями, тысячами сколачивали гробы в Геленджике и Анапе. А в Одессе...
А в Одессе сидел Лёва Задов. Наместник Батькин, градоначальник. Хорошо сидел, прочно, уверенно. Кривя страшную, одутловатую от пьянства рожу, брезгливо подписывал расстрельные приказы. Жрал от пуза и надсадно хрипел, мучая девочек, которых таскали ему с Пересыпи и Молдаванки.
Мазурики, уркаганы, домушники, фармазоны и марвихеры стекались под Лёвино крыло со всех городов и весей. Хорошо жилось лихим людям в Одессе, вольготно, сладко. Зашёл с бубнового марьяжа, и пей, гуляй, рванина, нет больше законов, нет кичманов, нет городовых и околоточных.
С уголовниками Лёва ладил. Хотя и не со всеми. С форточниками, клюквенниками, мойщиками, щипачами — да, с дорогой душой. Если ты разбойник, насильник, убивец, то ты свой, в доску. Даже если простой жиган. Только не контрабандист. Контрабандистов Задов не жаловал и полагал запускающими руку в карман. В свой карман, в собственный.
Впрочем, контрабандистов никогда не жаловали. Ни при какой власти. При безвластии тоже.
Ранним утром, когда на Молдаванке уже закрылся последний шалман и оборвалась азартная игра на барбутах, прошёл по Мясоедовской тёртый человек Моня Перельмутер по кличке Цимес. Был Моня низкоросл, коренаст, по-коршуньи носат и мелким бесом кучеряв. Ещё он был молчалив, неприветлив и небрит. А ещё Моню Цимеса знали. Те знали, кому надо. И были те, кто надо, людьми сплошь серьёзными, обстоятельными и со средствами.
Одолев Мясоедовскую, свернул Моня на Разумовскую. Упрятав поросшие буйным волосом кулаки в карманы и надвинув на глаза кепку, миновал два квартала. Быстро оглянулся, прошил улицу колючим взглядом. Ничего подозрительного не обнаружил и нырнул в глухой дворик с греческой галерейкой, заросшей диким виноградом.
Здесь Моню ждали, здесь был он, несмотря на неприветливость и угрюмость, гостем желанным, потому что имел с обитателями двора дело. И было это дело прибыльным, а значит, угодным богу и для людей полезным.
— Това'г? — коротко осведомился заросший бородой по самые глаза сухопарый мужчина в чёрном потёртом лапсердаке со свисающими из-под полы молитвенными верёвками.
Моня молча кивнул.
— Это хо'гошо, — одобрил наличие товара бородатый. — И хде он?
Моня так же молча указал пальцем вниз. Жест означал, что товар в надёжном месте, под землёй, в катакомбах.
— Това'г нужен завт'га, — деловито сообщил бородатый. — Возьму сколько есть. Под 'гасчёт.
Моня опять кивнул. Звали бородатого Рувим Кацнельсон, с Моней он работал не первый год. И раз сказал "под расчёт", то расчёт будет, можно не сомневаться. Впрочем, можно было не сомневаться, окажись на месте Рувима любой другой, кто Моню Цимеса знал. Потому что не рассчитаться с ним делом было не только рисковым, но и смертельно опасным, а значит, глупым и для здоровья не полезным.
— Есть одно дело, — понизив голос, сообщил бородатый Рувим. — Не очень коше'гное.
Моня вопросительно поднял брови. Некошерные дела были его специальностью, так что Рувим мог бы об очевидных вещах и не упоминать.
— Деньги хо'гошие, — изучающее глядя Моне в глаза, сказал Кацнельсон. — Очень хо'гошие деньги, чтоб я так жил. Се'гьёзные люди платят.
— Шо за дело и сколько платят? — подал, наконец, голос Моня. О серьёзных людях он спрашивать не стал: кто именно платит, его не интересовало.
— Догово'гимся, — бормотнул Кацнельсон. — А дело такое: надо сплавать до Ту'гции и об'гатно. По'гожняком, без това'га.
— Шо за цимес плыть без товара?
— Надо отвезти туда кое-кого. На бе'гегу вас вст'гетят наши люди. Заплатят золотом, а задаток, если уда'гим по 'гукам, я вам впе'гёд уплачу. Есть, п'гавда, сложности.
— Шо за сложности? — нахмурился Моня. Сложностей он не любил, особенно лишних, тех, без которых можно обойтись.
— Для таких па'гней как вы — пустяки, дай вам бог здо'говья. В общем, ночью делать надо. И поцам этого шмака не попадаться. Иначе...
Рувим не договорил. Что "иначе", было понятно без слов. Шмаком называл он градоначальника Льва Николаевича Задова, а поцами — отирающуюся вокруг Лёвы вооружённую банду.
— Я поговорю с компаньонами, — поразмыслив с минуту, сказал Моня. — Завтра дам тебе знать за этот цимес.
Он повернулся и, не прощаясь, двинулся прочь. Выбрался на Разумовскую, глядя себе под ноги, побрёл по ней в сторону Большой Арнаутской.
— Эй, гляди, жидок, — услышал Моня хрипатый голос за спиной. — А ну, ходи сюда до нас, жидок.
Моня вполоборота оглянулся. Его нагоняли двое конных. Бурки на груди распахнуты, папахи заломлены, морды красные, испитые. Одно слово — анархисты. Моня остановился, окинул обоих угрюмым взглядом. Шагнул назад и опёрся спиной на обшарпанную стену видавшей виды двухэтажки.
— Пальто сымай, — тесня Моню мордой коня, велел усатый молодец с нехорошими водянистыми глазами. — И шибче сымай, не то шлёпнем.
— А можа его наперёд шлёпнуть, а потом сымать? — хохотнул второй. — Слышь, жидок, жить хочешь?
Моня кивнул. Жить он хотел. А расставаться с пальто — нет.
— Разойдёмся, — предложил он. — Я пойду, а вы ехайте себе дальше.
— Во же наглый какой жид, — удивлённо ахнул усатый и потянул с бока шашку. — Во же наглюка.
— Ладно, ладно, сымаю, — сказал Моня примирительно. Он расстегнул пуговицы, повёл плечами, сбросил пальто и, повернув его изнанкой к себе, протянул усатому. Револьвер системы "Наган", с которым Моня Цимес не расставался и который клал под подушку, засыпая, скользнул из внутреннего кармана в кулак.
Резкий, отрывистый треск разорвал утреннюю тишину, эхом отражаясь от стен, прокатился по Разумовской. Конные ещё заваливались, когда Моня, зажав простреленное в двух местах пальто под мышкой, сиганул в ближайший переулок. Опрометью пронёсся по нему, проскочил под арку проходного двора, за ним следующего, потом ещё одного.
С полчаса Моня петлял по Молдаванке. Затем отдышался, критически осмотрел отверстия в многострадальном пальто, крякнул с досады — хорошую вещь испортили, турецкой кожи, контрабандный товар. Напялил пальто на плечи и застегнул пуговицы. Ещё через десять минут Моня Цимес пробрался в старую полуразвалившуюся нежилую хибару на Дальницкой, разбросал обильно покрывающий занозистый дощатый пол мусор и исчез с лица земли. А точнее — с её поверхности. Проделанный в гнилых досках люк был "миной" — началом тайного подземного хода. И вёл ход туда, где для контрабандиста — дом родной. В катакомбы.
В квартирке на втором этаже дома Папудовой, что на Коблевской улице, не спали до утра. До утра светился ночник, чуть подрагивая, и хмельной грузчик, топая в Баржану, заметил, глядя на абрикосовый прямоугольник окна:
— Н-не спят, курвячьи курвы...
— Видать, не до сна им, — согласился попутчик, такой же портовый работяга.
И вправду, обитательнице квартиры было не до сна. Полина Гурвич, бывшая солистка одесской оперы, мерила шагами спальню, вздрагивая на каждый шорох. Ещё полгода назад певица, известная чудным голосом и красотой на всю Одессу, блистала на сцене и чаровала в жизни. Ныне же загнанная, объявленная в розыск — скрывалась по наёмным углам.
Полина безостановочно теребила концы чёрной кружевной шали, то связывая их узлом, то развязывая и, кажется, не замечала, что под ногами валяются шпильки из прически. Тёмные, как соболь, волосы до пояса окутывали хозяйку. И в раскосых слегка глазах, и в широких скулах Полины тоже было что-то соболье, диковатое — так дохнуло на её лицо далёкой монгольской кровью.
Оконное стекло коротко звякнуло раз, другой. Полина подбежала, раздвинула тяжелые шторы на четверть ладони. Рассмотрела метившегося камешком бородача. Махнула ему, пальцем указала за плечо, в сторону входной двери. Выскочила из спальни, пробежала по коридору и быстро защёлкала хитро устроенными замками.
— Ну, как?! — набросилась она с вопросами на вошедшего. — Договорились?
— Ша, Поленька, не гони лошадей, — жестом остановил её Рувим Кацнельсон.
Полина, сжав кулачки с концами шали, умоляюще-нетерпеливо смотрела на гостя.
— Мой п'гиятель погово'гит за это дело со своими д'гузьями, и к ночи всё 'гешится. Поплывёте в Стамбул, никакой шмак тебя там не достанет.
— А если они не согласятся?
— Д'гугих найдём.
Полина заперла за Рувимом дверь и обессиленно прислонилась к стене. Уехать, уехать, поскорее отсюда. Этот город наобещал когда-то Полине счастье и обманул, и взамен ничего не дал...
Моня нашарил на выступе огарок свечи, зажёг его и двинулся вперёд. План ему не требовался — эту ветку катакомб Цимес знал, как свой карман. Ориентировался по приметам, стороннему глазу не видимым: здесь ниша, там выступ, ещё где — копоть на стене.
Катакомбы в Одессе появились ещё при Алексашке, Освободителе. Тогда в них добывали камень-ракушечник для строительства. Начали добычу камня от села Усатова, а затем подземная сеть разрослась, протянулась под всем городом. Коридоры вились, петляли, расцветали в галереи и увядали в узкие, едва проходимые лазы, отстреливали побеги шурфов и штолен, щерились чёрными ртами провалов и ходов.
У одного из ответвлений Моня остановился. Он всегда останавливался здесь, когда случалось идти этим путём. Постоял с минуту, молча, насупившись. Тянулось ответвление в часть катакомб, знающими людьми называемую Мешком. Гиблым местом был Мешок, проклятым, славу имел нехорошую, и говорили про него разное. Не возвращались оттуда людишки, кто по глупости сунулся. И кто по необходимости — тоже не возвращались. Савка Крюк, на что фартовый был жиган, а сгинул в Мешке вместе со своей бандой, когда от погони уходили. Восемь человек было, люди отчаянные, лихие. Ни один не вернулся, даже костей не осталось.
Поговаривали, что унёс Савка под землю золотишко, много унёс, сколько на горбу сдюжил. И поживиться тем золотишком желающих было немало. Лезли охотники за Савкиным добром в Мешок, кто в одиночку, кто с друзьями да с подельниками. Никто не вернулся, даже те, кто верёвкой обвязывались, а верный кореш конец той верёвки в зубах держал. Моня как раз держал. А на другом конце Янкель был. Брат его. Старший.
Моня Цимес сглотнул слюну. В который раз вспомнил, как ослабела, провисла тогда верёвка. И как он орал, надрываясь, в пустоту ведущего в Мешок провала. А потом вытягивал верёвку, судорожно, отчаянно, сбивая костяшки пальцев об известняк. И вытянул-таки. Обрывок. Как ножом срезанный.
Добравшись до склада, Моня посвистел условно, дождался ответного свиста и шагнул в чёрный косой проём. Когда-то здесь был забой — брошенный, а ныне обжитый, превращённый в комнату с куполообразным потолком, почти в залу. Один его угол занимали коробки и тюки, в другом стоял продавленный диван, бронзовый столик и пара разномастных кресел. В креслах и расположились компаньоны Цимеса: Лука Ставрос и Николай Краснов. Компаньоны резались в буру. Ставрос, зловещего вида здоровенный грек, растерянно смотрел на карты, выложенные на столе, и теребил серьгу в ухе. Краснов, загорелый до почти ассирийской смуглоты блондин, откинувшись на спинку кресла, бесстрастно разглядывал потолок.
— На шо игра? — поинтересовался Моня.
— На малый интерес, — сообщил Краснов, не теряя почти английской невозмутимости.
— И как, ваше благородие?
— Не везёт.
Был Краснов из дворян, в своё время воевал, офицерствовал. На память от войны остались перечеркнувший грудь косой сабельный шрам да небрежное, ленивое хладнокровие. Краснова подобрал Ставрос, которому приглянулось, как тот стреляет. А стрелял Николай мастерски — навскидку, на звук — с двух рук, не меняясь в лице, не целясь и не промахиваясь.
— Тут дело образовалось.
— Ну? — повернулся к Моне Лука. Краснов поднял вопросительно брови.
— В Турцию и обратно, порожняком. С пассажиром.
— Гонорар? — лениво осведомился Краснов.
— Пока не знаю. Рувим всякий халоймес предлагать не станет. Платят золотом, с задатком. Но могут быть сложности.
— Что за сложности?
— Например, пострелять придётся.
— Это можно, — отозвался после минутного раздумья грек. — В кого?
— Как придётся.
— Тоже можно. Фелюга на месте, поплывём.
Фелюгой называл Лука Ставрос неприметный, но вместительный баркас с обшарпанными бортами и покосившейся рубкой. Баркасом все трое владели совместно и неказистый внешний вид поддерживали намеренно. Мотор на баркасе был, однако, отменный, его Луке под заказ доставили из Греции родственники. Они же, несмотря на родство, содрали приличные деньги, но мотор того стоил и за три ходки окупился.
— Так шо, соглашаться? — Моня поскрёб трехдневную щетину и сплюнул в угол. — Ты как, благородие?
— Отчего ж нет, — кивнул Николай. — Соглашайся, конечно.
Пробудившись, Лёва Задов первым делом схватился за раскалывающуюся от скверной похмельной боли голову. Затем перелез через задастую и грудастую, похрапывающую с присвистом брюнетку, попытался вспомнить, кто такая, не вспомнил и, бранясь вслух, потащился к дверям. Увесистым пинком их распахнул и вывалился в прихожую.
Зяма Биток, состоящий при Лёве ординарцем, начальником штаба и вообще правой рукой, при появлении начальства вскочил, сноровисто наполнил огуречным рассолом пузатую расписную кружку, молча поднёс.
— Чего слыхать? — Задов с трудом зафиксировал кружку в трясущихся с перепою руках.
— Грицка с Панасом шлёпнули.
— Что?! — Лёва не донёс рассол до рта. — Как шлёпнули? Кто?!
— Постреляли, — доложил Зяма. — Оба ещё тёпленькие. Кто неведомо, но, говорят, видели там одного.
— Какого "одного"?
— Пока не знаем. Но узнаем.
Был Зяма человеком основательным и дотошным — если сказал, что узнает, можно было в том не сомневаться. Лёва, кривясь от горечи, опростал кружку с рассолом, закашлялся. Биток вежливо похлопал ладонью по спине. Кашель прекратился. Лёва шумно отплевался, затем отхаркался.
— За бабу что слышно? — спросил он.
— Ищем бабу.
— Ищем, свищем, — передразнил подчинённого Задов. — А толку?
— Найдём.
Лёва смерил Битка недовольным взглядом. Бабу найти было необходимо и как можно скорее. Казалось бы, чего проще: её каждая собака в Одессе знает. Ещё бы, не шикса какая-нибудь с Привоза, а настоящая актриса. Хотя... В том, что настоящая, Лёва в последнее время сомневался. Слишком оборотиста для оперной певицы оказалась Полина Гурвич. Впрочем, полукровки — они такие. Сами евреи говорят, что полжида это как два целых.
— Ты вот что, — произнёс Лёва решительно. — Хлопцам скажи, что кто бабу найдёт, тому от меня будет приятно. Так и передай. И вот ещё: если живьём не дастся, пускай её где найдут, там и шлёпнут, понял? И за этого разузнай, который Грицка с Панасом. Всё понял?
Зяма кивнул и, вышибив задом входную дверь, удалился. К обеду он вернулся, выставил из дома утомившую начальство грудастую брюнетку, откупорил заткнутую тряпицей бутыль с мутной жидкостью, разлил в гранёные стаканы и доложил:
— Панаса с Грицком уже отпели.
— За помин души, — Лёва покрутил нечёсаной башкой, опрокинул в рот стакан с мутной жидкостью. — Ну? И кто их заделал?
— Есть один такой. Фамилия ему Перельмутер, но зовут больше по кличке — Моня Цимес. Человек, говорят, серьёзный и из серьёзной семьи. Я его старшего брата знал, Янкеля, гоп-стопником тот был, известным. Сгинул где-то, а Моня теперь вроде как заместо него. Только на гоп-стопы не ходит, коммерцией занимается. Той, которая без вывески.
— Без вывески, говоришь? — Лёва поморщился. — Ты за бабу хлопцам передал?
— Передал.
— Так сходи ещё передай. Теперь за этого Моню. Чтобы как появится, с ним церемоний не разводили.
— Легко сказать — появится. Он наружу-то вылезает как крот из норы, раз в год по обещанию. Погуляет мало-мало, нырнёт под землю, и нет его.
— Так пускай из-под земли выроют, — саданул кулаком по столешнице Лёва.
— Такого выроешь. Хотя... Говорят, что у него дела тут с одним. Есть такой, зовут Рувим Кацнельсон. Человек божий. И я подумал, надо бы поставить за этим Рувимом ноги.
— Да ставь хоть что, — досадливо буркнул Задов. — Хоть ноги, хоть руки. Результат чтоб был!
Вечер стоял мирный, по-довоенному томный. Молодцевато глядел с пьедестала Дюк Ришелье, по-старому ворковали голуби, а город насквозь пропитался запахом осеннего палого листа. И ночь спустилась на Одессу такая же тихая, прозрачно-ясная, с деликатными фонарями и с морским шорохом.
Запряжённая парой не слишком резвых жеребцов биндюга, скрипя рассохшимися рессорами, протащилась по Ольгиевской. На углу с Коблевской биндюжник, до ассирийской смуглости загорелый блондин в белой холщовой рубахе, придержал коней.
Бородатый сухопарый мужчина в чёрном лапсердаке и черной же широкополой шляпе отделился от стены углового дома, сделал десяток быстрых шажков и оказался перед повозкой.
— Вам п'гивет от А'гона, — сообщил бородатый. — Я — 'Гувим.
— Надеюсь, Арон здоров, — отозвался на пароль загорелый биндюжник. — Садитесь.
Бородатый скользнул в повозку. Через мгновение она тронулась и потащилась по Коблевской.
У дома Папудовой пассажир вылез, биндюжник остался на козлах. Рувим подобрал с земли пригоршню мелких камешков, примерился, запустил один в окно второго этажа.
Через пять минут в дверях показалась женская фигурка. Биндюжник гулко сглотнул слюну, когда тусклый свет из окна упал девушке на лицо.
— Неужели это вы, Полина? — тихо спросил он.
— Вы меня знаете? — встревожено отозвалась девушка и шагнула ближе. — Боже мой! Николя... Вы...
— А ну, стоять! — не дал Полине закончить фразу голос из темноты. — Стоять, сучьи дети!
Биндюжник с нехарактерным для людей его профессии именем Николя, не изменившись в лице, обернулся на голос. Из ближайшего двора, на ходу срывая с плеч винтовки, бежали трое.
— В телегу! — коротко бросил биндюжник. — Быстро! Ну!
Девушка, оцепенев от страха, не сдвинулась с места.
Бородатый Рувим шарахнулся к стене, неразборчиво забормотал молитву.
Оттолкнувшись, биндюжник слетел с козел, рывком распахнул дверцу повозки, подхватил Полину, забросил её вовнутрь.
— Стоять, гад!
Николя оглянулся. Троица была уже в двадцати шагах. Передний ещё бежал, двое остальных наводили берданочные стволы.
Биндюжник, так и не изменившись в лице, пал на одно колено. Полы холщовой рубахи распахнулись, наган, казалось, сам прыгнул в левую руку, маузер — в правую. В следующий момент винтовочные выстрелы слились с пистолетными. Захлебнувшись кровью, сполз по стене Рувим Кацнельсон.
Николя в подплывающей красным на левом плече рубахе вскарабкался на козлы. В три приёма развернул повозку. Гикнув, пустил жеребцов по Коблевской. Двое берданочников лежали на мостовой навзничь, третий трудно отползал в подворотню. Николя на ходу пустил в него пулю и погнал биндюгу по ночному городу в сторону порта.
Сквозь топот копыт послышался скрежет ветвей по борту повозки. Снова эти акации... Николай скрипнул зубами.
По весне Одесса утопала в кремовых цветах, опадающих наземь и шуршащих папиросной бумагой по мостовой. Сладко-пряный запах акаций кружил голову и сподвигал горожан на романтические глупости.
В мае четырнадцатого подпоручик Краснов не чурался ни глупостей, ни романтики. Как-то вечером они с приятелем, поручиком Архипенко, катались в пролётке — с Николаевского бульвара на Французский и обратно. Болтали, разглядывали проходивших и проезжавших мимо дам, раздумывали, где поужинать нынче. Война была уже объявлена, и эшелоны отправлялись один за другим на фронт. На ускоряющем жизнь вокзальном ветерке, который засквозил по Одессе, подобное мирное времяпрепровождение казалось украденным у настоящего, полуреальным.
Закатное марево выпустило навстречу пролётку, в которой сидели две хорошенькие девушки — одна в белой шляпке, другая в розовой — смеющиеся, беззаботные. Архипенко приветствовал дам, как знакомых. Пролётка ли замедлила ход, или время так растянулось — Николай не понял. Он до неприличия долго разглядывал девушку в белой шляпке, не в силах отвести взгляд.
— Кто это? — поинтересовался Краснов, когда пролётки разъехались.
— Дочь Гурвичей, ты ведь знаком. А тот розанчик — их племянница из Киева, Полина. Кажется, студентка консерватории...
В следующий раз Николай встретил эту девушку через неделю — в летнем саду устроены были танцы. На эстраде расположился оркестрик, поле вокруг обычно отводилось для танцующих. Краснов заметил "белую шляпку" издали. В каждой чёрточке, в каждом движении её полно было неизъяснимой манкости — словно ниточку натягивало, вынуждая Николая идти к ней.
— Вы позволите? — на его счастье, зазвучал как раз новый вальс.
— Да...
И прохладные пальчики — в ладонь, и гибкая талия — под руку, и аромат — в голову... Краснов не помнил больше никаких подробностей того вечера совершенно. Помнил только, что проводил Полину и пошёл бродить по городу, хмельной от восторга.
Они уговорились встретиться через день.
А назавтра полк, в котором служил подпоручик Краснов, отправили на фронт.
И вот сейчас Поленька там, за спиной. И всё несбывшееся, всё отмечтанное и запертое во времена оны на замок снова берёт его прохладными пальчиками за запястья.
Зяма Биток спал чутко — приобрёл эту привычку за беспокойные годы под Лёвиным началом. Ворвавшийся к Зяме посреди ночи вестовой не успел ещё, закончив короткий доклад, отдышаться, а Биток был уже на ногах, одет и при кобуре с маузером.
— Точно она? — отдуваясь, пытал Зяма вестового. — Обознаться не мог?
— Она, — осенил себя крестом тот. — Такую ни с кем не попутаешь. Мы её сразу узнали, как из дому вышла. А Стас, покойник, и говорит...
— За Стаса потом. Что за Кацнельсона скажешь?
— Так шлёпнули ж его, Кацнельсона.
Зяма сложил в уме фрагменты нехитрой мозаики. Убитый Кацнельсон знался с контрабандистами. Операцию по вывозу Полины Гурвич наверняка организовал он. Значит...
Через пять минут в казармах протрубили подъём. Ещё через час два катера, каждый с дюжиной вооружённых людей на борту, отвалили от портовых причалов и вышли в море.
Краснов столкнул в воду лёгкий остроносый ялик. Запрыгнул на борт и, усевшись на банку, взялся за вёсла. Выть хотелось от боли в простреленном плече и от нехорошего, душу давящего предчувствия.
— Николя! Вы ранены, Николя? — растерянно спросила Полина.
Краснов не ответил. Сжав зубы, он принялся выгребать от берега. Левая рука не слушалась, весло шаркало лопастью по воде, ялик не хотел держаться на курсе, упорно косил влево, рыскал, раскачивался.
— Я не знаю, как вас благодарить.
— Не будем об этом, — Николай, не удержавшись, закряхтел от боли.
Минут десять провели молча. Краснов, теряя силы и кровь, ожесточённо гнал ялик на тусклый свет масляного фонаря метрах в трехстах от берега.
Когда до фонаря остались считанные гребки, Николай свистнул. Ему незамедлительно ответили, луч заметался по воде, нащупывая ялик. Краснов зажмурился, бросил вёсла, поймал брошенный с баркаса конец, закрепил за банку.
— Николя, вас надо перевязать. Вы весь в крови, — ахнула Полина.
— Вы умеете делать перевязки?
— Когда-то умела.
— Ладно.
— Сюда ехайте, — предложил угрюмый голос с баркаса. — Благородие, да ты никак ранен? А это шо за цимес? Готене, то ж баба. Лука, эй, Лука!
Едва оказались на борту, Лука Ставрос ухватил Краснова за грудки.
— Ты кого нам привёз? — грек оскалился, яростно метнулась золотая серьга в ухе. — Кого привёз, спрашиваю?
— Кого надо, того и привёз.
— Одурел? За бабу уговора не было. Баба на борту — к беде! Я выхожу из дела. Твой богомольный дружок, — Лука обернулся к Моне Цимесу, — нас подставил.
— Ша! Благородие, тебе задаток Рувим уплатил?
— Не успел. Убили Рувима.
Моня Цимес хакнул, покрутил головой, сплюнул за борт.
— Божий человек был. И ладно, с мёртвых спросу нету.
— Нету, — подтвердил Лука. — И с нас теперь нету.
— А с нас есть, — Моня поскрёб щетину. — С нас спрос остался, мы слово давали. Выбирай якорь.
— Ничего я не буду выбирать. Я... — грек отпустил Краснова, обернулся к Моне, сжал кулаки и вдруг, наткнувшись на мрачный, исподлобья, взгляд, осёкся и сник. Таким взглядом Моня Цимес смотрел на человека прежде, чем с ним разобраться. Нехорошим был взгляд, мрачным и стылым, Луку передёрнуло, он закашлялся и отступил назад.
— Зовут вас как, дамочка?
— Полиной.
— Я — Моня Цимес. Благородие шо, знакомец ваш?
— Мы знакомы, — Полина кивнула.
— Ну так и шо вы стоите? Его перетянуть надо.
Изобретение механика Ивана Кулибина, заклятый враг контрабандиста — прожектор — нашёл фелюгу, едва вышли в фарватер. Через мгновение к нему присоединился второй, зашарил по бортам, ударил по глазам стоящего за штурвалом Луку и заметался по палубе.
— Ядрёна мать! — грек заложил вираж, развернул баркас параллельно берегу. — Баба на борту, я же говорил... Суки!
Прожекторы не отпускали, один теперь словно приклеился к фелюге, другой кругами плясал по воде.
— Уйдём, — Моня Цимес с наганом в руке подскочил к греку, приобнял за плечи, заглянул в глаза. — Уйдём, иначе хана.
Лука не ответил. Заскрежетал зубами с досады, ощерился и рванул штурвал. Баркас заложил новый вираж и устремился в открытое море.
Что уйти не удастся, Моня понял довольно скоро. Прожектора приближались. Один, сзади, неустанно догонял, другой заходил сбоку — наперерез. Отрывистый звук винтовочных выстрелов вплёлся в натужный рёв мотора, но пули пока ещё не достигали баркаса, не долетали, тонули в море.
— Разворачивай! — рявкнул Моня в ухо Луке. — Здесь нас всех постреляют.
— Куда разворачивать?! — вызверился на Моню грек.
— К берегу.
— Там верняк постреляют.
— Можа не успеют. Уйдём в катакомбы.
— Куда уйдём? — Лука матерно выбранился. — Там везде глухие ходы. Нас задушат.
— Можа ещё не задушат. Разворачивай, я сказал. Благородие, баба хде?
— В трюме.
— Бери винтарь. Как подойдут, бей по прожекторам.
— Не попаду. При такой качке не попаду.
— Попадёшь, иначе хана.
Прожекторы удалось подбить лишь у самого берега, и на палубе, наконец, стало темно. Пули хлестали по бортам, впивались в обшивку рубки.
— Держись! — заорал с кормы Моня. — Сейчас врежет!
Баркас с ходу вонзился в дно. Луку грудью приложило о штурвал, отбросило, швырнуло на палубу, прокатило по ней, вмазало в борт. В голове взорвался сгусток боли.
"Уходим, — схватившись за голову, разобрал Лука. — Благородие, живой? Бабу выводи. Уходи-и-и-м!"
Как прыгали с палубы в воду, как под выстрелами шлёпали к берегу и как один за другим ныряли в чёрную раззявленную пасть грота, Лука не запомнил. Он пришёл в себя, лишь когда треск выстрелов стих и наступившую густую чёрную тишину пронзил скрипучий глумливый голос.
— Попались, курвячье семя. Теперь не уйдёте.
Добавить комментарий